* * *
Низкорослый, узкоплечий, широкобедрый пол мог назвать прекрасным только отуманенный половым побуждением рассудок мужчины: вся его красота и кроется в этом побуждении. С большим основанием его можно бы было назвать неэстетичным, или неизящным, полом. И действительно, женщины не имеют ни восприимчивости, ни истинной склонности ни к музыке, ни к поэзии, ни к образовательным искусствам; и если они предаются им и носятся с ними, то это не более как простое обезьянство для целей кокетства и желания нравиться. От этого происходит, что они неспособны ни к какому чисто объективному участию или интересу к чему-либо, и причина этому, я полагаю, следующая. Мужчина стремится во всем к непосредственному владычеству над вещами или посредством уразумения, или одоления и усвоения их. Но женщина всегда и во всем обречена только на посредственное господство, именно посредством мужа, каковым она только и может обладать непосредственно. Поэтому совершенно в натуре женщины смотреть на все как на средство для приобретения мужа, и интерес их к чему-либо другому есть всегда только притворный и кажущийся, простой подвох, т. е. клонится к кокетству и обезьянству. Еще Руссо заметил, что «les femmes, en général, n’aiment aucun art, ne se connaissent à aucun et n’ont aucun genie (lettre à d’Alembert, note XX)» [4]. Да и всякий, кто видит дальше внешности вещей, успеет заметить это. Стоит только присмотреться к направлению и достоинству их внимания в концертах, операх и драмах, видеть, например, их детскую наивность, с которою они продолжают свою болтовню во время исполнения прекраснейших мест величайших творений искусства. Если, действительно, греки не пускали женщин на драматические представления, то они были вполне правы; по крайней мере, в их театрах можно было что-нибудь слышать. В наше время следовало бы изречение: «Taceat mulier in ecclesia» [5] дополнить или заменить следующим: «Taceat mulier in theatro» [6] – и написать его большими буквами хотя бы на театральном занавесе. Да, впрочем, от женщин нельзя и ожидать ничего иного, если принять во внимание, что самые блистательные представительницы всего пола никогда не производили в изящных искусствах ничего истинно великого и самобытного (оригинального) и вообще никогда не могли подарить свету какого-либо творения с прочными, непреходящими достоинствами. Это особенно поразительно в отношении живописи, техника которой доступна им по малой мере так же, как и нам, почему они так усердно и занимаются живописью, хотя все-таки не могут похвалиться ни единым великим произведением, потому что в них нет ни малейшей объективности духа, которая именно прежде всего и необходима в живописи: они же повсюду ударяются в субъективность. Еще Huarte [7] 300 лет тому назад в своем знаменитом сочинении «Examen de ingenios para las sciencias» [8] отрицал у женщин все высшие способности. Одиночные и частные исключения не изменяют сущности дела, и женщины, взятые в целом, были и остаются самыми закоренелыми и неисправимыми филистерами; поэтому при в высшей степени нелепом уравнении, в силу которого они разделяют сословие и титул мужа, они сами бывают постоянными возбудителями своего неблагородного честолюбия. Далее, вследствие того же свойства их преобладание и давание ими тона составляет порчу современного общества. Относительно их следовало бы принять за правило изречение Наполеона I: «Les femmes n’ont pas de rang» [9]; Шамфор (Chamfort) тоже весьма справедливо говорит: «Elies sont faites pour commercer avec nos faiblesses, avec notre folie, mais non avec notre raison. Il existe entre elles et les hommes des sympathis d’épiderme et très-peu de sympaties d’esprit, d’ame et de caractere» [10]. Они суть sexus sequior, во всех отношениях ниже стоящий второй пол, слабость которого следует поэтому щадить, но воздавать которому почтение, благоговение смешно выше всякой меры и роняет нас в их собственных глазах. Раздвоив человеческий род на две половины, природа провела разделительную черту не по самой середине. При всей полярности различие между положительным и отрицательным полюсами не только качественное, но в то же время и количественное. Именно с такой точки зрения смотрели на женщин древние и восточные народы, почему они правильнее определили принадлежащее им место, чем мы с нашею старофранцузскою галантерейностью и нелепым женопочитанием – этим высшим цветом германской глупости, которое послужило только тому, чтобы сделать их до того высокомерными и беззастенчивыми, что они порою напоминают священных обезьян Бенареса, которые в сознании своей святости и неприкосновенности позволяют себе все и вся.
Женщина Запада, именно «дама», находится в фальшивом положении, ибо женщине, правильно называвшейся у древних sexus sequior, отнюдь не пристало быть предметом почитания и обожания, держать выше голову, чем мужчина, и иметь одинаковые с ним права. Мы видим достаточно последствий этого fausse position [11]. Поэтому было бы весьма желательно, чтобы и в Европе было опять отведено этому № 2 человеческого рода его естественное место и был положен предел дамскому бесчинству, над которым не только смеется вся Азия, но посмеялись бы и Рим, и Греция. Последствия этой меры в общественном, гражданском и политическом отношениях были бы неисчислимы. Европейская дама есть существо, которое не должно собственно существовать: должны быть хозяйки дома и девушки, надеющиеся сделаться таковыми, а потому и воспитывающиеся не для высокомерия, а для домовитости. По той именно причине, что в Европе есть дамы, женщины низшего сословия, т. е. большинство женского пола, гораздо несчастливее, чем на Востоке.
* * *
В Индостане никогда не бывает неподчиненных, ни от кого не зависящих женщин; там всякая женщина состоит под присмотром или отца, или мужа, или брата, или сына сообразно с законом Мену [12]. Что вдовы сжигают себя вместе с трупом мужа, – конечно, возмутительно; но когда они с любовником проматывают мужнино достояние – достояние, которое он накоплял упорным трудом в течение всей своей жизни, утешая себя тем, что он работал на своих детей, – это также возмутительно. Mediam tenuere beati [13].
Первоначальная материнская любовь, как у животных, так и у человека, есть чисто инстинктивная и прекращается поэтому одновременно с физической беспомощностью детей. С этого момента на ее место должна заступить любовь, основанная на привычке и разуме, чего зачастую и не случается, особенно если мать не любила отца. Любовь отца к детям совершенно другого рода и гораздо прочнее: она основывается на признании в них своего собственного внутреннего Я, следовательно, метафизического происхождения.
Почти у всех древних и новых народов, даже у готтентотов, собственность наследуется единственно мужским поколением: только Европа уклонилась от этого обычая, за исключением, однако, дворянства. Что собственность, приобретаемая мужчинами большим и долгим непрестанным трудом, попадает потом в руки женщин, которые в течение короткого времени ее проматывают или иным каким образом расточают, – это есть столько же великая, как и обыденная несправедливость, предотвратить которую следует ограничением наследственных и имущественных прав женщины. Мне кажется, лучше всего было бы постановить, чтобы женщины, как жены, так и дочери, наследовали постоянно только одну пожизненную, определенную ипотечным путем ренту, но отнюдь не основное имущество или капитал, кроме разве тех случаев, когда не имеется наследников в мужском поколении. Приобретают имущества – мужчины, а не женщины, почему они не правоспособны ни на безусловное обладание, ни на распоряжение имуществом. Женщины никогда не должны свободно располагать и распоряжаться собственно имуществом, т. е. капиталами, домами, поместьями. Им постоянно нужен какой-либо опекун; поэтому им ни в каком возможном случае не должна вверяться опека над их детьми. Женское тщеславие, если оно даже не больше мужского, имеет ту дурную сторону, что оно вполне направлено к материальным вещам, именно к их личной красоте, к блеску, пышности и мишуре. Поэтому общество и есть их истинная стихия, которая развивает в них, особенно при незначительном уме, наклонность к расточительности. Тщеславие мужчин, напротив того, зачастую направляется к нематериальным преимуществам, каковы ум, ученость, мужество и т. п.
Аристотель в своей «Политике», ч. II, 9, объясняет, какие невыгоды проистекли для Спарты из того обстоятельства, что там было отведено женщинам слишком много прав (так как они пользовались в Спарте наследством, приданым и большею вольностью) и как это много способствовало упадку Спарты. Не следует ли и во Франции возложить вину за постепенное падение и порчу двора и правительства на постоянно возраставшее, со времен Людовика XIII, влияние женщин, что повело к первой революции, последствием которой были все последующие перевороты? Во всяком случае ложное положение женского пола, выразившееся самым ярким симптомом в нашей даме, есть органический порок общественного состояния, который, исходя из его сердца, должен распространять свое невыгодное влияние на все части.
Что женщина по своей натуре обречена на повиновение, видно уже из того обстоятельства, что всякая из них, попав в несвойственное ей, противоестественное положение полнейшей независимости, тотчас же примыкает к какому-нибудь мужчине, которому она и предоставляет руководить и господствовать над собою, потому что ей нужен господин. Если она молода – им будет любовник, стара – духовник.
К учению о страданиях мира
Если ближайшая и непосредственная цель нашей жизни не есть страдание, то наше существование представляет самое бестолковое и нецелесообразное явление. Ибо нелепо допустить, чтобы бесконечное, истекающее из существенных нужд жизни страдание, которым переполнен мир, было бесцельно и чисто случайно. Хотя каждое отдельное несчастие и представляется исключением, но несчастие вообще – есть правило.
* * *
Как поток не образует водоворота, пока не встречает препятствий, точно так же и мы, по свойствам человеческой и животной природы, не замечаем и не вникаем во все то, что делается сообразно с нашею волею. Чтобы обратить наше внимание, необходимо, чтобы обстоятельства слагались не сообразно с нашею волею, а натолкнулись бы на какое-нибудь препятствие. Напротив того, все, что противоречит нашей воле, идет ей вразрез и противодействует, следовательно, все, неприятное и болезненное, мы чувствуем непосредственно, немедленно и весьма ясно. Как мы чувствуем не общее здоровье всего нашего тела, а только небольшое местечко, где жмет нам сапог, так точно и думаем мы не о сумме вполне благополучно идущих дел, а о какой-нибудь ничтожной мелочи, которая нас раздосадовала. На этом основывается неоднократно мною указанная негативность, отрицательность благополучия и счастия, в противоположность позитивности, положительности страдания.
Поэтому я не знаю большей нелепости, как стремление большинства метафизических систем представить зло как нечто негативное, тогда как оно есть как раз нечто позитивное, дающее само себя чувствовать. Особенно силен в этом Лейбниц, который старается подкрепить дело (Theod [14]. 152) очевидными и жалкими софизмами. Наоборот, негативно добро, благо, т. е. всякое счастие и всякое удовлетворение как простое прекращение желания и окончание какой-либо муки. С этим согласуется и то обстоятельство, что мы обыкновенно находим радости далеко ниже, а страдания – далеко выше наших ожиданий.
Кто хочет вкратце поверить утверждению, что наслаждение превышает страдание или, по крайней мере, равносильно с ним, – пусть сравнит ощущения двух животных, пожирающего и пожираемого.
* * *
Самое действительное утешение в каждом несчастии и во всяком страдании заключается в созерцании людей, которые еще несчастнее, чем мы, – а это доступно всякому. Но какой же, в сущности, в этом толк?
Мы похожи на ягнят, которые резвятся на лугу в то время, как мясник выбирает глазами того или другого, ибо мы среди своих счастливых дней не ведаем, какое злополучие готовит нам рок – болезнь, преследование, обеднение, увечье, слепоту, сумасшествие и т. д.
Все, за что мы беремся, оказывает сопротивление, ибо все имеет свою собственную волю, которую надлежит преодолеть. История, изображая жизнь народов, только и рассказывает нам про войны да возмущения: мирные годы проскользают кое-когда только как краткие паузы, как антракты. Точно так же и жизнь каждого отдельного человека есть непрестанная борьба, и не только в переносном смысле – с нуждою или со скукою, но и в прямом – с другими людьми. Он повсюду встречает супостатов, проводит жизнь в непрерывной борьбе и умирает с оружием в руках.
* * *
Мучительности нашего существования немало способствует и то обстоятельство, что нас постоянно гнетет время, не дает нам перевести дух и стоит за каждым, как истязатель с бичом. Оно только того оставляет в покое, кого передало скуке.
* * *
И, однако же, как наше тело должно было бы лопнуть, если бы удалить от него давление атмосферы, точно так же, если бы изъять человеческую жизнь из-под гнета нужды, тягостей, неприятностей и тщетности стремлений, – высокомерие людей возросло бы, если не до взрыва, то до проявлений необузданнейшего сумасбродства и неистовства. Человеку даже необходимо, как кораблю балласт, чтобы он устойчиво и прямо шел, во всякое время известное количество заботы, горя или нужды.
Работа, беспокойство, труд и нужда есть во всяком случае доля почти всех людей в течение всей жизни. Но если бы все желания исполнялись, едва успев возникнуть, – чем бы тогда наполнить человеческую жизнь, чем убить время? Если бы человеческий род переселить в ту благодатную страну, где в кисельных берегах текут медовые и молочные реки и где всякий тотчас же как пожелает встретить свою суженую и без труда ею овладеет, то люди частью перемерли бы со скуки или перевешались, частью воевали бы друг с другом и резали и душили бы друг друга, и причиняли бы себе гораздо больше страданий, чем теперь возлагает на них природа. Следовательно, для них не годится никакое иное поприще, никакое другое существование.
* * *
В силу вышеуказанной негативности благополучия и наслаждения, в противоположность с позитивностью страдания, счастие всякого данного жизненного поприща следует измерять не радостями и наслаждениями, а по отсутствию страданий как положительного элемента; но тогда жребий животных представляется более сносным, чем участь человека. Рассмотрим это несколько поподробнее.
Как ни разнообразны формы, в которых проявляются счастие и несчастие человека и побуждают его к преследованию (счастия) или бегству (от несчастий), но все они имеют одну и ту же материальную основу – телесное наслаждение или страдание. Эта основа очень узка: здоровье, пища, кров от ненастья и стужи и половое удовлетворение или же недостаток всех этих вещей. Следовательно, в области реального, физического наслаждения человек имеет не больше животного, помимо того, насколько его более потенцированная (возвышенная, утонченная) нервная система усиливает ощущения всякого наслаждения, а также и всякого страдания. Но зато какою силою отличаются возбуждаемые в нем аффекты, сравнительно с ощущениями животного! как несоразмерно сильнее и глубже волнуется его дух! и все из-за того, чтобы напоследок добиться того же результата: здоровья, пищи, крова и т. п.
Это прежде всего происходит оттого, что в нем всякое ощущение приобретает мощное усиление вследствие думы о будущем и отсутствующем, чрез что собственно впервые получают свое существование забота, страх и надежда, которые и придают столько силы наличной реальности наслаждений и страданий (чем ограничивается животное), сколько в ней, в сущности, не имеется. Животное, не будучи способно к рефлексии, лишено в ней конденсатора (сгустителя) радостей и страданий, которые поэтому не могут нагромождаться в нем, как это бывает в человеке, при помощи воспоминания и предвидения: в животном страдание в настоящем, хотя бы оно повторялось последовательно бесчисленное число раз, все-таки остается, как и в первый раз, только страданием настоящего и не может суммироваться. Отсюда завидная беззаботность и спокойствие духа животных. Напротив того, посредством рефлексии и всего, что сопряжено с нею, в человеке из тех же самых элементов наслаждения и страдания, которые общи ему и животному, развивается такой подъем ощущения своего счастия и несчастия, который может повести к моментальному, иногда даже смертельному восторгу или также к отчаянному самоубийству. При ближайшем рассмотрении ход дела представляется в следующем виде. Свои потребности, удовлетворение которых первоначально немногим труднее, чем удовлетворение потребностей животного, человек усиливает преднамеренно, чтобы возвысить наслаждение, отсюда роскошь, лакомства, табак, опиум, крепкие напитки, пышность и все, что сюда относится. Далее к этому присоединяется, и опять-таки вследствие рефлексии, ему одному доступный источник наслаждения, – а следовательно, и страдания, – который задает ему хлопот свыше всякой меры, почти более чем все остальные: это именно амбиция и чувство чести и стыда, говоря прозою – его мнение о мнении о нем других. Это последнее в многообразных и часто странных формах становится целью почти всех его стремлений, выходящих из области физического наслаждения или страдания. Хотя он, без сомнения, имеет пред животным преимущество собственно интеллектуальных наслаждений, допускающих длинную градацию – от простейшей забавы или разговора до высочайших проявлений духа; но как противовес этому на стороне страданий выступает на сцену скука, которая неизвестна, незнакома животному, по крайней мере в естественном состоянии, и только в прирученном состоянии самые умные животные чувствуют легкие приступы скуки; между тем как у человека она становится истинным бичом его, что особенно заметно на сонме тех жалких духом, которые постоянно только и думают о том, чтобы наполнить свои кошельки, а не головы. Собственное благосостояние для них становится наказанием, предавая их в руки мучительной скуке, для избежания которой они снуют и мечутся по свету и чуть куда прибудут, сейчас же боязливо справляются о местных развлечениях, как нуждающиеся – о местных источниках пособия: ибо несомненно, нужда и скука суть два полюса человеческой жизни. Наконец, следует еще прибавить, что у человека к половому удовлетворению примешивается только одному ему свойственный весьма капризный выбор, который иногда вырастает в более или менее страстную любовь, которая становится для него источником долгих страданий и кратковременных радостей.
Достойно удивления между тем, как – вследствие придатка недостающего животному мышления – на той же самой узкой основе страданий и радостей, которая присуща и животному, вырастает столь высокое и обширное здание человеческого счастия и несчастия, по отношению к которому его дух подвержен таким сильным аффектам, страстям и потрясениям, что отпечаток их в неизгладимых чертах остается и легко читается на физиономии человека; между тем как в конце концов и в действительности все происходит из-за тех же самых вещей, которые достаются и животному, и притом же с несравненно меньшею затратою аффектов и мучений. Но вследствие всего этого мера страдания в человеке увеличивается гораздо значительнее, чем мера наслаждения, чему еще, в частности, весьма способствует то обстоятельство, что он имеет действительное понятие о смерти, тогда как животное только инстинктивно ее избегает, собственно ее не понимая, а следовательно, и не имея когда-либо возможности себе ее представить, как человек, который постоянно имеет ее в перспективе. Таким образом, хотя только немногие животные умирают естественною смертью, а большинство живет лишь столько времени, сколько необходимо для распространения своего рода, и делается потом, если не раньше, добычею других животных, человек же один дошел до того, что так называемая естественная смерть сделалась в его роде общим правилом, подверженным, впрочем, значительным исключениям; тем не менее в силу вышеприведенного основания животное остается все-таки в барыше. Сверх того, человек так же редко достигает истинной цели своей жизни, как и эти последние; противоестественность его образа жизни вместе с напряжениями и страстями и происходящее от всего этого вырождение расы редко его допускают до этого.
Животные гораздо больше, чем мы, удовлетворяются простым существованием: растения – вполне, человек – по мере своей тупости. Сообразно с этим, жизнь животного заключает в себе менее страданий, а также и менее радостей, чем человеческая, и это прежде всего основывается на том, что оно, с одной стороны, остается свободным от заботы и опасения вместе с их муками, а с другой – лишено истинной надежды, а следовательно, не причастно мысленным предощущениям радостного будущего и сопровождающей их одушевительной фантасмагории, вызываемой силою воображения, словом, не причастно главному источнику как большинства, так и самых величайших наших радостей и наслаждений с обеих сторон, потому что сознание животного ограничивается видимым, созерцаемым, а следовательно, только настоящим. Животное есть воплощенное настоящее, поэтому оно знает опасения и надежду только по отношению к очевидным, имеющимся в настоящем предметам, следовательно, в весьма узких пределах; тогда как человек имеет кругозор, обнимающий всю жизнь и даже выходящий за ее пределы. Но вследствие этого условия животные в известном смысле сравнительно с нами действительно умнее – именно в смысле спокойного, неомраченного наслаждения настоящим. Свойственное им вследствие этого явное спокойствие их духа часто устыжает наше неудовлетворенное состояние, омраченное мыслями и заботами. Даже вышеуказанные мною радости, надежды и предощущения – и те не достаются нам даром. Именно то, чем человек насладился вперед посредством надежды и ожидания какого-либо удовлетворения или удовольствия, то впоследствии как забранное вперед вычитается из действительного наслаждения, ибо тогда самое дело как раз настолько менее удовлетворит человека. Животное же, напротив того, остается свободно как от преднаслаждения, так и от этих вычетов из наслаждения, а потому и наслаждается настоящим и реальным целостно и ненарушимо. Равным образом и беды гнетут их только своею действительною и собственною тяжестью, тогда как у нас опасение и предвидение часто удесятеряют эту тяжесть.
Именно эта свойственная животным способность, так сказать, совершенно растворяться в настоящем, много способствует той радости, которую доставляют нам наши домашние животные. Они суть олицетворенное настоящее и помогают нам известным образом чувствовать истинную цену всякого неотягченного и неомраченного текущего часа, между тем как мы своими мыслями большею частию уносимся далее и оставляем его без внимания. Но указанным свойством животных – более нашего довольствоваться и удовлетворяться одним простым существованием – злоупотребляет эгоистичный и бессердечный человек и часто до того им пользуется, что не оставляет им ничего, решительно ничего, кроме простого, холодного существования. Птицу, которая устроена так, чтобы облетать полмира, он держит на пространстве одного кубического фута, где она кричит и медленно томится в ожидании смерти, ибо l’uccello nella gabbia canta non di piacere, ma dia rabbi [15]; а своего преданнейшего друга – эту столь интеллигентную собаку – сажает на цепь! Никогда я не могу видеть такой собаки без искреннего к ней сострадания и без глубокого негодования на ее хозяина и с удовольствием вспоминаю рассказанный в «Times» случай, как один лорд, имевший большую цепную собаку, хотел приласкать ее и как она ему ободрала всю руку от верху и до низу. И поделом! Она хотела этим выразить: «Ты не хозяин мой, а дьявол, превративший в ад мое краткое существование». Пускай бы и со всеми, кто держит на цепи собак, случалось то же самое! Держать птиц в клетках есть также мучительство. Этих баловней природы, которые быстрым полетом носятся в небесном просторе, ограничивать кубическим футом пространства, чтобы наслаждаться их криком!
* * *
Так как из предыдущего оказывается, что жизнь человека делается многострадальнее, чем у животного, вследствие более развитой силы познавания, то мы можем подвести это под более общие законы и приобрести тем более обширный кругозор.
Познавание, понимание, само по себе безболезненно и не подлежит страданиям. Боль, страдание, поражает только волю [16] и вызывается помехами, препятствиями и столкновениями, причем все-таки необходимо, чтобы эти помехи сопровождались познаванием. Как свет только тогда может осветить пространство, когда в этом последнем находятся предметы, которые его отражают; как для звука, чтобы он был явственнее, необходим резонанс, т. е. чтобы волны вибрирующего воздуха преломлялись о твердые тела, точно так же, чтобы помехи воли выразились болезненным ощущением, необходимо, чтобы они сопровождались познаванием, которое само по себе чуждо всякого страдания.
Вследствие этого уже самая физическая боль обусловливается нервами, их связью с головным мозгом; повреждение члена не чувствуется, если перерезать нервы, соединяющие его с мозгом или усыпить этот последний хлороформом. По этой же самой причине, коль скоро при умирании потухло сознание, мы считаем все последующие содрогания безболезненными. Что душевная боль обусловливается познаванием – понятно само собою, а что она возрастает соразмерно с этим последним, легко видеть как из всего сказанного выше, так и из доказательств, приведенных в моем капитальном творении (см.: Die Welt als W. und V. [17] 4. 1, 56). Итак, сущность отношений мы можем пояснить образно следующим манером: воля – это струна, препятствия и столкновения – ее вибрация, познавание – это резонансовая доска, а боль или страдание – звук.
Поэтому не только неорганические тела, но и растения не способны ощущать боли, сколько бы воля их не встречала препятствий. Напротив того, всякое животное, даже инфузория, ощущает боль, потому что познавание, понимание, как бы оно ни было несовершенно, составляет отличительный характер животного царства, животности. С возрастанием познавания, по шкале животности, пропорционально возрастает и боль. У низших животных она еще крайне ничтожна; от этого происходит, например, что насекомые, у которых еле держится оторванная задняя часть туловища, могут в то же время есть. Но даже и у высших животных вследствие отсутствия понятий и мышления страдание далеко еще уступает человеческому.
* * *
В ранней юности перед своим будущим житейским поприщем сидим мы, как дети перед театральным занавесом, в радостном и напряженном ожидании того, что должно произойти на сцене. И счастье, что мы не знаем того, что действительно случится. Кто знает это, тому дети могут казаться порою невинными преступниками, которые хотя и осуждены не на смерть, а на жизнь, но еще не знают содержания ожидающего их приговора. Тем не менее всякий желает себе глубокой старости, т. е. состояния, в котором говорится: «Сегодня скверно, а с каждым днем будет еще хуже, пока не придет самое скверное».
* * *
Если – насколько это приблизительно возможно – представить себе всю сумму бед и зол, болезней и всякого рода страданий, которые освещает солнце в своем течении, то придется допустить, что было бы гораздо лучше, если бы оно, подобно тому, как на Луне, было бы не в состоянии и на Земле вызывать явлений жизни, и если бы и здесь, как там, поверхность находилась еще в кристаллизованном состоянии.
Нашу жизнь можно также рассматривать как эпизод, бесполезным образом нарушающий душевный покой Ничто. Во всяком случае, даже и тот, кому сносно жилось в жизни, чем дольше он живет, тем искреннее убеждается, что жизнь в целом не более, как a disappointment, nay, a cheat [18], или, говоря по-русски, носит характер гигантской мистификации, чтобы не сказать надувательства и обмана. Если два друга юности после разлуки всей жизни снова встречаются стариками, то преобладающим чувством, которое возникает в них при виде друг друга и при воспоминании о юности, является полнейшее disappointment (разочарование) во всей жизни, которая когда-то так чудно рисовалась в утреннем розовом свете юности, так много обещала и так мало сдержала. Это чувство так решительно преобладает при их встрече, что они даже не считают за нужное его высказывать словами, а, обоюдно и безмолвно предполагая таковое, кладут его в основу дальнейшего разговора.
Кто пережил два или три людских поколения, у того происходит на душе то же самое, что у посетителя ярмарочного балагана, который остается подряд два или три представления: пьеса была именно рассчитана на одно представление, и потому когда исчезает новизна, то и обман не производит уже никакого действия.
Можно сойти с ума, созерцая грандиозные приспособления и обстановку, эти бесчисленные сияющие светила в беспредельном пространстве, которым нет иного занятия, как только озарять миры, представляющие арену всяческой нужды и бедствий и в счастливом случае не отражающие ничего, кроме скуки, – судя, по крайней мере, по известному нам опыту в нашем мире.