Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Прелюдия в немецких рифмах 8 страница




Мистические объяснения.
Мистические объяснения считаются глубокими; истина в том, что они даже и не поверхностны.

Последствие древнейшей религиозности.
Всякий лишенный мыслей человек полагает, что только воля есть действующее; что хотение представляет собою нечто простое, попросту данное, невыводимое, в-себе-понятное. Он убежден, что, делая нечто, например производя удар, ударяет он сам, и ударяет потому, что он хотел ударить. Для него в этом нет ничего проблематичного, ему вполне достаточно и чувства желания, чтобы не только признать причину и следствие, но и поверить в то, что он понимает их связь. Он ничего не знает о механизме события и о стократно тонкой работе, которая должна быть совершена, чтобы дело дошло до удара, равным образом и о неспособности воли самой по себе принять хоть малейшее участие в этой работе. Воля для него — магически действующая сила: вера в волю, как причину действий, есть вера в магически действующие силы. Первоначально человек повсюду, где он видел какое-либо свершение, веровал в волю, как причину, и в лично-волящих существ, действующих на заднем плане, — до понятия механики ему было еще совсем далеко. Поскольку же человек на протяжении чудовищного периода веровал только в персонифицированное (а не в материю, силы, вещи и т. д.), вера в причину и следствие стала его основной верой, которую он применяет повсюду, где свершается что-либо, — даже и теперь еще проявляется это инстинктивно и как некий атавизм древнейшего происхождения. Положения: “нет следствия без причины”, “всякое следствие есть новая причина” — являются обобщениями многих более узких положений: “гнде нечто свершается, там было поволено”, “!можно воздействовать лишь на волящие существа”, “нигде не существует чистого, лишенного последствий претерпевания какого-либо действия, но всякое претерпевание есть возбуждение воли” (к действию, обороне, мести, воздаянию), — однако в незапамятные времена человечества как те, так и эти положения были идентичны: не первые являлись обобщениями вторых, но вторые — объяснениями первых. — Шопенгауэр своим допущением, что все налично существующее есть нечто волящее, возвел на трон первобытную мифологию; ему, по-видимому, так и не пришлось проанализировать волю, поскольку он, подобно каждому, верил в простоту и непосредственность всякогно воления, — в то время как воление есть лишь настолько хорошо налаженный механизм, что почти ускользает от наблюдающего глаза. В противоположность ему я выставляю следующие положения: во-первых, чтобы возникла воля, необходимо представление об удовольствии и неудовольствии. Во-вторых: то, что какое-нибудь сильное раздражение ощущается как удовольствие или неудовольствие, есть дело интерпретирующего интеллекта, который, разумеется, большей частью действует при этом без нашего ведома; и, стало быть, одно и то же раздражение может быть истолковано как удовольствие либо неудовольствие. В-третьих: только у интеллектуальных существ есть удовольствие, неудовольствие и воля; громадное большинство организмов начисто лишены их.

Ценность молитвы.
Молитва придумана для таких людей, которые никогда не имеют собственных мыслей и которым неведомо либо незаметно возвышенное состояние души; что им за дело до священных мест и всех значительных жизненных ситуаций, требующих покоя и некоторого достоинства? Чтобы они, по крайней мере, не мешали, мудрость всех основателей религии, как малых, так и великих, рекомендовала им формулу молитвы, как долгой механической губной работы, связанной с напряжением памяти и с одинаково установленной позой рук и ног –0 и глаз! Пусть они теперь, подобно тибетцам, бесчисленное количество раз пережевывают себе свое “Ом мане падме хум”, или, как в Бенаресе, считают на пальцах имя Бога Рам-Рам-Рам (и так далее, грациозно либо без всякой грации), или почитают Вишну с его тысячью и Аллаха с его девяноста девятью кличками; пусть они пользуются себе молитвенными жерновами и четками — суть дела в том, что эта работа придаем им на время устойчивость и сносный вид: их манера молиться придумана во благо тех благочестивцев, которые обладают собственными мыслями и не лишены душевных подъемов. И даже этим последним не чужды миги усталости, когда череда достопочтенных слов и звучаний и вся набожная механика оказывает на них благотврное воздействие. Но допустив, что эти редкие люди — в каждой религии религиозный человек есть исключение — умеют помогать себе сами, придется признать, что этого лишены нищие духом, и запретить им трещотку молитвы — значит отнять у них их религию, как это все больше и больше обнаруживает протестантизм. Религия хочет от них только одного — чтобы они сохраняли покой — глазами, руками, ногами и всякого рода органами: это порою приукрашивает их и делает — более человекоподобными!

Условия Бога.
“Сам Бог не может существовать без мудрых людей”, - сказал Лютер, и с полным правом; но “Бог еще менее может существовать без неумных людей” — этого добрый Лютер не сказал!

Опасное решение.
Христианское решение находить мир безобразным и скверным сделало мир безобразным и скверным.

Христианство и самоубийство.
Христианство сделало рычагом своей власти необыкновенно распространенную ко времени его возникновения жажду самоубийства: оно оставило лишь две формы самоубийства, облекло их высочайшим достоинством и высочайшими надеждами и страшным образом запретило все прочие. Но мученичество и медленное умерщвление плоти аскетом были дозволены.

Против христианства.
Теперь против христианства решает наш вкус, уже не наши доводы.

Основоположение.
Неизбежная гипотеза, в которую все снова и снова должно впадать человечество, долгое время будет еще могущественнее самой уверованной веры в нечто неистинное (подобно христианское вере). Долгое время: здесь это значит на сотню тысяч лет вперед.

Пессимисты как жертва.
Там, где преобладает глубокое недовольство существованием, сказываются последствия грубых нарушений диеты, в которых длительное время был повинен народ. Так, распространение буддизма (не его возникновение) в значительной части зависит от чрезмерного и почти исключительного рисового рациона индусов и обусловленного им всеобщего расслабления. Возможно, европейское недовольство Нового времени следует усматривать в том, что наши предки, все Средневековье, благодаря воздействиям на Европу германских склонностей, предавались пьянству: Средневековье — значит алкогольное отравление Европы. — Немецкое недовольство жизнью есть, в сущности, зимняя хворь, с учетом спертого подвального воздуха и печного угара в немецких квартирах.

Происхождение греха.
Грех, как он нынче ощущается повсюду, где господствует или некогда господствовало христианство, — грех есть еврейское чувство и еврейское изобретение, и с точки зрения этого заднего плана всей христианской моральности христианство на деле добивалось того, чтобы “оевреить” весь мир. В какой мере удалось ему это в Европе, тоньше всего ощущается в той степени чуждости, каковую все еще сохраняет греческая древность — мир, лишенный чувства греха, — по отношению к нашим восприятиям, несмотря на всю добрую волю к сближению и усвоению, в которой не испытывают недостатка целые поколения и множество превосходных людей. 2Лишь когда ты покаешься, смилостивится Бог над тобою” — у какого-нибудь грека это вызвало бы хохот и досаду: он сказал бы: “Так могут ощущать рабы”. Здесь в качестве предпосылки допущен некто Могущественный, Сверхмогущественный и все-таки Мстительный: власть его столь велика, что ему вообще не может быть нанесено никакого ущерба, кроме как в пункте чести. Каждый грех есть оскорбление респекта, некий crimen laesae majestatis divinae — и ничего больше этого! Самоуничижение, унижение, валяние в пыли — таково первое и последнее условие, с которым связана его милость, — стало быть, восстановление его божественной чести! Причиняется ли грехом поверх этого вред, насаждается ли им глубокое, растущее зло, охватывающее и душащее, как болезнь, одного за другим, — все это ничуть не заботит этого тщеславного азиата на небеси: грех есть прегрешение перед ним, не перед человечеством! — кому он даровал свою милость, тому дарует он и эту беззаботность к естественным последствиям греха. Бог и человечество мыслятся здесь настолько разъятыми и противопоставленными, что, в сущности, перед последним вообще не может быть совершено никакого греха, — всякий поступок должен рассматриваться лишь в своих сверхъестественных последствиях, отнюдь не в естественных: так волит этого еврейское чувство, которму все естественное предстает чем-то недостойным самим по себе. Греку, напротив, ближе оказывалась мысль, что даже кощунство может обладать достоинством, даже воровство, как у Прометея, даже убой скота, как обнаружение безрассудной зависти, — случай Аякса: это было их потребностью — возвести преступление в достоинство и сотворить его с достоинством, изобрести трагедию — некое иск4сство и некое удовольствие, которое глубочайшим образом осталось чуждым еврею, несмотря на всю его поэтическую одаренность и склонность к возвышенному.

Избранный народ.
Евреи, чувствующие себя избранным народом среди прочих народов, и потому именно, что они суть моральный гений среди народов (в силу способности глубже презирать в себе человека, чем это присуще какому-либо народу), — евреи испытывают от своего божественного монарха и святого угодника наслаждение, аналогичное тому, какое французское дворянство испытывало от Людовика ХIV. Это дворянство выпустило из рук все свое могущество и самовластие и стало презренным: дабы не чувствовать этого, дабы смочь забыть это, требовались королевский блеск, королевский авторитет и полнота власти, не имеющие себе равных, к чему лишь дворянство имело открытый доступ. Когда, сообразно этой привилегии, возвысились до высоты двора и, озираясь с нее, увидели все нижележащее презренным, тогда совесть утратила всякую чувствительность. Таким умышленным образом все больше громоздили башню королевской власти в облака, используя для этого последние кубики собственной власти.

Говоря притчей.
Некто Иисус Христос был возможен лишь среди иудейского ландшафта — я имею в виду ландшафт, над которым постоянно нависало мрачное и выпуклое грозовое облако сердитого Иеговы. Только здесь в денной и нощной поголовной постылости было восчувствовано редкостное, внезапное, сквозное свечение одного-единственного солнечного луча, как чудо “любви”, как луч незаслуженнейшей “милости”. Только здесь мог Христос грезить о своей радуге и небесной лествице, по которой Бог низошел к человеку; ясная погода и солнце повсюду еще значились слишком правилом и повседневностью.

Заблуждение Христово.
Основатель христианства полагал, что ни от чего не страдали люди сильнее, чем от своих грехов: это было его заблуждением, заблуждением того, кто чувствовал себя без греха, кому здесь недоставало опыта! Так исполнялась его душа дивной, фантастической жалости к страданию, которое даже у его народа, изобретателя греха, редко оказывалось большим страданием! — Но христианам пришло в голову задним числом оправдать своего учителя и канонизировать его заблуждение в “истину”.

Цвет страстей.
Натурам, подобным апостолу Павлу, свойствен “дурной глаз” на страсти; они узнают в них только грязное, искажающее и душераздирающее, — оттого их идеальный порыв сводится к уничтожению страстей. Божественное видится им полностью очищенным от них. Совершенно иначе, чем Павел и иудеи, греки устремляли свой идеальный порыв как раз на страсти, любя, возвышая, золоча, боготворя их; очевидно, они чувствовали себя в страсти не только счастливее, но также чище и божественнее, чем в других состояниях. — А что же христиане? Хотели ли они стать в этом иудеями? Может быть, они и стали ими?

Слишком по-еврейски.
Если Бог хотел стать предметом любви, то ему следовало бы сперва отречься от должности судьи, вершащего правосудие: судья, и даже милосердный судья, не есть предмет любви. Основатель христианства недостаточно тонко чувствовал здесь — как иудей.

Слишком по-восточному.
Как? Бог, который любит людей, если только они веруют в него, и который мечет громы и молнии против того, кто не верит в эту любовь! Как? Оговоренная любовь, как чувство всемогущественного Бога! Любовь, не взявшая верх даже над чувством чести и раздраженной мстительности! Как по-восточному все это! “Если я люблю тебя, что тебе за дело до этого?” — вполне достаточная критика всего христианства.

Каждение.
Будда говорит: “Не льсти своему благодетелю!” Пусть повторят это речение в какой-нибудь христианской церкви: оно тотчас же очистит воздух от всего христианского.

Величайшая польза политеизма.
То, что отдельный человек устанавливает себе собственный свой идеал и выводит из негно свой закон, свои радости и свои права, — это считалось до сих пор наиболее чудовищным из всех человеческих заблуждений и самим идолопоклонством; на деле те немногие, которые отваживались на это, всегда нуждались в некотором самооправдании, и последнее гласило по обыкновению: “Не я! не я! но Бог через меня!” Чудесное искусство и способность создавать богов — политеизм — и были тем, в чем могло разряжаться это влечение, в чем оно очищалось, совершенствовалось, облагораживалось: ибо поначалу дело шло о некоем расхожем и незаметном влечении, родственном упрямству, непослушанию и зависти. Отвергать это стремление к собственному идеалу — таков был прежде закон всякой нравственности. Тогда была лишь одна норма: “человек”, - и каждый народ верил в то, что он имеет эту единственную и последнюю норму. Но над собою и вне себя, в отдаленном горнем мире, вправе были видеть множество норм: один бог не был отрицанием другого бога или хулой на него! Здесь прежде всего позволили себе индивидуумов, здесь прежде всего чтили право индивидуумов. Изобретение богов, героев и сверхчеловеков всякого рода, равно как и человекобразов и недочеловеков, карликов, фей, кентавров, сатиров, демонов и чертей, было неоценимой выработкой навыка для оправдания себялюбия и своевластия отдельного человека: свободу, которую предоставляли одному богу в отношениях с другими богами, вменили, наконец, и самим себе по отношению к законам, нравам и соседям. Напротив, монотеизм, этот окоченелый вывод из учения о некоем эталоне Человека — стало быть, вера в некий эталон Бога, возле которого существуют еще только лживые лжебоги, — был, возможно, величайшей опасностью прежнего человечества; последнему грозил тогда тот преждевременный застой, в который — насколько мы можем видеть — уже давно впало большинство прочих животных видов, верующих совокупно в некий эталон Зверя, как в идеал их собственной породы, и окончательно введших в плоть и кровь нравственность нравов. В политеизме был создан первый образец свободомыслия и разномыслия человека: сила формировать себе новое и собственное зрение, и все снова и снова новое и более собственное, так что среди всех животных только для человека не существует никаких вечных горизонтов и перспектив.

Религиозные войны.
Религиозная война способствовала до сих пор величайшему прогрессу масс, ибо она доказывает, что массы стали почтительно обращаться с понятиями. Религиозные войны возникают тогда лишь, когда общий уровень мысли изощряется рафинированными спорами сект, так что даже чернь становится остроумной и принимает всерьез пустяки, считая вполне возможным сводить “вечное спасение души” к ничтожным различиям понятий.

Опасность вегетарианства.
Чудовищно превалирующее потребление риса приводит к употреблению опиума и наркотических средств, равным образом как чудовищно превалирующее потребление картофеля приводит к водке; оно приводит также, хотя в более тонких последствиях, к наркотически действующим образу мысли и чувствованию. Сообразно этому приспешники наркотического образа мыслей и чувствования, подобно тем индийским учителям, прославляют чисто растительную диету и силятся сделать ее законом для масс: таким путем они хотят вызывать и умножать потребность, которую сами они в состоянии удовлетворять.

Немецкие надежды.
Не будем все-таки забывать, что названия народов суть по обыкновению оскорбительные клички. Татары, например, по своему имени — “собаки”: так окрестили их китайцы. “Немцы” (die “Deuttschen”): первоначально это означало “язычники (die “Heiden”); так готы, после обращения, называли большую массу своих некрещенных соплеменников, руководствуясь своим переводом Септуагинты, где язычники обозначены словом, которое по-гречески означает “народы”: пусть справятся у Ульфилы. — Можно было бы все еще допустить, что немцы задним числом сделают себе из своей оскорбительной клички почетное имя, став первым нехристианским народом Европы: к чему, по Шопенгауэру, ставившему это им в честь, они в высшей степени расположены. Тогда завершилось бы дело Лютера, который научил их быть неримскими и говорить: “Здесь я стою! Я не могу иначе!”

Вопрос и ответ.
Что прежде всего перенимают нынче дикари у европейцев? Водку и христианство, европейские наркотики. — А от чего они скорее всего погибнут? — От европейских наркотиков.

Где возникают Реформации.
Ко времени великой порчи церкви церковь в Германии была менее всего испорчена: поэтому возникла здесь Реформации, как знак того, что уже и зачатки порчи ощущались невыносимыми. Относительно говоря, никогда не было более христианского народа, чем немцы времен Лютера: их христианская культура была вот-вот готова распуститься во стократное великолепие цветения — недоставало только одной ночи, но ночь принесла бурю, положившую всему конец.

Неудача Реформаций.
За высокую культуру греков даже в достаточно ранние времена говорит то обстоятельство, что неоднократные попытки основать новые греческие религии потерпели крах; это свидетельствует о том, что уже тогда в Греции было множество разнородных индивидуумов, разнородным нуждам которых не отвечал один-единственный рецепт веры и надежды. Пифагор и Платон, возможно, и Эмпедокл, и уже гораздо раньше орфические мечтатели пытались основать новые религии, а первые двое из названных обладали такими доподлинными душами и талантами основателей религии, что неудача их не перестает удивлять: они не пошли дальше сект. Всякий раз, когда не удается всенародная Реформация и поднимают головы только секты, есть основания заключать, что народ весьма разнороден в себе и начинает освобождаться от грубых стадных инстинктов и нравственности нравов: речь идет о том многозначительном шатком положении, которое обыкновенно поносят как упадок нравов и коррупцию, тогда как на деле оно возвещает созревание яйца и близость вылупления. Что Лютеру на Севере удалась Реформация, свидетельствует о том, что Север отстал от Юга Европы и жил еще достаточно однородными и однотонными потребностями; и вообще не было бы никакой христианизации Европы, если бы культура древнего южного мира не оказалась постепенно низведенной до уровня варварства вследствие чрезмерной примеси германской варварской крови и не потеряла своего культурного перевеса. Чем шире и безусловнее воздействие, производимое отдельным человеком или мыслью отдельного человека, тем однороднее и низменнее должны быть масса, на которую оказывают воздействие; между тием как противоположные устремления свидетельствуют о наличии внутренних противоположных потребностей, которые силятся сами удовлетворить себя и одержатиь верх. Напротив, всегда есть основания заключать о действительно высокой культуре там, где могущественные и властолюбивые натуры добиваются лишь незначительного и сектанского воздействия: это относится и к отдельным искусствам и сферам познания. Где властвуют, там есть массы; где есть массы, там есть потребность в рабстве. Где есть рабство, там лишь немногие остаются индивидуумами, и против них оборачиваются стадные инстинкты и совесть.

К критике святых
Неужели, для того чтобы обладать добродетелью, нужно стяжать ее именно в самом жестоком ее виде, как этого хотели и в этом нуждались христианские святые? Жизнь была им сносной только при мысли о том, что от одного вида их добродетели каждого очевидца охватывает самопрезрение. Но добродетель с таким воздействием я называю жестокой.

О происхождении религии.
Вовсе не в метафизической потребности лежит происхождение религий, как этого хочет Шопенгауэр; она сама есть лишь отпрыск последних. Под господством религиозных мыслей свыклись с представлением об “ином (заднем, нижнем, высшем) мире”, и с уничтожением религиозного бреда испытывают неприятную пустоту и лишение — из этого-то чувства и вырастает снова “иной мир”, на сей раз, однако, не религиозный, а лишь метафизический. Но то. что в незапамятные времена вообще вело к допущению “иного мира”, было не стремлением и не потребностью, а заблуждением в толковании определенных естественных процессов, интеллектуальным затруднением.

Величайшая перемена.
Переменились освещение и краски всех вещей! Нам уже не полностью понятно самое близкое и самое привычное, как чувствовали его древние, — например, день и бодрствование: оттого, что древние верили в сны, сама бодрственная жизнь представала в ином освещении. И равным образом вся жизнь, с отражением смерти и ее значения: наша “смерть” есть совершенно другая смерть. Все переживания светились иначе, ибо некое Божество просвечивало из них; все решения и виды на далекое будущее в равной степени, ибо имели оракулов и тайные знамения и верили в предсказания. “Истина” ощущалась иначе, ибо прежде и безумный мог быть ее глашатаем, — нас это содрогает или смешит. Каждая несправедливость иначе воздействовала на чувство, ибо страшились божественного воздаяния, а не только гражданского наказания и позора. Какая радость царила в то время, когда верили в черта и искусителя! Какая страсть, когда взору представали демоны, засевшие в засаду! Какая философия, когда сомнение ощущалось прегрешением опаснейшего рода, именно, хулой на вечную любовь, недоверием ко всему, что было хорошего, высокого, чистого и милосердного! — Мы наново окрасили вещи, мы непрестанно малюем их, — но куда нам все еще до красочного великолепия того старого мастера! — я разумею древнее человечество.

Homo poeta.
“Я сам, я, собственноручно создавший эту трагедию трагедий, в той мере, в какой она готова; я, впервые ввязавший в существование узел морали и так затянувший его, что распутать его под силу разве что какому-нибудь богу — так ведь и требует этого Гораций! — я сам погубил теперь в четвертом акте все богов — из моральных соображений! Что же выйдет теперь из пятого! Откуда еще взять трагическую развязку! — Не начать ли мне думать о комической развязке?”

Различная опасность жизни.
Вы вовсе не знаете, что вы переживаете: вы бежите, словно пьяные, по жизни и валитесь временами с лестницу. Однако, благодаря вашему опьянению, вы не ломаете при этом себе конечностей: ваши мускулы слишком вялы, а голова слишком мутна, чтобы вы находили камни этой лестницы столь твердыми, как мы, другие! Для нас жизнь есть большая опасность: мы из стекла — горе, если мы столкнемся! И все конечно, если мы упадем!

Чего нам недостает.
Мы любим великую природу и открыли ее себе: это происходит оттого, что нашим мыслям недостает великих людей. Совсем иное греки: их чувство природы было другим, чем у нас.

Влиятельнейший.
Что какой-нибудь человек сопротивляется всему своему времени, задерживает его у ворот и привлекает к ответственности, это должно оказывать влияние! Хочет ли он этого, безразлично; главное, что он может это.

Mentiri.
“Берегись! — он призадумался: сейчас у него будет готова ложь. Это — ступень культуры, на которой стояли целые народы. Пусть припомнят, что выражали римляне словом mentiri!

Неудобное свойство.
Находить все вещи глубокими — это неудобное свойство: оно вынуждает постоянно напрягать глаза и в конце концов всегда находит больше, чем того желали.

Каждой добродетели свое время.
Кто нынче непреклонен, тому часто его честность причиняет угрызения совести: ибо непреклонность принадлежит к добродетелям иной эпохи, чем честность.

В обращении с добродетелями.
Можно и по отношению к добродетели вести себя недостойно и как подлиза.

Любителям времени. >
Поп-расстрига и освобожденный каторжник непрерывно “делают лицо”: чего они хотят, так это лица без прошлого. — Но доводилось ли вам уже видеть людей, которые знают, что на их лице отражается будущее, и которые столь вежливы по отношению к вам, вы, любители “времени”, что делают лицо без будущего?

Эгоизм.
Эгоизм есть закон перспективы в ощущениях, по которому ближайшее предстает большим и тяжелым, тогда как по мере удаления все вещи убывают в величине и весе.

После большой победы.
Лучшее в большой победе то, что она отнимает у победителя страх перед поражением. “Почему бы однажды и не понести поражение? — говорит он себе. — Я теперь достаточно богат для этого”.

Ищущие покоя.
Я различаю умы, ищущие покоя, по множеству темных предметов, которыми они обставляют себя: кому хочется спать, тот затемняет комнату или заползает в нору. _ Намек тем, кто не знают и хотят знать, чего, собственно, они ищут больше всего!

О счастье отрекающегося.
Кто основательно и надолго запрещает себе что-либо, тот при случайном и новом соприкосновении с этим почти мнит себя его открывателем — а как счастлив каждый открыватель! Будем умнее змей, которые слишком долго лежат на том же солнцепеке.

Всегда в своем обществе.
Все, что одного типа со мной, в природе и истории, обращается ко мне, восхваляет меня, влечет меня вперед, утешает меня — ничего другого я не слышу или сразу же забываю. Мы всегда — только в своем обществе.

Мизантропия и любовь.
Лишь тогда говорят о том, что пресытились людьми, когда не могут их больше переваривать, хотя желудок еще заполнен ими. Мизантропия есть следствие слишком ненасытной любви к людям и “людоедства” — но кто же просил тебя глотать людей, как устриц, мой принц Гамлет?

Об одном больном.
“Его дела плохи!” — Чего же ему недостает? — “Он страдает ненасытным желанием быть восхваленным и не находит пищи для этого”. — Непостижимо! Весь мир славит его, и его носят не только на руках, но и на устах! — “Да, но он туговат на похвалу. Когда его хвалит друг, ему слышится, будто этот последний хвалит самого себя; когда его хвалит враг, это звучит ему так, словно бы последний сам хотел быть за это восхваленным; когда, наконец, его хвалит кто-либо другой — а других не так уж и много: настолько он знаменит! — его оскорбляет то, что не хотят иметь его другом или врагом; он говорит обыкновенно: “Что мне до того, кто даже по отношению ко мне способен еще корчить из себя праведника!”

Открытые враги.
Храбрость перед врагом есть некая вещь в себе: можно и с нею быть все еще трусом и нерешительным путаником. Так судил Наполеон о “храбрейшем” из известных ему людей — Мюрате, — из чего следует, что открытые враги необходимы иным людям, в случае если последние вздумали бы возвыситься до своей добродетели, своего мужества и веселья.

С толпою.
Он бегает до сих пор за толпою и расточает ей хвалу: но наступит день, и он станет ее противником! Ибо он следует за нею, полагая, что его лень найдет при этом подобающее ей место: ему еще неизвестно, что толпа недостаточно ленива для него! что она всегда рвется вперед! что она не позволяет никому стоять на месте! — А он так охотно стоит на месте!

Слава.
Когда благодарность многих к одному отбрасывает всякий стыд, возникает слава.

Портящий вкус:
А: “Ты портишь вкус! — так говорят повсюду”. Б: “Несомненно. Я порчу вкус к его партии — этого не прощает мне ни одна партия”.

Быть глубоким и казаться глубоким.
Кто знает себя глубоко, заботится о ясности; кто хотел бы казаться толпе глубоким, заботится о темноте. Ибо толпа считает глубоким все то, чему она не может видеть дна: она так пуглива и так неохотно лезет в воду!

В сторону.
Парламентаризм, т. е. публичное разрешение на право выбора между пятью политическими мнениями, льстит многим, которые не прочь выглядеть самостоятельными и индивидуальными и бороться за свои мнения. Но в конечном счете безразлично, велено ли стаду иметь одно мнение или разрешены все пять, — кто уклоняется от пяти общественных мнений и отступает в сторону, тот всегда оказывается один на один против всего стада.

О красноречии.
Кто до сих пор обладал самым убедительным красноречием! Барабанная дробь: и покуда ею владеют короли, они все еще остаются лучшими ораторами и подстрекателями масс.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2016-11-12; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 276 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Жизнь - это то, что с тобой происходит, пока ты строишь планы. © Джон Леннон
==> читать все изречения...

2267 - | 2040 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.012 с.