Влияние Дж. Локка на английскую культуру было глубоким и разносторонним. Оно было и прямым и косвенным. Исследователи убедительно показали, что блистательная английская литература послелокковской эпохи, представленная именами Свифта, Стерна, Попа, Филдинга, носит на себе отчетливые следы проработки локковских идей, относятся ли они к трактовке познания и опыта, человеческой природы и гражданских свобод, воспитания или религиозной веротерпимости. И, однако, говоря о влиянии Локка, нужно принять в расчет: восприятие концепции этого мыслителя в философии и литературе его отечества менее всего было простым следованием и подражанием великому уму. Мыслители и писатели Великобритании всегда стремились и умели быть оригинальными. Кроме того, сама эпоха требовала, осмысливая бурные события прошедшего столетия, начать новый XVIII в. с переосмысления и переориентации философии морали и человеческих отношений, чтобы она глубже, чем прежде, вторгалась в обычные человеческие дела, стояла ближе к здравому смыслу, к духовной, литературной, художественной, религиозной практике. Насколько мыслители, слывшие последователями Локка, отличались от него по стилю своего философствования, можно видеть на примере Шефтсбери.
Энтони Эшли Купер, граф Шефтсбери (1671-1713) — замечательный писатель, моралист и философ Англии. Его оригинальный талант развивался под прямым влиянием Дж. Локка, бывшего в доме графов Шефтсбери домашним врачом, секретарем, советником, другом. Но в собственном характере литератора и эстета Шефтсбери была укоренена, скорее, склонность к древней философии, к ренессансному мировосприятию, чем к гносеологически и политически ориентированному мышлению философов нового времени. Главные работы Шефтсбери — «Исследование силы» (она без согласия автора в 1699 г. была опубликована в Лондоне), «Письмо об энтузиазме» (1708), эссе «Моралисты» (1709), «Sensus communis, или Опыт о свободе острого ума и независимого расположения духа в письме к другу» (1709).
"Шефтсбери, — пишет один из современных исследователей, — не был систематическим философом типа Декарта или Лейбница, но и не был методическим аналитиком, подобным Локку. Его любимым способом писания были рапсодия, диалог... Он искал такого читателя, который скорее вник бы в его видение вещей, чем такого, которого следовало бы принуждать к согласию с помощью полностью развитой аргументации. Его критика установившейся религии и её авторитарных претензий была осторожной, косвенной, даже замаскированной, так что, на первый взгляд, ее едва можно было бы различить, что, однако, не мешало противникам деизма и свободного мышления полемически воспринимать его критические статьи". И Шефтсбери, если судить, например, по Введению к его работе «Моралисты» (а она построена в виде диалога, полемики), совершенно сознательно творит свой изощренный стиль философствования как способ разговора, оживленной беседы, не подпадающих под диктат политики и противящихся тому, чтобы философию, "бедную госпожу", "замуровывали в колледжах и кельях". Против притягивания философской беседы к политике и политиканству дня направлены особо страстные возражения Шефтсбери. "...У нас стало хорошим тоном разговоры о политике в любом обществе и беседы о государственных делах мешать с разговорами об удовольствии. Но, правда, если говорить о философии, то мы не одобряем такой свободы. И мы не думаем, что политика относится к области философии или хотя бы родственна ей". А вот что действительно принадлежит к сердцевине философии, так это мораль (и в силу связи с нею — но только в минимальной степени - и политика).
Почему мы, современные люди, в таком переизбытке "производим" исследования и опыты, но так скупы на живые диалоги? Ответ Шефтсбери: "мы" (он имел в виду людей своей эпохи, но стрелы его критики попали не только в них) настолько догматичны, ленивы, изнежены, трусливы, что боимся сомнений и критики, неизбежно порождаемых диалогом. Светлым идеалом для Шефтсбери остается платоновская Академия. Свободному уму, убежден Шефтсбери, в любую эпоху нужна своя Академия. Хорошо, когда культура питает разные формы "академического" спора. "Отсюда этот путь диалога, терпеливость в споре и обсуждении — терпеливость, о которой едва ли воспоминания остались в наших разговорах в этот век". О чем же предпочитает вести спор аристократ, писатель и философ Шефтсбери? Возьмем в качестве примера диалог «Моралисты». Автор полемизирует со своего рода мизантропом, перечеркивающим все — красоту и величие природы, дела человеческие, искусство. Спор идет тонкий, остроумный, многослойный; диспутанты как бы меняются местами, так что скептик становится энтузиастом, а восторженный поклонник красоты "внезапно" впадает в скептицизм и мизантропию; веселость уступает место серьезности; любовь к красоте и добру вдруг сменяется унынием из-за царящих в мире зла и безобразия. Любовь, красота, добродетель, уединение, удовольствие, дружба, самость человека, религия и вера — все эти и многие другие сюжеты то "вступают" в диалог, то покидают его, поворачиваясь к собеседникам разными своими сторонами, светлыми и темными, радостными и мучительными.
Спор остается незаконченным — и это момент, принципиальный для Шефтсбери. Как и в самой жизни, в философствовании моралистов вновь и вновь встают тревожащие людей бесконечные вопросы. Они касаются вещей простых и сложных, сугубо интимных и общественно значимых. "Что такое умеренная удача, достаток и другие степени их, о которых обычно рассуждают? Где останавливаться мне в моем гневе и насколько я могу терпеть, чтобы он разгорелся? И насколько далеко я могу пойти в любви? Какое место предоставить честолюбию? Какое — всем другим желаниям и стремлениям? Или всему дать идти своим чередом?.. Дайте нам меру и правило! — Ну посмотрите же, разве это не философствование? И разве каждый из нас не занимается всем этим — добровольно или против воли, сознательно или бессознательно, прямолинейно или опосредованно?".
Весьма интересно и по-своему актуально «Письмо об энтузиазме», которое Шефтсбери адресовал своему другу и покровителю лорду Сомерсу, одному из видных политических деятелей в стане вигов. "Энтузиазм" — понятие, которому автор письма придает специфическое значение. Ближе всего по смыслу к нему стояли бы слова одержимость, фанатизм, нетерпимость, своего рода идейный экстремизм. В прошлом, рассуждает Шефтсбери, подобные явления тоже существовали, но они уравновешивались рассудительностью, мягкостью, терпимостью. "Однако новый вид политики, которая распространяет свою власть даже на иной мир и больше думает о будущей жизни и счастье человека, нежели о настоящей, заставила нас перепрыгнуть через рамки естественно-человеческого и научила нас, следуя сверхъестественному милосердию, мучить и преследовать друг друга с видом благочестия". В заботе о "спасении душ" люди, исполненные всяческого энтузиазма, готовы истребить и испепелить друг друга. Непосредственно имея в виду религиозные споры, перерастающие в настоящие гражданские войны и бойни разных народов (явление, сегодня еще более опасное и массовое, чем во времена Шефтсбери), автор «Письма об энтузиазме» фактически имеет в виду более обширную совокупность идейных конфликтов и столкновений, обладающих громадной разрушительной силой, иными словами, массу "расстройств духа" которым не видно конца. Главное лекарство для их излечения граф Шефтсбери видит в том, чтобы англичане и другие народы культивировали в себе чувство юмора — вкупе со здравым смыслом. "Я убежден, что единственный способ спасти человеческое здравомыслие и сохранить разумность в мире — это дать свободу острому уму. Однако никогда не будет острый ум там, где отнята свобода для насмешек...". В народе необходимо воспитывать не "энтузиазм" нетерпимости и ненависти, а окрашенное в тона мягкого и тонкого юмора "доброе расположение духа"9, которое равно благоприятно для религии, политики, повседневного труда и общения, для искусства и литературы. Для духовных занятий, где грань между вдохновением как "ощущением божественного присутствия" и энтузиазмом как "умопомрачением и беснованием" особенно подвижна, требуется истинная культура различения того и другого.
Отмежевание от "энтузиазма" тем более важно для Шефтсбери, что на уровне философской метафизики он склоняется к своего рода мировоззренческому оптимизму, который сродни лейбницевскому, но, пожалуй, имеет более умеренную и мягкую форму. Особый акцент в обосновании существования лучшего из миров английский писатель и философ придает эстетическому началу: речь идет о красоте гармонического целого. Все прекрасное в природе и в искусстве Шефтсбери возводит к "изначально прекрасному", "источнику всякой красоты". Эта концепция напоминает платоновское учение о прекрасном. Шефтсбери полагает, что человек в принципе наделен чувством, "пред-понятием" красоты, глубокими интуитивными возможностями, подражая изначальной красоте, развить в себе масштабы, стандарты, правила, которые касаются прежде всего прекрасного, но не только его, а и других общих идей, например блага и добра, во многих отношениях тождественных с прекрасным.
Другим ярким и влиятельным в свое время философствующим писателем и, кстати, яростным оппонентом Шефтсбери был Бернард Мандевиль (1670-1733), автор знаменитой сатирической поэмы «Басня о пчелах». В концепции Шефтсбери Мандевиль не приемлет как раз ясно выраженную попытку решить острые современные проблемы с помощью идейно-интеллектуального возврата к давно прошедшим временам древности, к якобы нетленным, а на самом деле изменчивым идеям и ценностям красоты, добра. Но ведь даже представление о духовном равновесии и чувстве юмора во все времена и у всех народов различны и переменчивы. Нереалистичным Мандевиль считает также и попытку "отвратить" людей от политики и политических страстей. Человека невозможно сделать некоторым бесстрастным и уравновешенным существом. Вот почему нравственно-философская программа Мандевиля так отличается от аристократической риторики графа Шефтсбери. Согласно Мандевилю, Шефтсбери понятия не имеет о тяжести и множественности повседневных человеческих нужд, о несовершенстве, искаженности человеческой природы и потому склоняется к ложной идее о "лучшем из миров". Но в нужде, слабостях, страстях, пороках людей Мандевиль видит не чисто негативную силу. Под их влиянием, рассуждает автор «Басни о пчелах», создавалось человеческое общество - не такое, каким его хотелось бы видеть благодушным эстетам и моралистам, а пронизанное многими противоречиями, пороками, конфликтами, но развивающееся и жизнеспособное. Маркс и Энгельс поспешили усмотреть в «Басне о пчелах» Мандевиля чуть ли не социалистическую тенденцию послелокковского английского материализма, связанную, якобы, с идеей о неизбежности пороков в тогдашнем, т.е. капиталистическом (по определению марксизма), обществе. Между тем «Басня» Мандевиля и другие его сатирические произведения имеют не менее широкое значение для истории, чем блистательная литературная сатира Свифта. Порожденные своим временем, эти сатирические изображения человеческой природы и общественных отношений, институтов не устаревают, как не сходят со сцены изображенные выдающимися писателями и мыслителями глубинные противоречия и пороки, свойственные человеческой цивилизации. Вот почему «Басня о пчелах» читается так, как будто она написана сегодня.
Знаменитая «Басня о пчелах» Бернарда Мандевиля имела и такое название: «Возроптавший улей, или Мошенники, ставшие честными». Первый раз она появилась в Лондоне летом 1705 г., когда проходила очередная предвыборная кампания, и распространялась в списках, "пиратским" образом. "Если бы Мандевиль... ограничился только публикацией «Возроптавшего улья», то, возможно, в восприятии современников, да и в нашем, он остался бы просто остроумным памфлетистом. Но эта аллегория, эта ироническая поэма, эта маленькая ядовитая брошюрка была только началом работы, которая захватила Мандевиля на всю жизнь. Он вновь и вновь переиздавал её, сопровождая текст стихотворения комментариями, философскими трактатами, ответами критикам. Он возвел содержащиеся в басне мысли на уровень универсальной социальной и философской проблематики. И, обрастая все новыми и новыми дополнениями, его брошюра превратилась в двухтомную книгу, которой суждено было сыграть значительную роль в развитии английской философии и литературы XVIII в."
Первое расширенное издание было опубликовано в 1714 г., а затем, уже через год, поэма вышла в свет с предисловием и добавлением сочинения под названием «Исследование о происхождении моральной добродетели». В 1723 г. «Басня» появилась во втором издании. И снова к ней были прибавлены сочинения Мандевиля — одно было посвящено проблеме благотворительности и (сформированных в Англии под влиянием проекта Локка) благотворительных школ для бедных и неимущих, а второе называлось «Исследование о природе общества». С тех пор и до смерти автора «Басня» и связанные с нею сочинения приносили автору не только славу и новых читателей, но все более жесткую критику, перераставшую в судебные и религиозные преследования. Чем же произведения Мандевиля вызывали эту реакцию — восхищение одних и ненависть других читателей?
Причина состояла отчасти в весьма едкой сатире на общество, которая воспринималась как критика именно тогдашних порядков, царивших в Англии и других европейских странах, а отчасти в парадоксальной, опровергавшей сложившиеся философские и моралистические каноны концепции автора. Сам жанр сатирической басни не был ко времени Мандевиля чем-то оригинальным. Необычной оказалась главная идея, которую английский философ и поэт весьма прозрачно зашифровал в басенную форму. В «Предисловии» Мандевиль возражает тем, кто неправильно истолковал замысел автора басни, "утверждая, что вся она представляет сатиру на добродетель и нравственность и написана с целью поощрения порока". Но поэма без всякого сомнения была едкой сатирой на господствовавшую в Англии и других странах моралистическую и философскую литературу, которая строилась на фундаменте некоторой идеализированной концепции добродетели, начисто отделенной от человеческих пороков, на фундаменте добра, категорически противопоставленного злу. Мандевиль высмеивал тех авторов, которые питали надежду на полное перевоспитание человеческого рода, этого хлопотливого "улья", и переустройство общества, способного покончить с противоречиями социального развития. Утопиям прошлого и современности он противопоставил своего рода "антиутопию". Его сатирическая басня была построена как "доказательство от противного", для чего Мандевиль использовал остроумные сюжетные ходы.
Сначала "улей", прямо и без околичностей уподобленный человеческому обществу, был изображен в его обычном, т.е. более или менее "мошенническом", однако же и вполне рабочем, функциональном состоянии:
Итак, цвел улей плодовитый,
До крышки пчелами набитый;
И в нем, как в обществе людей,
Кипели тысячи страстей.
Иные утоляли страсти,
Достигнув почестей и власти;
Другие в копях, в мастерских
Всю жизнь работали на них,
Полмира, почитай, кормили.
А сами, как илоты, жили.
Тот, кто имел свой капитал,
Себя ничем не утруждал
И только прибыли считал;
Другие знали лишь работу,
Работу до седьмого поту,
И спину гнули день-деньской,
Питаясь хлебом и водой.
Но было и немало сброда
Среди пчелиного народа,
Тех пчел, кто ради темных дел,
Общеполезный труд презрел;
Плуты, хапуги, сутенеры,
Гадалки, шарлатаны, воры —
Все шли на хитрость и обман,
Дабы набить себе карман.
И остальные, впрочем, тоже
Вели себя, увы, похоже:
Весьма солидные мужи
Отнюдь не избегали лжи,
И были в улье том едва ли
Занятья, где б не плутовали.
Мандевиль действительно описал разные занятия, представителей которых пронзил жалом своей сатиры: плуты из судебного сословья, шарлатаны-врачи, ханжеское духовенство, продажные военные и чиновники, придворные, грабившие страну, — всем им нашлось место в «Басне» Мандевиля. Но вот парадокс:
Пороком улей был снедаем,
Но в целом он являлся раем.
Он жизнестойкостью своей
Страшил врагов, дивил друзей...
Далее следует неожиданный сюжетный поворот: в улье началось броженье, и все, как бы очнувшись, возроптали против плутовства, казнокрадства и прочих пороков, правда, имея в виду не себя, а других хапуг и плутов. И они воззвали к богам с уверением, будто отныне хотят и будут жить честно. Зевс, вняв этим мольбам, моментально устранил обман, хитрости и плутовство из жизни улья. Мандевиль нарисовал картину стерильно-благодетельного, но мигом лишившегося всех своих жизненных сил человеческого общества. «Басня», как и полагается, заканчивается "моралью":
Да будет всем глупцам известно,
Что жить не может улей честно.
Богатство, славу умножать, —
Притом пороков избежать —
Нельзя; такое положенье
Возможно лишь в воображеньи.
Согласно Мандевилю, можно и нужно заботиться о нравственности общества. Не менее, если не более важно строить правовое государство. Но необходимо понять: "пороки и неудобства", которые люди привыкли столь громко порицать, "с начала мира и по сей день неотделимы от королевств и государств, когда-либо прославившихся своей силой, богатством и цивилизованностью". Согласно логике «Басни о пчелах», общества, вознамерившиеся разом покончить с нечестностью и другими порочными склонностями людей, скорее всего не достигнут этого, но зато, утратив богатства и разнообразие занятий, "питаться будут желудями".
Немало соотечественников и современников (в их числе Дж. Беркли) ожесточенно спорили с Мандевилем, который не оставлял критику в свой адрес без ответа. В этой полемике, за которой в первой половине XVIII в. с интересом следила интеллектуальная Англия, свою позицию четко и любопытно выразил еще один популярный в то время философствующий автор, Френсис Хатчесон (1694-1746). Его главные произведения: «Исследования происхождения наших идей красоты и добродетели» (1725), «Эссе о природе и протекании страстей и аффектов, с иллюстрацией на примере морального чувства» (1728) и вышедший после смерти философа курс лекций под названием «Система моральной философии» (1755).
Хатчесон поддерживает Шефтсбери в его платонизирующей попытке сблизить нравственность и художественную деятельность с вечными идеями прекрасного, доброго, истинного. Разгул чувств, аффектов, страстей, который реалистически и талантливо изобразил Мандевиль, пугает Хатчесона не менее, чем Шефтсбери. Вместе с тем, вслед за Шефтсбери, Хатчесон стремится исследовать истоки морального чувства, которому придает огромное значение в нравственном поведении и последующем этическом рассуждении человека. Моральные чувства стимулируют поступки, проникнутые влиянием совести и уважением к ней, толкают людей к альтруистическим деяниям. А без определенной меры альтруизма не могло бы образоваться, существовать и совершенствоваться человечество. Разумеется, было бы наивно и нереалистично приписывать всем поступкам и мотивам человека, внешне благопристойным, исключительно альтруистическую природу. И все же влияние моральных чувств огромно.
В обосновании и выведении морального чувства Хатчесон, с одной стороны, опирается на произведения Локка, с другой стороны, дополняет и исправляет его концепцию. Хатчесон согласен с Локком в том, что источником всех содержаний сознания являются ощущения и рефлексия. Но он полагает, что как раз здесь следует добавить моральное чувство в качестве третьего полноправного источника содержаний сознания. Хатчесон пытается доказать, что моральное чувство — столь сложное и мощное духовное образование, что оно самостоятельно и по отношению к интеллекту, и по отношению к чувственным объектам и ощущениям. Если, например, чувственные ощущения находятся в прямой зависимости от близости или удаленности объекта, то этого нельзя сказать о моральном чувстве: нравственное отношение к предмету или человеку не зависит от подобных обстоятельств. Несмотря на попытку сначала обособить моральное чувство от ощущений и интеллекта, Хатчесон затем исследует, как разум в его значении рассудка, рассуждения способен корректировать, усиливать, совершенствовать нравственное чувство.
Включаясь в спор Мандевиля с Шефтсбери о вечной значимости или исторической относительности этических и эстетических идей-ценностей, Хатчесон развивает следующую аргументацию. Нельзя отрицать, пишет он, что представления о красоте и добре меняются от эпохи к эпохе, от народа к народу. Однако, если внимательно и глубоко вникнуть в эту проблему, то можно заметить: изменениям подвергаются оттенки смысла, формулировки, но не принципы, которые составляют ядро общечеловеческой морали. "Хатчесона объединяет с Шефтсбери его моральный оптимизм, согласно которому нравственно правильное естественным образом и в достаточной мере доступно человеческому пониманию. Хотя моральное суждение может в силу внешних влияний подвергнуться искажению, Хатчесон убежден, что всегда возможна корректировка этого суждения. Оптимистической является и убежденность Хатчесона в том, что между эгоистическими и альтруистическими тенденциями человеческой природы нет непреодолимого противоречия. Сказанное относится и к его мнению относительно того, что нет абсолютно непреодолимого конфликта мотивов. Его оптимизм проявляется, наконец, и в вере в возможность объединения добродетельного поступка и стремления к счастью и соответственно в совпадение целей этики и религии".