По складу своего характера Иван Александрович Гончаров далеко не похож на людей, которых рождали энергичные и деятельные 60-е годы XIX века. В его биографии много необычного для этой эпохи, в условиях 60-х годов она - сплошной парадокс. Гончарова как будто не коснулась борьба партий, не затронули различные течения бурной общественной жизни. Он родился 6(18) июня 1812 года в Симбирске, в купеческой семье. Закончив Московское коммерческое училище, а затем словесное отделение философского факультета Московского университета, он вскоре определился на чиновничью службу в Петербурге и служил честно и беспристрастно фактически всю свою жизнь. Человек медлительный и флегматичный, Гончаров и литературную известность обрел не скоро. Первый его роман "Обыкновенная история" увидел свет, когда автору было уже 35 лет. У Гончарова-художника был необычный для того времени дар - спокойствие и уравновешенность. Это отличает его от писателей середины и второй половины XIX века, одержимых (*18) духовными порывами, захваченных общественными страстями. Достоевский увлечен человеческими страданиями и поиском мировой гармонии, Толстой - жаждой истины и созданием нового вероучения, Тургенев опьянен прекрасными мгновениями быстротекущей жизни. Напряженность, сосредоточенность, импульсивность - типичные свойства писательских дарований второй половины XIX века. А у Гончарова на первом плане - трезвость, уравновешенность, простота.
Лишь один раз Гончаров удивил современников. В 1852 году по Петербургу разнесся слух, что этот человек де-Лень - ироническое прозвище, данное ему приятелями,- собрался в кругосветное плавание. Никто не поверил, но вскоре слух подтвердился. Гончаров действительно стал участником кругосветного путешествия на парусном военном фрегате "Паллада" в качестве секретаря начальника экспедиции вице-адмирала Е. В. Путятина. Но и во время путешествия он сохранял привычки домоседа.
В Индийском океане, близ мыса Доброй Надежды, фрегат попал в шторм: "Шторм был классический, во всей форме. В течение вечера приходили раза два за мной сверху, звать посмотреть его. Рассказывали, как с одной стороны вырывающаяся из-за туч луна озаряет море и корабль, а с другой - нестерпимым блеском играет молния. Они думали, что я буду описывать эту картину. Но как на мое покойное и сухое место давно уж было три или четыре кандидата, то я и хотел досидеть тут до ночи, но не удалось...
Я посмотрел минут пять на молнию, на темноту и на волны, которые все силились перелезть к нам через борт.
- Какова картина? - спросил меня капитан, ожидая восторгов и похвал.
- Безобразие, беспорядок! - отвечал я, уходя весь мокрый в каюту переменить обувь и белье".
"Да и зачем оно, это дикое грандиозное? Море, например? Бог с ним! Оно наводит только грусть на человека: глядя на него, хочется плакать. Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой вод... Горы и пропасти созданы тоже не для увеселения человека. Они грозны и страшны... они слишком живо напоминают нам бренный состав наш и держат в страхе и тоске за жизнь..."
Гончарову дорога милая его сердцу равнина, благословленная им на вечную жизнь Обломовка. "Небо там, кажется, напротив, ближе жмется к земле, но не с тем, чтобы метать сильнее стрелы, а разве только чтоб обнять ее покрепче, с любовью: оно распростерлось так невысоко над головой, (*19) как родительская надежная кровля, чтоб уберечь, кажется, избранный уголок от всяких невзгод". В гончаровском недоверии к бурным переменам и стремительным порывам заявляла о себе определенная писательская позиция. Не без основательного подозрения относился Гончаров к начавшейся в 50-60-е годы ломке всех старых устоев патриархальной России. В столкновении патриархального уклада с нарождающимся буржуазным Гончаров усматривал не только исторический прогресс, но и утрату многих вечных ценностей. Острое чувство нравственных потерь, подстерегавших человечество на путях "машинной" цивилизации, заставляло его с любовью вглядываться в то прошлое, что Россия теряла. Многое в этом прошлом Гончаров не принимал: косность и застой, страх перемен, вялость и бездействие. Но одновременно старая Россия привлекала его теплотой и сердечностью отношений между людьми, уважением к национальным традициям, гармонией ума и сердца, чувства и воли, духовным союзом человека с природой. Неужели все это обречено на слом? И нельзя ли найти более гармоничный путь прогресса, свободный от эгоизма и самодовольства, от рационализма и расчетливости? Как сделать, чтобы новое в своем развитии не отрицало старое с порога, а органически продолжало и развивало то ценное и доброе, что старое несло в себе? Эти вопросы волновали Гончарова на протяжении всей жизни и определяли существо его художественного таланта.
Художника должны интересовать в жизни устойчивые формы, не подверженные веяниям капризных общественных ветров. Дело истинного писателя - создание устойчивых типов, которые слагаются "из долгих и многих повторений или наслоений явлений и лиц". Эти наслоения "учащаются в течение времени и, наконец, устанавливаются, застывают и делаются знакомыми наблюдателю". Не в этом ли секрет загадочной, на первый взгляд, медлительности Гончарова-художника? За всю свою жизнь он написал всего лишь три романа, в которых развивал и углублял один и тот же конфликт между двумя укладами русской жизни, патриархальным и буржуазным, между героями, выращенными двумя этими укладами. Причем работа над каждым из романов занимала у Гончарова не менее десяти лет. "Обыкновенную историю" он опубликовал в 1847 году, роман "Обломов" в 1859, а "Обрыв" в 1869 году.
Верный своему идеалу, он вынужден долго и пристально всматриваться в жизнь, в ее текущие, быстро меняющиеся формы; вынужден исписать горы бумаги, заготовить массу (*20) черновиков, прежде чем в переменчивом потоке русской жизни ему не откроется нечто устойчивое, знакомое и повторяющееся. "Творчество,- утверждал Гончаров,- может являться только тогда, когда жизнь установится; с новою, нарождающеюся жизнию оно не ладит", потому что едва народившиеся явления туманны и неустойчивы. "Они еще не типы, а молодые месяцы, из которых неизвестно, что будет, во что они преобразятся и в каких чертах застынут на более или менее продолжительное время, чтобы художник мог относиться к ним как к определенным и ясным, следовательно, и доступным творчеству образам".
Уже Белинский в отклике на роман "Обыкновенная история" отметил, что в таланте Гончарова главную роль играет "изящность и тонкость кисти", "верность рисунка", преобладание художественного изображения над прямой авторской мыслью и приговором. Но классическую характеристику особенностям таланта Гончарова дал Добролюбов в статье "Что такое обломовщина?". Он подметил три характерных признака писательской манеры Гончарова. Есть писатели, которые сами берут на себя труд объяснения с читателем и на протяжении всего рассказа поучают и направляют его. Гончаров, напротив, доверяет читателю и не дает от себя никаких готовых выводов: он изображает жизнь такою, какой ее видит как художник, и не пускается в отвлеченную философию и нравоучения. Вторая особенность Гончарова заключается в умении создавать полный образ предмета. Писатель не увлекается какой-либо одной стороной его, забывая об остальных. Он "вертит предмет со всех сторон, выжидает совершения всех моментов явления".
Наконец, своеобразие Гончарова-писателя Добролюбов видит в спокойном, неторопливом повествовании, стремящемся к максимально возможной объективности, к полноте непосредственного изображения жизни. Эти три особенности в совокупности позволяют Добролюбову назвать талант Гончарова объективным талантом.
Роман "Обыкновенная история"
Первый роман Гончарова "Обыкновенная история" увидел свет на страницах журнала "Современник" в мартовском и апрельском номерах за 1847 год. В центре романа столкновение двух характеров, двух философий жизни, выпестованных на почве двух общественных укладов: патриархального, деревенского (Александр Адуев) и буржуазно-делового, столичного (его дядюшка Петр Адуев). Александр Адуев - юноша, только что закончивший университет, исполненный возвышенных на-(*21)дежд на вечную любовь, на поэтические успехи (как большинство юношей, он пишет стихи), на славу выдающегося общественного деятеля. Эти надежды зовут его из патриархальной усадьбы Грачи в Петербург. Покидая деревню, он клянется в вечной верности соседской девушке Софье, обещает дружбу до гробовой доски университетскому приятелю Поспелову.
Романтическая мечтательность Александра Адуева сродни герою романа А. С. Пушкина "Евгений Онегин" Владимиру Ленскому. Но романтизм Александра, в отличие от Ленского, вывезен не из Германии, а выращен здесь, в России. Этот романтизм питает многое. Во-первых, далекая от жизни университетская московская наука. Во-вторых, юность с ее широкими, зовущими вдаль горизонтами, с ее душевным нетерпением и максимализмом. Наконец, эта мечтательность связана с русской провинцией, со старорусским патриархальным укладом. В Александре многое идет от наивной доверчивости, свойственной провинциалу. Он готов видеть друга в каждом встречном, он привык встречать глаза людей, излучающие человеческое тепло и участие. Эти мечты наивного провинциала подвергаются суровому испытанию столичной, петербургской жизнью.
"Он вышел на улицу - суматоха, все бегут куда-то, занятые только собой, едва взглядывая на проходящих, и то разве для того, чтоб не наткнуться друг на друга. Он вспомнил про свой губернский город, где каждая встреча, с кем бы то ни было, почему-нибудь интересна... С кем ни встретишься - поклон да пару слов, а с кем и не кланяешься, так знаешь, кто он, куда и зачем идет... А здесь так взглядом и сталкивают прочь с дороги, как будто все враги между собою... Он посмотрел на домы - и ему стало еще скучнее: на него наводили тоску эти однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы, сплошною массою тянутся одна за другою".
Провинциал верит в добрые родственные чувства. Он думает, что и столичные родственники примут его с распростертыми объятиями, как принято в деревенском усадебном быту. Не будут знать, как принять его, где посадить, как угостить. А он "расцелует хозяина и хозяйку, станет говорить им ты, как будто двадцать лет знакомы: все подопьют наливочки, может быть, запоют хором песню". Но и тут молодого романтика-провинциала ждет урок. "Куда! на него едва глядят, морщатся, извиняются занятиями; если есть дело, так назначают такой час, когда не обедают и не ужинают... Хозяин пятится от объятий, смотрит на гостя как-то странно".
Именно так встречает восторженного Александра деловой петербургский дядюшка Петр Адуев. На первый взгляд он выгодно отличается от племянника отсутствием неумеренной восторженности, умением трезво и деловито смотреть на вещи. Но постепенно читатель начинает замечать в этой трезвости сухость и расчетливость, деловой эгоизм бескрылого человека. С каким-то неприятным, демоническим удовольствием Петр Адуев "отрезвляет" молодого человека. Он безжалостен к юной душе, к ее прекрасным порывам. Стихи Александра он употребляет на оклейку стен в кабинете, подаренный любимой Софьей талисман с локоном ее волос - "вещественный знак невещественных отношений" - ловко швыряет в форточку, вместо стихов предлагает перевод агрономических статей о навозе, вместо серьезной государственной деятельности определяет племянника чиновником, занятым перепискою деловых бумаг. Под влиянием дядюшки, под воздействием отрезвляющих впечатлений делового, чиновничьего Петербурга разрушаются романтические иллюзии Александра. Гибнут надежды на вечную любовь. Если в романе с Наденькой герой еще романтический влюбленный, то в истории с Юлией он уже скучающий любовник, а с Лизой - просто соблазнитель. Увядают идеалы вечной дружбы. Разбиваются вдребезги мечты о славе поэта и государственного деятеля: "Он еще мечтал все о проектах и ломал себе голову над тем, какой государственный вопрос предложат ему решить, между тем все стоял и смотрел. "Точно завод моего дяди! - решил он наконец.- Как там один мастер возьмет кусок массы, бросит ее в машину, повернет раз, два, три,- смотришь, выйдет конус, овал или полукруг; потом передает другому, тот сушит на огне, третий золотит, четвертый расписывает, и выйдет чашка, или ваза, или блюдечко. И тут: придет посторонний проситель, подаст, полусогнувшись, с жалкой улыбкой, бумагу - мастер возьмет, едва дотронется до нее пером и передаст другому, тот бросит ее в массу тысячи других бумаг... И каждый день, каждый час, и сегодня и завтра, и целый век, бюрократическая машина работает стройно, непрерывно, без отдыха, как будто нет людей,- одни колеса да пружины..."
Белинский в статье "Взгляд на русскую литературу 1847 года", высоко оценивая художественные достоинства Гончарова, увидел главный пафос романа в развенчании прекраснодушного романтика. Однако смысл конфликта племянника и дядюшки более глубок. Источник несчастий Александра не только в его отвлеченной, летящей поверх прозы (*23) жизни мечтательности. В разочарованиях героя не в меньшей, если не в большей степени повинен трезвый, бездушный практицизм столичной жизни, с которой сталкивается молодой и пылкий юноша. В романтизме Александра, наряду с книжными иллюзиями и провинциальной ограниченностью, есть и другая сторона: романтична любая юность. Его максимализм, его вера в безграничные возможности человека - еще и признак молодости, неизменный во все эпохи и все времена.
Петра Адуева не упрекнешь в мечтательности, в отрыве от жизни, но и его характер подвергается в романе не менее строгому суду. Этот суд произносится устами жены Петра Адуева Елизаветы Александровны. Она говорит о "неизменной дружбе", "вечной любви", "искренних излияниях" - о тех ценностях, которых лишен Петр и о которых любил рассуждать Александр. Но теперь эти слова звучат далеко не иронически. Вина и беда дядюшки в его пренебрежении к тому, что является в жизни главным,- к духовным порывам, к цельным и гармоническим отношениям между людьми. А беда Александра оказывается не в том, что он верил в истину высоких целей жизни, а в том, что эту веру растерял.
В эпилоге романа герои меняются местами. Петр Адуев осознает ущербность своей жизни в тот момент, когда Александр, отбросив все романтические побуждения, становится на деловую и бескрылую дядюшкину стезю. Где же истина? Вероятно, посередине: наивна оторванная от жизни мечтательность, но страшен и деловой, расчетливый прагматизм. Буржуазная проза лишается поэзии, в ней нет места высоким духовным порывам, нет места таким ценностям жизни, как любовь, дружба, преданность, вера в высшие нравственные побуждения. Между тем в истинной прозе жизни, как ее понимает Гончаров, таятся зерна высокой поэзии.
У Александра Адуева есть в романе спутник, слуга Евсей. Что дано одному - не дано другому. Александр прекраснодушно духовен, Евсей прозаически прост. Но их связь в романе не ограничивается контрастом высокой поэзии и презренной прозы. Она выявляет еще и другое: комизм оторвавшейся от жизни высокой поэзии и скрытую поэтичность повседневной прозы. Уже в начале романа, когда Александр перед отъездом в Петербург клянется в "вечной любви" Софье, его слуга Евсей прощается с возлюбленной, ключницей Аграфеной. "Кто-то сядет на мое место?" - промолвил он, все со вздохом. "Леший!" - отрывисто от-(*24)вечала она. "Дай-то Бог! лишь бы не Прошка. А кто-то в дураки с вами станет играть?" - "Ну хоть бы и Прошка, так что ж за беда?" - со злостью заметила она. Евсей встал... "Матушка, Аграфена Ивановна!.. будет ли Прошка любить вас так, как я? Поглядите, какой он озорник: ни одной женщине проходу не даст. А я-то! э-эх! Вы у меня, что синь-порох в глазу! Если б не барская воля, так... эх!.."
Проходит много лет. Полысевший и разочарованный Александр, растерявший в Петербурге романтические надежды, вместе со слугою Евсеем возвращается в усадьбу Грачи. "Евсей, подпоясанный ремнем, весь в пыли, здоровался с дворней; она кругом обступила его. Он дарил петербургские гостинцы: кому серебряное кольцо, кому березовую табакерку. Увидя Аграфену, он остановился, как окаменелый, и смотрел на нее молча, с глупым восторгом. Она поглядела на него сбоку, исподлобья, но тотчас же невольно изменила себе: засмеялась от радости, потом заплакала было, но вдруг отвернулась в сторону и нахмурилась. "Что молчишь? - сказала она,- экой болван: и не здоровается!"
Устойчивая, неизменная привязанность существует у слуги Евсея и ключницы Аграфены. "Вечная любовь" в грубоватом, народном варианте уже налицо. Здесь дается органический синтез поэзии и жизненной прозы, утраченный миром господ, в котором проза и поэзия разошлись и стали друг к другу во враждебные отношения. Именно народная тема романа несет в себе обещание возможности их синтеза в будущем.
Цикл очерков "Фрегат "Паллада"
Итогом кругосветного плавания Гончарова явилась книга очерков "Фрегат "Паллада", в которой столкновение буржуазного и патриархального мироуклада получило дальнейшее, углубляющееся осмысление. Путь писателя лежал через Англию к многочисленным ее колониям в Тихом океане. От зрелой, промышленно развитой современной цивилизации - к наивно-восторженной патриархальной молодости человечества с ее верой в чудеса, с ее надеждами и сказочными грезами. В книге очерков Гончарова получила документальное подтверждение мысль русского поэта Е. А. Боратынского, художественно воплощенная в стихотворении 1835 года "Последний поэт":
Век шествует путем своим железным,
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
Возраст зрелости современной буржуазной Англии - это возраст деловитости и умного практицизма, хозяйственного освоения вещества земли. Любовное отношение к природе сменилось беспощадным покорением ее, торжеством фабрик, заводов, машин, дыма и пара. Все чудесное и таинственное вытеснилось приятным и полезным. Весь день англичанина расчислен и расписан: ни одной свободной минутки, ни одного лишнего движения - польза, выгода и экономия во всем.
Жизнь настолько запрограммирована, что действует, как машина. "Нет ни напрасного крика, ни лишнего движения, а уж о пении, о прыжке, о шалости и между детьми мало слышно. Кажется, все рассчитано, взвешено и оценено, как будто и с голоса и с мимики берут тоже пошлину, как с окон, с колесных шин". Даже непроизвольный сердечный порыв - жалости, великодушия, симпатии - англичане стараются регулировать и контролировать. "Кажется, честность, справедливость, сострадание добываются, как каменный уголь, так что в статистических таблицах можно, рядом с итогом стальных вещей, бумажных тканей, показывать, что вот таким-то законом, для той провинции или колонии, добыто столько-то правосудия, или для такого дела подбавлено в общественную массу материала для выработки тишины, смягчения нравов и т. п. Эти добродетели приложены там, где их нужно, и вертятся, как колеса, оттого они лишены теплоты и прелести".
Когда Гончаров охотно расстается с Англией - "этим всемирным рынком и с картиной суеты и движения, с колоритом дыма, угля, пара и копоти", в его воображении, по контрасту с механической жизнью англичанина, встает образ русского помещика. Он видит, как далеко в России, "в просторной комнате на трех перинах" спит человек, с головою укрывшийся от назойливых мух. Его не раз будила посланная от барыни Парашка, слуга в сапогах с гвоздями трижды входил и выходил, потрясая половицы. Солнце обжигало ему сначала темя, а потом висок. Наконец, под окнами раздался не звон механического будильника, а громкий голос деревенского петуха - и барин проснулся. Начались поиски слуги Егорки: куда-то исчез сапог и панталоны запропастились. (*26) Оказалось, что Егорка на рыбалке - послали за ним. Егорка вернулся с целой корзиной карасей, двумя сотнями раков и с дудочкой из камыша для барчонка. Нашелся сапог в углу, а панталоны висели на дровах, где их оставил впопыхах Егорка, призванный товарищами на рыбную ловлю. Барин не спеша напился чаю, позавтракал и стал изучать календарь, чтобы выяснить, какого святого нынче праздник, нет ли именинников среди соседей, коих надо поздравить. Несуетная, неспешная, совершенно свободная, ничем, кроме личных желаний, не регламентированная жизнь! Так появляется параллель между чужим и своим, и Гончаров замечает: "Мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что, куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, и никакие океаны не смоют ее!" Гораздо больше говорят сердцу русского писателя нравы Востока. Он воспринимает Азию как на тысячу миль распростертую Обломовку. Особенно поражают его воображение Ликейские острова: это идиллия, брошенная среди бесконечных вод Тихого океана. Здесь живут добродетельные люди, питающиеся одними овощами, живут патриархально, "толпой выходят навстречу путешественникам, берут за руки, ведут в домы и с земными поклонами ставят перед ними избытки своих полей и садов... Что это? где мы? Среди древних пастушеских народов, в золотом веке?" Это уцелевший клочок древнего мира, как изображали его Библия и Гомер. И люди здесь красивы, полны достоинства и благородства, с развитыми понятиями о религии, об обязанностях человека, о добродетели. Они живут, как жили и две тысячи лет назад,- без перемены: просто, несложно, первобытно. И хотя такая идиллия человеку цивилизации не может не наскучить, почему-то в сердце после общения с нею появляется тоска. Пробуждается мечта о земле обетованной, зарождается укор современной цивилизации: кажется, что люди могут жить иначе, свято и безгрешно. В ту ли сторону пошел современный европейский и американский мир с его техническим прогрессом? Приведет ли человечество к блаженству упорное насилие, которое оно творит над природой и душой человека? А что если прогресс возможен на иных, более гуманных основах, не в борьбе, а в родстве и союзе с природой?
Далеко не наивны вопросы Гончарова, острота их нарастает тем более, чем драматичнее оказываются последствия разрушительного воздействия европейской цивилизации на патриархальный мир. Вторжение в Шанхай англичан Гончаров определяет как "нашествие рыжих варваров". Их (*27) бесстыдство "доходит до какого-то героизма, чуть дело коснется до сбыта товара, какой бы он ни был, хоть яд!". Культ наживы, расчета, корысти ради сытости, удобства и комфорта... Разве не унижает человека эта мизерная цель, которую европейский прогресс начертал на своих знаменах? Не простые вопросы задает Гончаров человеку. С развитием цивилизации они нисколько не смягчились. Напротив, в конце XX века они приобрели угрожающую остроту. Совершенно очевидно, что технический прогресс с его хищным отношением к природе подвел человечество к роковому рубежу: или нравственное самосовершенствование и смена технологий в общении с природой - или гибель всего живого на земле.
Роман "Обломов"
С 1847 года обдумывал Гончаров горизонты нового романа: эта дума ощутима и в очерках "Фрегат "Паллада", где он сталкивает тип делового и практичного англичанина с русским помещиком, живущим в патриархальной Обломовке. Да и в "Обыкновенной истории" такое столкновение двигало сюжет. Не случайно Гончаров однажды признался, что в "Обыкновенной истории", "Обломове" и "Обрыве" видит он не три романа, а один. Работу над "Обломовым" писатель завершил в 1858 году и опубликовал в первых четырех номерах журнала "Отечественные записки" за 1859 год.
Добролюбов о романе. "Обломов" встретил единодушное признание, но мнения о смысле романа резко разделились. Н. А. Добролюбов в статье "Что такое обломовщина?" увидел в "Обломове" кризис и распад старой крепостнической Руси. Илья Ильич Обломов - "коренной народный наш тип", символизирующий лень, бездействие и застой всей крепостнической системы отношений. Он - последний в ряду "лишних людей" - Онегиных, Печориных, Бельтовых и Рудиных. Подобно своим старшим предшественникам, Обломов заражен коренным противоречием между словом и делом, мечтательностью и практической никчемностью. Но в Обломове типичный комплекс "лишнего человека" доведен до парадокса, до логического конца, за которым - распад и гибель человека. Гончаров, по мнению Добролюбова, глубже всех своих предшественников вскрывает корни обломовского бездействия. В романе обнажается сложная взаимосвязь рабства и барства. "Ясно, что Обломов не тупая, апатическая натура,- пишет Добролюбов.- Но гнусная привычка получать удовлетворение своих желаний не от собственных усилий, а от других,- развила в нем апатическую неподвижность и по-(*28)вергла его в жалкое состояние нравственного рабства. Рабство это так переплетается с барством Обломова, так они взаимно проникают друг в друга и одно другим обусловливаются, что, кажется, нет ни малейшей возможности провести между ними какую-то границу... Он раб своего крепостного Захара, и трудно решить, который из них более подчиняется власти другого. По крайней мере - чего Захар не захочет, того Илья Ильич не может заставить его сделать, а чего захочет Захар, то сделает и против воли барина, и барин покорится..." Но потому и слуга Захар в известном смысле "барин" над своим господином: полная зависимость от него Обломова дает возможность и Захару спокойно спать на своей лежанке. Идеал существования Ильи Ильича - "праздность и покой" - является в такой же мере вожделенной мечтою и Захара. Оба они, господин и слуга,- дети Обломовки. "Как одна изба попала на обрыв оврага, так и висит там с незапамятных времен, стоя одной половиной на воздухе и подпираясь тремя жердями. Три-четыре поколения тихо и счастливо прожили в ней". У господского дома тоже с незапамятных времен обвалилась галерея, и крыльцо давно собирались починить, но до сих пор не починили.
"Нет, Обломовка есть наша прямая родина, ее владельцы - наши воспитатели, ее триста Захаров всегда готовы к нашим услугам,- заключает Добролюбов.- В каждом из нас сидит значительная часть Обломова, и еще рано писать нам надгробное слово". "Если я вижу теперь помещика, толкующего о правах человечества и о необходимости развития личности,- я уже с первых слов его знаю, что это Обломов. Если встречаю чиновника, жалующегося на запутанность и обременительность делопроизводства, он - Обломов. Если слышу от офицера жалобы на утомительность парадов и смелые рассуждения о бесполезности тихого шага и т. п., я не сомневаюсь, что он - Обломов. Когда я читаю в журналах либеральные выходки против злоупотреблений и радость о том, что наконец сделано то, чего мы давно надеялись и желали,- я думаю, что это все пишут из Обломовки. Когда я нахожусь в кружке образованных людей, горячо сочувствующих нуждам человечества и в течение многих лет с неуменьшающимся жаром рассказывающих все те же самые (а иногда и новые) анекдоты о взяточниках, о притеснениях, о беззакониях всякого рода,- я невольно чувствую, что я перенесен в старую Обломовку",- пишет Добролюбов.
Дружинин о романе. Так сложилась и окрепла одна точка зрения на роман Гончарова "Обломов", на истоки характера главного героя. Но уже среди первых критических откликов появилась иная, противоположная оценка романа. Она принадлежит либеральному критику А. В. Дружинину, написавшему статью "Обломов", роман Гончарова". Дружинин тоже полагает, что характер Ильи Ильича отражает существенные стороны русской жизни, что "Обломова" изучил и узнал целый народ, по преимуществу богатый обломовщиною". Но, по мнению Дружинина, "напрасно многие люди с чересчур практическими стремлениями усиливаются презирать Обломова и даже звать его улиткою: весь этот строгий суд над героем показывает одну поверхностную и быстропреходящую придирчивость. Обломов любезен всем нам и стоит беспредельной любви". "Германский писатель Риль сказал где-то: горе тому политическому обществу, где нет и не может быть честных консерваторов; подражая этому афоризму, мы скажем: нехорошо той земле, где нет добрых и неспособных на зло чудаков в роде Обломова". В чем же видит Дружинин преимущества Обломова и обломовщины? "Обломовщина гадка, ежели она происходит от гнилости, безнадежности, растления и злого упорства, но ежели корень ее таится просто в незрелости общества и скептическом колебании чистых душою людей перед практической безурядицей, что бывает во всех молодых странах, то злиться на нее значит то же, что злиться на ребенка, у которого слипаются глазки посреди вечерней крикливой беседы людей взрослых..." Дружининский подход к осмыслению Обломова и обломовщины не стал популярным в XIX веке. С энтузиазмом большинством была принята добролюбовская трактовка романа. Однако, по мере того как восприятие "Обломова" углублялось, открывая читателю новые и новые грани своего содержания, дружининская статья стала привлекать внимание. Уже в советское время М. М. Пришвин записал в дневнике: "Обломов". В этом романе внутренне прославляется русская лень и внешне она же порицается изображением мертво-деятельных людей (Ольга и Штольц). Никакая "положительная" деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя. Это своего рода толстовское "неделание". Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, направленная на улучшение своего существования, сопровождается чувством неправоты, и только дея-(*30)тельность, в которой личное совершенно сливается с делом для других, может быть противопоставлено обломовскому покою".