Глава 3
Кейден
Первая неделя пролетела быстро. Мне казалось полным идиотизмом совмещать с занятиями искусством обязательную активность в лагере.
В понедельник, после полудня, у всех в лагере было свободное время, так что почти все куда-то ушли: в центр Траверс Сити, к дюнам Спящего медведя, плавали на каноэ на одном из двух озер, купались на пляже Петерсон. В лагере осталось всего несколько студентов, и большинство делали то же, что и я, нашли уединенное местечко, чтобы поиграть на музыкальном инструменте, порисовать или потанцевать. Я нашел отличное место с видом на Грин Лейк. Сидел, прислонившись спиной к сосне, с альбомом на коленях и пытался зарисовать то, как выгибались крылья уток, когда они готовились к посадке, скользя над рябью воды.
Я сидел тут уже почти час, кора царапала меня сквозь футболку, я был в наушниках, играл мой любимый альбом «Surfing With The Alien» Джо Сатриани. Я рисовал одну и ту же картину шесть раз, каждая – быстрая, неровная зарисовка силуэта, линий, углов тела птицы и мягкого изгиба ее шеи. Ни одна их них, однако, не была точной. Так же, как и с руками, какая-то деталь все время ускользала от меня. На этот раз это был узор перьев, когда утка взмахивала крыльями, то, как каждое перо ложилось на другое, как перья ложились слоем, но не сливались вместе, как утка взмахивала зеленой головой с желтым клювом, а крылья ложились шапочкой на тело. Каждый неудавшийся эскиз я прижимал ботинком к земле, используя последний, чтобы рисовать следующий. Мой карандаш замер, когда еще одна утка приблизилась к воде. Ее крылья изогнулись, чтобы замедлить полет, она вытянула вперед оранжевые лапы, и в последний момент отклонилась назад и захлопала крыльями, затормозив и приводнившись практически без звука и без всплеска. Я смотрел внимательно, запоминая момент, когда она махала крыльями, смотрел на кончики ее крыльев, потом глянул вниз и стал быстро стирать, перерисовывать, карандаш двигался решительно, линия заходила за линию, поправляя изгибы и углы.
— Ты и правда хорош, — раздался позади голос.
Мне не нужно было оборачиваться, чтобы понять, кто это.
— Спасибо, Эвер. — Я и правда запомнил ее голос, поговорив с ней всего один раз?
Я пожалел, что внезапно почувствовал себя так смущенно. Может, она подумает, что я дурак, потому что рисую уток? Смотреть, как они садятся на воду, было увлекательно, пока я был один, и последние два часа я был занят тем, что рисовал их, но теперь, когда рядом со мной была хорошенькая девушка… я был совершенно уверен, что это самое тупое занятие в мире.
Я закрыл альбом и положил его на кипу выброшенных эскизов, встал и стряхнул сор со штанов. Когда я, наконец, повернулся к Эвер, мне пришлось моргнуть несколько раз. Я не видел ее с тех пор, как мы приехали, хотя и искал ее на уроках рисования и на обедах. Тогда она была хорошенькая, одетая просто в джинсы и футболку. Но теперь… она была так красива, что у меня в животе все сжалось.
Одета она была в шорты цвета хаки, которые едва доставали до середины бедра, и обтягивающую зеленую майку, которая идеально сочеталась с ее зелеными глазами. Густые пряди волос свободно спадали по плечам; у нее был увесистый мольберт, в руке она держала холст, а в другой руке — деревянную коробку с красками. На лбу у нее было красное пятно, пятно такого же цвета — на левом запястье, а на правой щеке и мочке уха была размазана зеленая краска.
Я почувствовал странное желание стереть краску большим пальцем. Вместо этого я взял у нее мольберт.
— Ты хочешь здесь устроиться? Или просто идешь обратно? — спросил я.
Она пожала плечами, и с ее плеча соскользнула лямка ее зеленой майки, показав белую бретельку.
— Ни то, ни другое. Я просто… гуляла. Искала, чего бы порисовать.
— А-а. Я просто рисовал. Уток. Ну, это очевидно. — Я почувствовал, что краснею, пока бормочу это, отводя взгляд от белой и зеленой полоски и намека на белую кожу, пока она поправляла лямку. — На самом деле мне утки не нравятся. Я просто думал, что они вроде как круто выглядят, когда садятся на воду, и хочешь, я понесу твой мольберт?
Я почувствовал себя тупицей, потому что так быстро менял темы и говорил невпопад.
Эвер снова пожала плечами, и чертова лямка снова соскользнула. Хотел бы я, чтобы она не пожимала плечами так часто, потому что она не давала мне никакой возможности не смотреть на нее. Дело было не только в лямке, дело было в груди, в том, как она поднималась и опускалась. Я почувствовал, что у меня горят щеки, и подумал, не заметны ли мои мысли, как будто у меня была отметина на лбу, которая объявляла, что я смотрю на ее сиськи.
— Конечно, — сказала Эвер, и мне пришлось сосредоточиться, чтобы вспомнить, о чем мы говорили. — Он довольно тяжелый.
— Ах да. Мольберт. Точно. — Я наклонился и подобрал альбом и эскизы, потом поудобнее взял мольберт подмышку.
— Куда идем?
Теперь я уже понимал схему, и мне удалось отвернуться до того, как она пожала плечами.
— Не знаю. Я думала, куда-нибудь туда, — она указала на не далекий участок берега Грин Лейк.
Мы брели по лесу вдоль берега, болтали о занятиях, делились замечаниями и жалобами. Иногда Эвер шла впереди меня, и то, как ее шорты обтягивали ее нижнюю часть, так отвлекало меня, что несколько раз я едва не выронил мольберт.
Для меня это была новая территория. Девочки были просто девочками. Не было ни одной, которая бы так сильно привлекла мое внимание, и я не знал, как с этим справиться. Конечно, в школе были крутые девчонки, и да, я смотрел на них, я же парень. Но тут было по-другому. Я видел, что мы можем подружиться с Эвер, а друга, на которого ты не можешь перестать пялиться, как выживший из ума идиот, иметь непросто. Я чувствовал, что она способна сделать из меня безмозглого пещерного человека.
— Ух-ух. Я — Кейден. Ты — женщина.
Я припустился вперед, чтобы догнать ее, что едва ли облегчало задачу. Проблема заключалась в том, что, куда бы я ни посмотрел, там было что-то, на что мне не следовало пялиться.
Наконец, она остановилась на небольшом холме, который окружали деревья и с которого открывался потрясающий вид на озеро.
— Здесь хорошо, — сказала она, — я могу это нарисовать.
Я поставил мольберт и разложил его, потом отошел и стал смотреть, как она натягивает холст, открывает коробку с красками и выбирает карандаш.
— Тебе не стоит подсматривать через плечо. Это странно и жутковато, и я не смогу думать, — она жестом показала в сторону. — Найди себе место, и мы оценим работу друг друга, когда закончим.
— Так что мы будем рисовать один и тот же пейзаж? — спросил я.
Она кивнула.
— Я буду рисовать красками, а ты – карандашом.
Я нашел местечко слева от Эвер, где озеро виднелось между двух больших сосен. Положил планшет на колени и начал рисовать, и очень скоро растворился в процессе. Я не совсем забыл про Эвер, потому что она была привлекательной, даже когда рисовала. По правде говоря, особенно прекрасной. Она вся перемазалась. Она рисовала пальцами так же часто, как и кистями, и, когда поправляла упавшие пряди волос, оставляла краску на лбу, щеках, носу. Даже когда я пытался сконцентрироваться на эскизе в альбоме, она одной рукой почесала запястье, размазав по нему оранжевое пятно, а потом этим же запястьем коснулась подбородка.
Я, наверное, слишком громко рассмеялся, потому что она взглянула на меня.
— Что? — спросила она.
— Просто... у тебя краска по всему лицу.
— Правда? — она вытерла щеку одной рукой и, конечно, размазала краску еще больше.
Я отложил планшет с карандашами и подошел к ней.
— Да, она... повсюду.
Я поколебался, потом осторожно провел большим пальцем по ее лбу и показал ей краску на пальце.
Она нахмурилась и потом подняла подол майки, чтобы вытереть лицо. Увидев ее живот и краешек белого бюстгальтера, я отвернулся.
— Так лучше? — спросила она.
Я повернулся к ней. Вся ее майка была в краске, но лицо стало чистым.
— Да, ты стерла ее с лица. Только... — я взял локон ее волос большим и указательным пальцем, и он оказался зеленым. — У тебя краска и в волосах.
— Наверное, я неаккуратный художник. Мне нравится рисовать руками. Дома я даже не использую кисти. Но тут учителя хотят, чтобы я попробовала расширить свой «художественный словарь» или еще какую-то ерунду. – Она поставила вокруг этой фразы кавычки, передразнивая их. — Мама была такой же.
Когда она упомянула мать, что-то в ее глазах и голосе, а также то, что она использовала прошедшее время, заставило меня насторожиться. — Она тоже неаккуратный художник? — я не хотел спрашивать или предполагать что-либо.
— Была, — Эвер отвернулась от меня и сосредоточилась на холсте, окунула кисть в зеленое пятно на палитре, сгущая зеленый цвет иголок.
— Почему была?
— Потому что она умерла. — Она сказала это спокойно, сухо. — Автокатастрофа. Не больше полутора лет назад.
— Прости, — сказал я. — В смысле... да. Я сожалею.
Эту фразу я слышал раньше, но теперь, когда я ее произнес, она звучала нелепо. Фальшиво и пусто.
Эвер взглянула на меня.
— Спасибо, — она сморщила нос. — Нам не нужно говорить об этом. Это случилось, вот и все. Нет смысла распускать сопли.
Я почувствовал, что она делает вид, что все в порядке, но не знал, как сказать ей, что не нужно этого делать. Если она хотела сделать вид, что все хорошо, почему я должен лезть не в свое дело и говорить ей, что она не должна? Я несколько раз глубоко вздохнул и сменил тему. — Мне нравится твой рисунок. Он не совсем реалистичен, но и не совсем абстрактен.
Рисунок был интересный. Деревья были как сочные, нечеткие, нанесенные толстым слоем изображения, но озеро за ними и между ними было необычайно реалистично, каждая волна, нарисованная до малейшей детали, сверкала на солнце.
— Спасибо, — сказала она. — Когда я начала, я не была уверена, что получится, но теперь мне и самой нравится.
Она отошла назад, потерла кончик носа средним пальцем, размазав по нему коричневую краску, потом поняла, что делает и вздохнула.
— Дай взглянуть на твой.
Мне до ужаса не нравилось показывать людям свои рисунки. Я рисовал, потому что любил рисовать. Я рисовал, потому что это просто шло из меня, хотел я того или нет. Я изрисовал все учебники и тетради в школе, настенный календарь дома, даже иногда рисовал на джинсах. Я рисовал не для того, чтобы впечатлить людей. Я чувствовал, что показать кому-то мою работу значило показать кому-то часть себя. Иногда я показывал свои рисунки отцу, потому что он был инженером, умел чертить и знал, о чем он говорит. И он был моим отцом и не стал бы сильно придираться или критиковать.
А что, если Эвер подумает, что я отвратительно рисую? Мне она нравилась, и я хотел, чтобы она думала, что я крутой и талантливый.
До того, как я смог передумать, я передал ей свой альбом. Чтобы скрыть, как я нервничаю, я подобрал с земли толстую палку и стал сдирать с нее кору. Эвер долго смотрела на мой рисунок, переводя взгляд с него на озеро, и потом перешла на то место, где я сидел и рисовал его. Спустя тысячу лет, как мне показалось, она вернула его.
— В рисовании ты меня обставил. Это и правда потрясающе, Кейден. Выглядит почти как фотография.
Я пожал плечами, ковыряя палку ногтем большого пальца.
— Спасибо. На самом деле, это не так фотореалистично, но... для быстрой зарисовки неплохо.
Она просто кивнула, и никто из нас не знал, что сказать. Я хотел быть спокойным, крутым, уверенным в себе, поддерживать непринужденный разговор и удивлять ее своим остроумием. Но это было не в моем стиле.
Я был тем человеком, который ковыряет кору и пинает землю, а слова застревали у меня в груди и смешивались там.
— Нам стоит нарисовать друг друга, карандашом на бумаге, — сказала Эвер, нарушив неловкое молчание.
— Конечно, — все, что я смог сказать. Я пролистал страницы альбома, пока не нашел чистую, потом понял, что она принесла только холст, осторожно вырвал страницу и дал ее ей.
— У тебя же есть карандаш?
В ответ Эвер подняла карандаш и села на землю, скрестив ноги. Я сел напротив нее и попытался притвориться, что мой взгляд не прикован к ее голым бедрам, которые, казалось, были намного мягче, чем я мог представить. Я нагнул голову и устроился поудобнее, затем заставил себя посмотреть на ее лицо. Начал действовать, сначала нарисовав основные линии. Когда я закончил рисовать очертания ее лица и плеч, у меня появилась мысль. Я хотел изобразить ее собственный стиль, смешать реализм с абстракцией. Как только я понял концепцию, все пошло легко. Затем между нами воцарилось приятное молчание, мы лишь иногда бросали взгляд друг на друга, сосредоточившись на работе.
Я не знал, как долго мы сидели и рисовали друг друга, и мне было все равно. На душе у меня был совершенный покой и глубокое удовлетворение. Наши колени едва соприкасались, и этого было достаточно, чтобы почувствовать эйфорию. Потом Эвер пошевелилась, и мое правое колено прижалось к ее левой голени, из-за чего сердце у меня стало пропускать столько ударов, что это было явно вредно для здоровья.
Наконец, я понял, что рисунок закончен. Я критически осмотрел его, поправил немного линий и углов, и потом кивнул. Я был доволен. Я нарисовал ее лицо так реалистично, как только мог, длинные пряди волос спадали с одной стороны, голова была наклонена, глаза опущены. Чем дальше вниз, тем более расплывчатым и абстрактным становился рисунок, так что ее ноги и колени были просто пятнами на бумаге.
Я встал, оставив рисунок на покрытой сосновыми иголками земле, и размялся, восстанавливая кровообращение в затекших ногах и нижней части спины. Когда я снова сел напротив Эвер, она держала мой альбом и смотрела на него со странно взволнованным лицом.
— Ты видишь меня такой? — спросила она, не глядя на меня.
— Я вроде как... В смысле, это просто рисунок. Знаешь, я пытался повторить то, как ты нарисовала тот пейзаж. — Я потянулся к альбому, но она не давала его. — Ты не злишься на меня, ничего в таком роде?
Она покачала головой и рассмеялась.
— Нет. Совсем нет. Я просто ожидала, что это будет профиль, что-то вроде того, знаешь? А это совсем не то. Не знаю, Кейден. Ты сделал меня — не знаю... красивее, чем я есть.
— Нет, ммм... Я вроде думаю, что рисунок не отдает тебе должного. Что он недостаточно хорош. Ты...ты красивее, чем он.
— Думаешь, я красивая?
Я покраснел, как свекла. Я это чувствовал. И снова мне захотелось сказать что-то галантное, как то, что мог сказать Джеймс Бонд в старых фильмах с Шоном Коннери, которые папа смотрел каждые выходные.
— Ага.
Ну, да. Еще мог бы что-то хрюкнуть, как неандерталец.
Эвер покраснела и наклонила голову, поправляя волосы у плеча одной рукой.
— Спасибо. — Она посмотрела на меня, и наши взгляды встретились. Я хотел отвернуться, но не мог. Ее зеленые глаза были восхитительными, они почти что светились.
— Мне уже не хочется показывать тебе свои каракули.
Я потянулся за рисунком, но Эвер не давала его мне. Наши пальцы коснулись друг друга, и я клянусь, что в этом месте пробежали настоящие искорки. Никто из нас не убрал руку.
Через какое-то время — это могла быть и вечность и один вздох — она позволила мне взять листок бумаги, и прикосновение стало потерей.
Мой портрет был удивителен, необычайно реалистичен. Я сидел, скрестив ноги, с планшетом на коленях. Лицо было почти не видно, только верхнюю часть – сосредоточенно нахмуренные брови.
— Это невероятно, Эвер, — сказал я. — Правда, потрясающе.
Меня разрывало восхищение и зависть. Она была по-настоящему хороша.
— Спасибо.
Она держала мой рисунок, а я держал ее. Где-то слышался звон цикады, громкое гудение, обычное для лета.
— Вечером у меня урок композиции, — сказал я. — Мне, наверное, нужно идти.
— Да, мне тоже. — Она встала, стряхивая соринки с мягкого места, на что я старался не смотреть, потом отдала мне мой блокнот.
— Сегодня я хорошо провела время. Может, мы порисуем еще. В другой раз.
Я вырвал из альбома ее портрет и дал его ей.
— Да, хорошо бы.
— Ладно.
— Ладно.
Она неуклюже помахала мне рукой, потом посмотрела на свою руку, как будто спрашивая, почему та сделала такую странную вещь. Потом, до того, как я мог что-то сказать, собрала вещи и ушла.
Я смотрел, как она идет, и думал, что это между нами было. Дружба? Что-то еще? Мы встречались только дважды, но было такое чувство, что больше. Как будто мы друг друга знали.
Я пошел на урок, а потом в мой домик, где я спрятал ее рисунок.
Глава 4
Больше я не видел Эвер практически до конца курса, хотя из кожи вон лез, чтобы найти ее. Каждый раз, когда я проходил мимо ее домика, ее не было, и я ни разу не видел ее на занятиях, семинарах или на обеде. Однажды я заметил, как она купается вместе со своими соседями по домику, она вся промокла, смеялась, веселилась, но я был вместе со своими соседями, и мы шли покидать мяч в кольцо в спортзале.
Это случилось за три дня до окончания курсов, поздно вечером. Я должен был быть в постели, но я не мог заснуть. В животе у меня было неприятное чувство, необъяснимое, неподдающееся определению «беспокойство»; некое волнение, с которым я не мог справиться. Я выскользнул из домика и пошел к одной из пристаней.
Ночь была ясной, безлунной и темной, свет шел только от неба, усыпанного звездами. Воздух был немного прохладным, ветерок обдувал мою кожу. Я даже не надел рубашку, и, когда я осторожно взошел на скрипящую пристань, на мне были только спортивные шорты и спортивные сандалии.
Я был так поглощен своими мыслями, что даже не видел и не слышал ее, пока едва не наткнулся на Эвер.
Она сидела на краю пристани, свесив ноги. Я открыл рот, чтобы что-нибудь сказать, но потом увидел, что ее плечи трясутся. Она плакала.
Я не знал, что делать, что сказать. Она пришла сюда, чтобы побыть одной — в смысле, это же было очевидно, верно? И казалось, что спрашивать ее, все ли в порядке, глупо. Я заколебался, повернулся, чтобы уйти. Я даже не знал, как начать успокаивать ее, но хотел попытаться. Так что я сел рядом с ней и свесил ноги над черной рябью воды.
Она не рыдала, просто тихо плакала. Я положил руку на ее плечо и осторожно сжал его, давая ей понять, что я здесь. Секундное колебание — и она повернулась ко мне, и я обнял ее одной рукой, прижимая к себе. Я почувствовал влагу на плече, ее слезы на моей коже. Я держал ее, давая ей поплакать, и думал, все ли я делаю правильно, не должен ли я сказать что-то, что бы все исправило.
— Я скучаю по ней, Кейден, — ее голос был тихим, едва слышимым. Я скучаю по маме. Я я скучаю по дому. Я очень хочу домой. Но больше всего я хочу вернуться и снова увидеть маму. Папа не говорит о ней. Иден не говорит о ней. Я не говорю о ней. Как будто она умерла, и теперь мы притворяемся, что ее и не было вовсе.
— Можешь поговорить со мной, — я надеялся, что эта фраза не звучит как клише.
— Я не знаю, что сказать. Ее нет уже полтора года, и все, что я могу сказать... я скучаю по ней. Я скучаю по тому, что она делала из нашей семьи... семью.
Она всхлипнула и отодвинулась от моего плеча, хотя наши тела все еще крепко прижимались друг к другу, бедро к бедру. Я обнял ее за плечи, и она, похоже, не возражала.
— Теперь мы просто сами по себе. Иден и я... мы близняшки, я тебе не говорила? Мы даже по-настоящему не говорим о ней, о том, что скучаем, ничего такого. А мы близняшки, у нас почти что один мозг на двоих. Строго говоря, как будто мы иногда можем читать мысли друг друга.
— Ничего такого раньше в моей семье не случалось. Я не знаю, как бы мы с этим справились, если бы это произошло. Я знаю, что папа не стал бы об этом говорить. Мама — может быть. Думаю, я, как отец, и мне сложно разговаривать о всяких вещах. Мне уже трудно. Я уверен, ты поняла. Я никогда не знаю, что сказать.
Мы немного помолчали. Но Эвер было нужно с кем-то поговорить. И я подумал о той неделе, когда мы вдвоем сидели на озере, рисовали — мы оба знали, как общаться с помощью наших карандашей и кистей. Мне в голову пришла мысль, и я сказал, не думая:
— Что, если бы мы были друзьями по переписке?
Господи, это звучало глупо.
— Друзья по переписке?
По крайней мере, она не стала сразу смеяться надо мной.
— Я знаю, что это кажется идиотизмом или что-то вроде того. Но по телефону поговорить будет сложно. И мы живем не так уж близко друг к другу, и я подумал, что, если мы будем писать друг другу письма, мы можем говорить о том, о чем хотим и когда хотим.
Эвер молчала и ничего не говорила, и я начал ужасно стесняться.
— Думаю, это глупо.
— Нет... мне это нравится. Я думаю, это отличная мысль. — Она склонила голову на мой бицепс.
Мы так и сидели в тишине летней мичиганской ночи, прижавшись друг к другу, но не обнимаясь, не разговаривая, затерявшись в своих мыслях.
Я услышал позади голоса и, обернувшись, увидел, как два луча от фонарика двигаются к нам.
— Нас обнаружили, — сказал я.
Как раз до того, как сотрудники лагеря нашли нас, Эвер сжала мою руку:
— Обещаешь, что напишешь?
— Обещаю, — я неловко сжал ее руку в ответ. — Спокойной ночи, Эвер.
— Спокойной ночи, Кейден, — она немного поколебалась, потом повернулась и крепко обняла меня, прижавшись всем телом.
Это стоило тех неприятностей, которые я нажил.
Глава 5
Несмываемые надписи чернилами
Дорогая Эвер,
Это письмо писать нелегко. Я даже не знаю, что сказать, но чувствую, что могу написать тебе об этом, потому что мы друзья, а эти письма почти как дневник. Я знаю, что ты их читаешь, а я читаю твои.
У мамы рак. Я узнал только сегодня. Рак груди. Думаю, она знала около двух месяцев, и они так и не сказали мне. Перед тем, как сказать мне, они хотели подождать, посмотреть, поможет ли химиотерапия, что-то в этом роде. Не знаю, но, похоже, она не помогает, и они не думают, что что-нибудь поможет.
Папа сказал мне. Наверное, он говорил те же самые слова, что говорили ему врачи, умные слова, медицинские термины. Но если откинуть всю эту ерунду, можно понять то, что мама умрет.
Черт. Видеть эти слова на бумаге — совсем не то, что думать об этом.
Что мне делать?
Папа боится, и мама боится. Я боюсь. Но мы не говорим об этом. Они говорят о том, что нужно держаться, мыслить позитивно, сражаться до конца — обо всей этой поднимающей дух чепухе. Они не верят в это. И я не верю. Никто не верит.
А как можно верить, когда с каждым днем она все худеет, как будто у нее через кожу проступают кости? Я что, должен говорить ей, что все в порядке, когда это не так?
Черт. Я, наверное, не очень хороший друг по переписке. Не надо мне рассказывать тебе обо всем этом. Это так тоскливо.
Я даже, может, больше не буду писать. Можешь даже не отвечать, если не хочешь.
Надеюсь, у тебя все хорошо.
Искренне,
Твой друг Кейден.
* * *
Кейден,
Конечно, я отвечу тебе. Я всегда буду отвечать. Для этого ведь и нужны друзья по переписке, правильно? Я в порядке. Я многому научилась в лагере и использую все это, когда фотографирую. Может, в следующем письме я пошлю тебе одну из моих распечатанных фотографий. Папа думает о том, чтобы устроить для меня мастерскую в подвале, чтобы я могла сама проявлять снимки.
Наверное, я даже не знаю, что сказать тебе по поводу твоих новостей о маме. Мне так жаль, что это происходит. Я знаю, что слова «мне жаль» или «это отстой» не сильно помогают, но я не знаю, что еще написать. Я бы не пыталась сказать тебе, что все будет хорошо. Когда кому-то, кого ты любишь, плохо, он умирает или умер — это нехорошо. Я знаю, что ты чувствуешь. Я тоже потеряла маму. Она погибла в автокатастрофе. Думаю, мы об этом говорили в лагере. Я рассказала тебе, а я немногим рассказываю об этом. Но я чувствую, что могу доверять тебе. Может, мы поймем друг друга. Как будто этого не объяснить словами. Я так чувствую. И понимаю, что ты имеешь в виду, когда называешь эти письма дневником. Я пишу их и посылаю, зная, что ты их прочтешь, но я никогда не смущаюсь, когда пишу о том, о чем бы никому не рассказала.
Поэтому я скажу тебе вот что: пиши мне так часто, как хочешь. Я каждый раз буду отвечать тебе. Обещаю. Я твой друг.
Жаль, что тебе приходится пройти через это. Никто не должен походить через это, но тебе пришлось, и мне ты можешь верить. Можешь писать обо всем, что чувствуешь.
Будь сильным, Кейден.
Твой друг навеки,
Эвер.
Глава 6
Я прочитал письмо Эвер несколько раз, а потом, наконец, сложил его и аккуратно положил обратно в конверт, а конверт, от которого все еще исходил слабый аромат духов, как и от нее, положил в коробку из-под обуви, где были и другие ее письма. Всего было шесть писем, по одному на каждую неделю, прошедшую с окончания летнего лагеря в Интерлокене. Я поднял крышку от коробки, где когда-то лежали мои кроссовки Рибок, те самые, которые были на мне сейчас. Им уже было около года, и они становились мне малы. Я не знал, зачем сохранил эту коробку, но сохранил. Она так и лежала на дне шкафа, слева, зарытая старой толстовкой с капюшоном и рваными джинсами до того, как я получил первое письмо от Эвер Элиот, и мне понадобилось сохранить его в безопасном, надежном месте.
Теперь в голубой коробке с флагом «Юнион Джек» [6]было шесть писем, и она лежала у меня под кроватью.
Я снова задвинул коробку под кровать и вернулся за стол. Даже хотя у меня и был ноутбук, а в гостиной был принтер, я все еще писал письма от руки. Каждое письмо отнимало у меня много времени, потому что почти все время мой почерк было практически невозможно разобрать.
Я сидел и очень долго смотрел на блокнот на спирали с карандашом в руках, не в силах ничего сочинить. Моргнул, глубоко вздохнул, нажал на кнопку механического карандаша и начал писать.
* * *
Эвер,
Все время писать «дорогая» кажется глупым. Так что я, наверное, пропущу эту часть, пока не придумаю, что написать вместо этого.
Я пишу, но, по правде говоря, не знаю, насколько длинным будет это письмо. Теперь мама все время в больнице. Она остановила химиотерапию, отказалась от операции. По-моему, они сказали, что могут прооперировать ее, и шансы на успех составляли бы двадцать процентов, но это было бы очень опасно. Она отказалась. Они уже удалили ей грудь. У нее выпали волосы. Она похожа на веточку, которую завернули в бумагу. Она считает, что она еще моя мать, но это не так. Не знаю, как объяснить это.
Эвер, я напуган. Я боюсь потерять ее, да, но я боюсь и за отца. Он сходит с ума. И это не преувеличение, я говорю, как есть. Он не отходит от нее, даже чтобы поесть. Никто не может и даже не пытается заставить его уйти.
Прозвучит ли эгоистично, если я скажу, что боюсь потерять и его тоже? Как будто бы чем хуже становится маме, тем хуже становится и ему. Он уходит с ней. Но мне только пятнадцать лет, и мне нужны родители. Я знаю, что мама умрет, но разве папа тоже должен? Он так сильно ее любит, но что насчет меня?
Меня бесит, как плаксиво это звучит.
Пожалуйста, пошли одну из твоих фотографий.
Твой друг навеки,
Кейден.
P. S. Я пытался написать что-то еще, кроме «искренне, твой», потому что это тоже звучит глупо. Но не знаю, может, то, что я написал, звучит еще глупее.
P.P.S. Есть разница между словами «фото» и «картинка»?
* * *
Я подумал о том, чтобы снова подписать письмо, но не сделал этого. До того, как струсить, я аккуратно сложил письмо, положил его в конверт, а конверт опустил в почтовый ящик. Я был дома, а папа был в больнице. Он всегда заставлял меня приходить домой и делать уроки до того, как идти в больницу. Что-то насчет того, чтобы «вести нормальную жизнь».
Как будто такая вещь еще существовала.
Иногда я просто сидел за столом с листом бумаги и ручкой, как будто хотел написать письмо Эвер, но не писал и не стал бы писать. Я знал, что не стану, потому что тянул время, чтобы не идти в больницу. Вот что я делал. Я знал, что мне нужно навестить маму, потому что скоро ее не станет, и у меня больше не будет матери, но я просто... я просто не хотел видеть ее. Я ждал, что она или чудесным образом исцелится, или просто... умрет. Больше не будет страдать. Я не хотел, чтобы она умерла. Конечно, нет. Но именно так я и чувствовал, глубоко внутри. Я, конечно, никому не говорил об этом, даже Эвер, но это было внутри меня, и это было ужасно.
Так я и сидел, пытался ничего не чувствовать. Я даже не рисовал больше. Да и зачем?
После того, как я опустил письмо в почтовый ящик, стал сидеть на крыльце и тянуть время, чтобы не идти на автобусную остановку в миле от нашего дома, где я бы сел на автобус и поехал в больницу, где в постели лежит скелет, оставшийся от матери, а ее внутренности пожирало маленькое, невидимое существо, которое хотело отобрать у меня родителей.
Донесшийся издалека гул мотора странного грузовика почтальона эхом отозвался от нависших ветвей дуба и кирпичных стен дома пятидесятых годов. Гул... потом остановка... Я знал, что у него есть для меня письмо от Эвер. Я чувствовал это. У меня появлялось странное чувство в животе, когда у почтальона было для меня письмо от нее. В этом не было ничего волшебного или странного. Я просто... знал.