В отличие от европейских теоретиков войны Сунь-цзы ни в малейшей степени не надеется на удачу или случай, не верит в «милость фортуны» и не находит удовольствия в сопутствующей такой вере чувственной экзальтации. К так называемой романтике войны он относится с искренним презрением, его не трогают фантазии о героической смерти. Он ищет стратегию без риска и делает ставку на знание войны. Надежность и эффективность этого знания, в его представлении, определены мерой его детализации подобно тому, как чувствование бесконечно малых интервалов времени обеспечивает правильное действие в тактическом плане.
Отсюда проистекает одна из самых примечательных особенностей концепции стратегии у Сунь-цзы: стремление обеспечить победу уже на стадии составления стратегических планов военной кампании и, соответственно, прежде всего, парализовать волю противника к борьбе или вселить в него иллюзии относительно хода военной кампании. Одним словом, война для Сунь-цзы начинается задолго до того, как она приобретает материальную форму и, более того, даже исход войны предопределен до ее начала. Мудрый стратег вступает в боевое соприкосновение, лишь когда он твердо знает, что добьется успеха: таково первое правило Сунь-цзы.
Именно «понимание» (чжи) является для Сунь-цзы высшей добродетелью полководца, и лучшая победа – та, которую одерживают благодаря расчетам и правильно составленным планам. Лао-цзы говорил, что «самое легкое одержит верх над самым массивным». От невесомых планов появляются многотонные здания и приходят в движение массы людей. Вот и отец китайской стратегии относился с величайшей серьезностью к созиданию стратегического знания и в этом отношении был самым преданным педантом своего дела.
Стратегическое знание, о котором ведет речь Сунь-цзы, коренным образом отличается от знания теоретического, то есть отвлеченного и общепонятного, основанного на логических умозаключениях и формальных законах мышления. При внимательном рассмотрении сам процесс познания у Сунь-цзы распадается на три этапа, каждому из которых соответствует особая разновидность знания.
Несколько упрощая позицию Сунь-цзы, можно сказать, что познание для него начинается с получения информации, относящейся к военной кампании. Эта информация складывается из наблюдения за людьми и окружающим миром, донесений лазутчиков (которым придается исключительно важное значение), а также разного рода специальных сведений. На этом этапе большую роль играют разного рода классификационные схемы, позволяющие систематизировать и оценивать добываемые сведения.
Уже в самом начале своего трактата Сунь-цзы очерчивает систему факторов, определяющих военную стратегию. Эти факторы он объединяет в пять рубрик: «Путь», «Небо», «Земля», «Полководец», «Закон». Но мы имеем дело не столько с попыткой исследования конкретных явлений, сколько с тематизацией практического опыта, результаты которой закрепляются в традиции в качестве элементов общей системы мировоззрения и даже категорий культуры. Выделенные рубрики в чисто китайском вкусе неоднородны и не образуют логического единства. Позднейшие комментаторы трактовали их в категориях иерархического порядка, где понятию «Пути» отводилось высшее место. И тем не менее, нельзя сказать, что выделяемые китайским автором стратегические факторы лишены внутренней преемственности. Категорию «Пути», например, едва ли возможно рассматривать в отрыве от других «человеческих факторов» стратегии, таких как «Полководец» и «Законы». Нельзя забывать при этом, что Путь в китайской мысли обозначал не только моральный порядок, но и высшую реальность, сам способ бытийствования бытия, представленный в идее символического – то есть пребывающего вне пространства и времени – круговорота с его поступательно-возвратным движением. Подобное смешение общественных и природных, психических и космических явлений очень характерно для традиционной китайской мысли, всегда исходившей из систематики всеединства.
В своей совокупности перечисленные факторы заключают всю кладезь стратегической мудрости: Сунь-цзы требует «тщательно вникать» в эти факторы и «досконально знать» их. Он утверждает, что такое знание обеспечивает победу. Нельзя, однако, не спросить: где положен предел «тщательности» обследования? И если такого предела не существует и стратегическое действие оказывается чем-то извечно конкретным и исключительным, каким образом можно вывести общие понятия и законы стратегии?
Выделяемые в китайских военных трактатах стратегические факторы представляют собой, в сущности, репертуар тем, которые лишь указывают на обстоятельства, как бы обставляют собою стратегическую практику – всегда конкретную и текучую. И первичное знание стратега, о котором толкует Сунь-цзы, тоже носит всецело опытный и конкретный характер. Даже понятие «Пути» разъясняется в чисто прагматическом ключе – как «единство устремлений» государя и его подданных или, несколько расширяя это понятие, как органическая целостность общественной практики, отчасти напоминающее гегелевское Sittlichkeit.
Путь в таком случае есть акт преображения, возведения сущего к его вечносущему типу, именно: действенность действия, неосознаваемая в своей конкретной всеобщности или всеобщей конкретности деятельность. Ее прообразом в Китае всегда выступали спонтанные, то есть наиболее «естественные» и «обычные», формы предметной практики. Путь, из века в век повторяли китайские учителя, пребывает там, где «земледельцы сами по себе пашут землю, чиновники сами по себе управляют, законы сами собой исполняются» и т. д. Путь, любили повторять те же учителя, – это всего лишь «обыкновенное сознание».
Конкретность действия, наш актуальный опыт проживания жизни в теле могут быть описаны только иносказательно. Сунь-цзы, как принято в классической китайской словесности, обращается к уподоблениям и примерам, из которых нельзя вывести общих понятий и правил, поскольку они указывает на нечто исключительное и несравненное. Его речь воплощает чистый динамизм жизнь. Она не сообщает, а приобщает к живой, действенной и притом саморегулирующейся реальности. Но по той же причине познание секрета победы, согласно Сунь-цзы, начинается со все более тонкого, углубленного распознавания всех обстоятельств действия вплоть до мельчайших нюансов. Из двух противников побеждает тот, подчеркивает Сунь-цзы, кто способен «рассчитать больше» и составить более тщательный план. Однако знание обстоятельств, как бы ни было оно обширно, само по себе не принесет победу. Решающее значение имеет способность вырабатывать синтетически всеобъемлющее видение, или, как сказано уже в «Книге Перемен», «великое видение» (да гуань), которое включает в себя, но и превосходит все частные перспективы созерцания. Достижение этого идеала предполагает умение сводить воедино различные виды информации, сопоставлять отдельные факторы и выводить из этого общее и притом уникальное качество ситуации, ее, так сказать, символический тип. Полученный результат следует соотнести с одной из многих нормативных ситуаций (их перечислению посвящена значительная часть книги самого Сунь-цзы и других военных канонов Китая). Разумеется, главенствующее качество ситуации определяет особенности стратегического действия в данный момент времени.
Прозрения такого рода не были исключительным достоянием китайцев. Мы находим их и в западной литературе – например, в стихотворении Йейтса, где описывается состояние Цезаря накануне решающей битвы с Помпеем. Вот что говорится в нем о великом полководце древности:
Our master Caesar is in the tent
Where the maps are spread
His eyes fixed upon nothing
Like a long-legged fly upon the stream
His mind moves upon silence.
(Наш господин Цезарь в палатке / Где разложены карты / Его взгляд направлен на ничто… / Как длинноногая муха на поверхности потока / Его ум мчится по-над молчанием. Курсив автора. – В. М.).
Стратегическое мышление всегда предполагает метанойю, полный переворот в миропонимании. Его природа – цельность самой целостности миросознания, отношение всех отношений. Но к этой над-предметной цельности ведет долгий путь мысли и духовной концентрации.
В первой главе своего трактата Сунь-цзы перечисляет семь критериев соотношения сил враждующих армий, а в пятой главе следующим образом описывает порядок составления плана действий в полевых условиях: полководцу следует первым делом «измерить расстояния на местности», что позволит ему определить свои расходы, а это, в свою очередь, позволит ему определить, сколько ему понадобится ресурсов, после чего он может установить соотношение собственных и неприятельских сил и таким образом уяснить для себя путь к победе. Нужно уметь сопоставлять «пользу и вред» каждого действия. Расчеты такого рода именовались в Китае искусством «властвования» (цюань). Исходное значение этого слова – «взвешивать», «уравновешивать», поскольку речь идет о выявлении соотношения сил. Власть же в китайском понимании есть умение поддерживать равновесие различных факторов, влияющих на текущую обстановку, что позволяет владеть инициативой и контролировать противника.
Там, где знание становится средством сопоставления, взвешивания, обдумывания – одним словом, рассмотрения вещей под разным углом зрения и критической оценки собственных взглядов (ср. английское re-flection), оно становится той самой «разумностью», которую Сунь-цзы превыше всего ценит в стратеге. (Это понятие, заметим, занимало сравнительно скромное место в ряду нравственных доблестей конфуцианства и вовсе отвергалось даосами как пустое «суемудрие».) Военный теоретик XVII в. Цзе Сюань в своей интереснейшей книге «Военный канон в ста главах» выдвигает на первый план именно этот сопоставительный аспект стратегического знания: «О, сколь утонченно военное знание! – восклицает вслед за Сунь-цзы Цзе Сюань. – Когда знаешь пустые и наполненные места в позиции противника, знаешь, куда наносить удар. Когда знаешь, когда противник недвижим и когда он движется, когда выступает и когда скрывается, знаешь, как воспользоваться благоприятным случаем. Когда знаешь расположение гор и вод, селений и дорог, знаешь, как передвигаться».[5]Вершины разумения, согласно Сунь-цзы, достигает тот полководец, который одновременно «знает выгоду и вред», «знает противника и знает себя», т. е. досконально знает соотношение сил на весах военного противостояния. Такой стратег никогда не испытает горечи поражения.
Очевидно, что процесс познания по Сунь-цзы полностью согласуется с традиционным китайским представлением о реальности как неисчерпаемом разнообразии бытия, а равным образом с понятием Пути как актом самообновления посредством «саморассеивания», вечного не -возвращения к себе в круговороте вселенской метаморфозы. Подобное видение мира соответствует ритуальной модели коммуникации, предполагающей обостренное чувствование конкретных свойств пространства и времени. Ритуалы вообще исполняются по-разному в зависимости от наличных обстоятельств, погружены в поток времени, отчего их нормативность всегда вариативна. Стратегическое действие у Сунь-цзы «не имеет постоянной формы», точнее, всегда выступает как вариация неопределенной темы. Оно есть, повторим еще раз, не правильное действие, а способность правильно действовать. Церемония, доведенная до логического предела и ставшая чистой сообщительностью, устраняет противостояние и предстает именно как церемонность, т. е. как умение свести любую тему к нюансам, уже исключающим столкновение. Подобная манера мышления и поведения была прозвана в Европе «китайскими церемониями», но в действительности не является достоянием одних китайцев. Бывали времена, когда она культивировалась и в Европе. Военный историк Ч. Фуллер сообщает о генерале конца XVIII в. Чарльзе Фердинанде, герцоге Брунсвикском, что он прославился своим умением вести бескровные войны: это был «образованный и утонченный педант, осмотрительный, скрупулезный и способный рассмотреть любую проблему столь тщательно, что сама проблема исчезала из виду…»
Ни Сунь-цзы, ни другие китайские авторы ничего не говорят о том, каким образом последовательная детализация, «утончение» знания приводит к целостному постижению действительности. Для них первое, очевидно, с необходимостью подразумевало второе, и на то есть очевидные логические основания: чем больше различий между вещами мы сознаем, тем более мы способны к сопоставлению и рефлексии и тем с большей ясностью схватываем единство мира.
Чтобы лучше понять связь между различением и отождествлением, нужно вернуться к теме чистой множественности Хаоса. Китайцы мыслили мир как «десять тысяч вещей», неисчерпаемое разнообразие которых несводимо к трансцендентному первоначалу. Каждая вещь, по китайским представлениям, имеет свой «утонченный принцип», или свой «внутренний предел», в котором она одновременно находит свое завершение и претерпевает превращение, переходит в нечто иное. В таком случае все есть только превращение, и единство бытия обеспечивается чистым различием, различением без различаемого, нескончаемым саморазличением. Познание превращается в знание пределов вещей и, следовательно, знание одновременно присутствия и отсутствия сущего; оно становится, как говорили китайские учителя, «знанием незнания» или «незнающим знанием». Самые качества вещей здесь, как в монадологии Лейбница, определяются только выбранной перспективой, местонахождением в пространственно-временном поле универсума. В этом видении единство мира столь же реально, как и уникальность каждого момента существования. Поскольку все бесчисленные вещи-события составляют здесь «одну вещь» (именно так, повторим, определялась реальность в даосской философии), или, можно сказать, Вещь-Событийность, мир предстает иерархией общих и частных категорий, что мы и видим на примере классификационных схем Сунь-цзы.
В мире вездесущей предельности становление сливается с бытием: превращение малейшей пылинки равнозначно обновлению Вселенной, сущность ежемгновенно изливается в собственный декорум. В темной, «запредельной» перспективе мировой метаморфозы «истина входит в собственную тень» (слова древнего ученого Цзун Бина). «Возвратное», «саморассеивающееся» действие Пути принадлежит миру достоверной иллюзии, бытию симулякра в определении Ж. Делёза, то есть такому бытию, которое есть «не простая имитация, а, скорее, действие, в силу которого сама идея образца или особой позиции отвергается».[6]В этом мире всеобщей уникальности нет Платоновой иерархии горнего и дольнего: бытие каждой «вещи» оказывается актом ее вкоренения, «вживления» в целостность Великого Кома бытия (еще одно даосское название универсума), которая сама определяется этим актом. Воссоединение с беспредельностью «одного тела» чеканит типы существования, но сама природа типа состоит здесь в его самотипизации, саморазличении. Вот почему типовые формы в китайской традиции всегда выступают как симулякры, метафоры истины, а не образы сущности.
Не забудем о наличии особой, символической глубины в этом мире бесчисленных метаморфоз всего и вся. Тому есть и лингвистические подтверждения: Сунь-цзы определяет стратегическое знание сочетанием двух одинаковых слов: «малое-премалое» (вэй-вэй), «духовное-предуховное» (шэнь-шэнь). То же относится и к принципу боевого построения, которое предстает как нечто «смешанное-перемешанное» (фэнь-фэнь) и «путаное-перепутаное» (юнь-юнь). Такова же и природа древнего имени первозданного хаоса в Китае – хунь-дунь. Ибо чистая структура бытия не есть сущность, но подтверждает себя в «ином», возвращается к себе, теряя себя.
Дистанция самопревращения жизни предполагает созерцательную отстраненность, но это созерцание локализовано в границах опыта, само скрадывается потоком событийности и потому, как ни странно, неотделимо от помрачения. Свет разума здесь растворен во мраке всеобщей предельности и сливается с прахом чистой вещественности. Знание сходится с незнанием и пребывает в собственном пределе – вот почему, согласно Сунь-цзы, оно может быть «доскональным», то есть окончательным. Такое знание, конечно, не может быть определено и, следовательно, предъявлено, «передано» (чуань) другим. Оно сродни тому «ясному сознанию бесконечно подвижного хаоса», которое, согласно Ф. Шлегелю, составляет сущность иронии.
Ясно, что знание, взращиваемое «тщательным вглядыванием» и завершающееся постижением вечного не -возвращения Хаоса, в конце концов, освобождает себя от груза предметности и, как уже говорилось, требует полной открытости сознания миру. Оно есть именно знание событийности, то есть чистого, безусловного различия – некоей бесконечно малой дистанции между предыдущим и последующим моментами круговорота самообновления, повторения неповторяемого, преемственности разрыва. В позднейшей китайской традиции такое различие обозначалось понятиями «разделение» (фэнь), «разрыв» (цзянь), «перерыв» (си), «пустота» (сюй). [7]Ясно, что знание такого рода абсолютного (само)различения не принадлежит субъекту и не имеет своего объекта; его содержание – сама междубытность или средоточие существования.
В этом пункте знание достигает своего момента метанойи, «переворота», «самопревосхождения» ума. От эмпиризма чувственного восприятия и умозаключений оно восходит к своего рода трансцендентальному эмпиризму самодовлеющей и извечно превосходящей себя творческой воли. Именно воля изначально несет в себе импульс к различению и воплощает в себе предел конкретности, предваряющий предметное знание: она знает себя непосредственным и спонтанным образом. Знание, ставшее волей, достигает собственного предела, становится «доскональным» и в самом себе обретает собственное основание. Все эти черты стратегического знания мы находим, например, в книге известного знатока военной стратегии Ли Цюаня (VIII в.), одного из комментаторов трактата «Сунь-цзы». Ли Цюань утверждает, что мудрый полководец «начинает с обследования, а заканчивает знанием» и что благодаря этому знанию он духом «уносится даже за пределы потаенного» (что можно понять как преодоление предметного мышления). В этом совершенном знании (знании событийности, напомним), он, говорит Ли Цюань, «освещает сам себя в своем одиноком видении и сам себе радуется в своей одинокой радости».[8]
Наряду с конкретностью вторым свойством воли является ее способность длить себя, быть движущей силой, импульсом процесса. Эта способность осуществляется в акте творчества как само -типизации (само осознания) воли, устанавливающем вечно-живые качества опыта, вечнопреемственность в бытии. Бытие воли всегда предполагает себя самое и потому предвосхищает все сущее; оно есть единство предшествующего и последующего моментов существования, каковое и есть событийность. Оно есть своя собственная история и будущее, отпечаток одной и того же индивидуальности в череде явлений жизни. Ее бытие есть именно «изменения во всепроницающем единстве» (бянь тун), каковое и мыслилось природой стратегического действия в Китае.
Все это означает также, что бытие воли в действительности являет собою скрещение бесчисленного множества сил, которое образует непостижимо сложную геометрию Хаоса, но вместе с тем имеет свое продолжение в изначальной «завязи» жизни, сплетении живых тканей организма. Чжуан-цзы называл вершиной знания способность «быть около» (цзи) реальности. Тот же знак цзи употребляется в «Книге Перемен» для обозначения еще неразличимого «первого мгновения движения». Слово «около», в данном случае, совпадает с уже упоминавшимся выше понятием первичного «импульса» жизни, которое в военных книгах употребляется в значении внезапного и сокрушительного удара. Сунь-цзы говорит и о скрытом «первом мгновении» движения, благодаря чему «разумный полководец», постигший самодостаточность несотворенной воли, способен опережать своего противника. Вот так видимое не -действование, или опосредованное действие, действие посредством среды способно обернуться одним смертельным ударом, наносимым как бы изнутри. Об этом говорится в старинной поговорке китайских мастеров боевых искусств: «Он не двигается, и я не двигаюсь. Он сдвинулся – а я двигаюсь прежде него!»
Каковы следствия рассмотренного здесь подхода к проблеме знания? Во-первых, речь идет о знании событийности и, следовательно, схождении несходного. Это знание всегда оперирует (не)двойственностью внутреннего и внешнего, сущности и декорума, «своего» и «иного». Оно выявляет мир, где одно пребывает в другом: так в китайском саду цветы выписываются белой стеной, декоративный камень получает свое бытие от воды, в которую он смотрится, а жизнь мудреца Чжуан-цзы проживается наивной бабочкой, которой Чжуан-цзы видит себя во сне. Смена перспективы, переход от одного жизненного мира к другому удостоверяет здесь вечноотсутствующий континуум междубытности, виртуальное, или символически прикровенное, пространство тончайшего духовного трепета, который вызывается игрой всепроницающего соответствия и формирует модус предвосхищения и воспоминания в человеческом опыте, приводит в действие воображение и память.[9]
Во-вторых, как знание беспредметной, но вездесущей предельности существования оно побуждает сознание открываться все новым нюансам опыта и так повышать свою чувствительность, свою степень бодрствования. Недаром сознание отождествлялось в Китае именно с вместилищем чувств – сердцем и его волей. Собственно, воля и есть форма непосредственного знания процесса в единстве его актуальных и потенциальных свойств. Воля сообщает о символическом, то есть предвосхищаемом, данном в «опережающем знании» внутреннего, всегда только «приходящего» совершенства вещей. Шарик, летящий над столом для игры в пинг-понг, или даже пешка на шахматной доске воспринимаются участниками игры не просто как физический предмет, но как сила, определенный вектор действия, в известном смысле реально преодолевающий свои вещественные границы, присутствующий там, где его нет. Таково же знание, ставшее волей: оно имеет символическую природу и служит не столько теоретическому познанию, сколько культурной практике. Превыше всего оно воспитывает хороший вкус как знание ценностных различий между вещами, ибо воля устанавливает различие между возвышенными и низменными явлениями жизни.
Третье и, пожалуй, важнейшее следствие рассматриваемой концепции знания заключается в способности различать в событийности также временное измерение, то есть каждое состояние имеет предшествующее и последующее, или внутреннее и внешнее измерения. Как раз в этом пункте наглядно проявляется с виду внезапная (а в действительности закономерная) переориентация познания с исследования внешних обстоятельств на обретение внутренней самодостаточности. «Разумный» полководец, не единожды подчеркивает Сунь-цзы, обладает неким «утонченным» и «одухотворенным» (или «божественным»), недоступным обычным людям знанием, которое предваряет знание предметное и притом должно быть добыто самим командующим. Это знание, специально оговаривает Сунь-цзы, нельзя получить от духов или обрести благодаря гаданию. Китайские комментаторы по-разному понимали данный тезис: одни из них утверждали, что речь идет о знании, которое нельзя получить прежде самого действия, другие видели здесь совет не разглашать прежде времени своих планов. Подобная двусмысленность вообще характерна для «теории практики» Сунь-цзы и по-своему очень примечательна, ибо принадлежит самой природе символизма воли. Мы имеем дело с реальностью, которая не может быть представлена в образах или понятиях, а непосредственно свершается в духовной практике человека.
В конце концов, речь идет о знании бесконечной дифференцированности самого момента начинания, которое в каждый момент времени «начинается», «начинает начинаться», «начинает начинать начинаться» и т. д. Такое, по слову Сунь-цзы, «опережающее знание», или «знание грядущего», позволяет гениальному стратегу предвидеть ход событий, упреждать действия неприятеля и даже точно определять место и час нанесения решающего удара, не умея дать своему знанию предметное содержание. Нечто подобное утверждал уже в относительно недавнем прошлом и знаменитый мастер кулачного боя, основатель школы «Кулак Восьми Триграмм» Дун Хайчуань. Когда его спросили, в чем заключается секрет его искусства, он ответил: «У меня есть особенное знание, но вам оно недоступно». Сам поединок полководцев или мастеров боевого искусства в китайской традиции нередко сводился к тому, что соперники определяли, кто из них способен глубже проникнуть в бездну «утонченных перемен», где скрывается первичный импульс действия. Опередить противника в опознании этого импульса и означает обеспечить победу.
«Опережающее знание» дает ясную интуицию приходящего, каковая является одной из ключевых и вместе с тем наиболее загадочных для европейского ума тем китайской традиции. Вообще говоря, возможность предвосхищать ход событий предопределена тем, что событийность обязательно заключает в себе предыдущий и последующий моменты, так что всякое событие имеет свой прототип, всякое действие имеет свое «семя», свой первичный волевой импульс. У Лао-цзы мудрый «развязывает все узлы прежде, чем они завяжутся». Чжуан-цзы определял истинное бытие как акт «свертывания», возвращающий к состоянию, которое «предшествует нашему появлению на свет». Тот же Чжуан-цзы говорил, что мудрец полагается на «небесное устроение» вещей, которое предваряет их физическую форму (слово «устроение» здесь изначально обозначало прихотливый узор на яшме – прообраз творческой завязи вещей). В трактате «Шесть секретов» (Лю тао) сказано, что «полководец, не ведающий несчастий, разумеет то, что еще не родилось, а тот, кто искусен в победах над противником, побеждает в том, что не имеет формы». Поскольку реальность всегда «грядет», ее знание требует только бдения и покоя. Мы достигаем цели быстрее всего, когда не спешим. Мудрый стратег у Сунь-цзы только незаметно «идет следом» за противником, но… всегда опережает его!
Используемые Сунь-цзы для характеристики подлинного знания термины «утонченный» и «одухотворенный» вместе с рядом родственных им понятий – «семена» (цзин), «чудесный» (мяо), «недостижимо далекий» (ю) и проч. – со временем получили в китайской мысли большую метафизическую нагрузку и стали обозначать некую символическую матрицу и практики, и психики человека – ту вселенскую паутину неуловимо тонких различий, которая, не имея субстанции и потому неспособная быть причиной, тем не менее, делает возможным, предвосхищает все сущее. Чистое различие предоставляет всему место быть. В этом смысле оно предстает «семенем» всех мыслей и поступков человека, и ученые люди Китая с течением времени все настойчивее пытались вникнуть в этот мир тончайших модуляций жизни, порой требуя от ученого опознавать дурные мысли даже прежде, чем они проявятся в сознании, а от лекаря – распознавать болезнь прежде ее симптомов. Поэтому лучший лекарь и лучший полководец вовсе неизвестны миру. И вообще, умелый полководец подобен лекарю: он не столько губит людей, сколько сохраняет им жизни.
В контексте требования осветить светом разумности сокровеннейшие глубины сознания становится понятным и такой, например, пассаж из трактата VIII в. «Цан-цзы», где говорится о спрятанных в человеческой душе корнях войны:
«Все, что относится к войне, проистекает из грозного облика человека, а этот облик в его истоке человек получает от Неба. Поэтому корень войны таится глубоко, и не бывало на земле такого времени, когда бы он не действовал. Поистине, исток войны – в человеческом сердце: питать ненависть, но не обнаруживать ее, – это война; бросить быстрый взгляд и перемениться в лице – это война; дерзкие речи и вызывающие поступки – это война; смертельная схватка и яростная битва – это война…» [10]
Для автора трактата война есть внутренняя реальность человека, которая проистекает из осознания истоков личностного самосознания, а самое усилие внутреннего постижения внушает почтение и страх окружающим. Искусный полководец, сказано уже в «Сунь-цзы», «выправляет себя внутри – и водворяет порядок вокруг». Эту идею разделяли все школы китайской мысли, хотя конфуцианство придавало ей моральную окраску, даосизм трактовал ее в категориях чисто жизненного совершенства, а законники и стратеги видели в ней залог эффективной власти. Но во всех случаях мудрец воздействует на мир как бы изнутри, не прибегая к насилию.
Бездна «начинающегося начала» и составляет символическое, лишенное протяженности пространство стратегического действия. Это пространство чистой виртуальности, этот мир, предваряющий сам себя, пребывают между «тем, чего еще нет», и «тем, чего уже нет». В этом мире правдивой обманчивости все реально и нереально, возможно и невозможно. Становится понятным, почему Сунь-цзы уделяет в своей книге так много внимания шпионажу и шпионам. Шпионаж с его секретностью и бесконечным «обманом» является для китайского стратега квинтэссенцией войны, а главенствующая роль в нем принадлежит двойным шпионам – этим шпионам par excellence. Между прочим, слово шпион в древнем Китае обозначалось тем же термином цзянь (промежуток, разрыв, посредование), который со временем стал обозначать и символическое пространство Великого Пути.
Ясно, что познание условий стратегического действия преследует цель не накопить факты, а, наоборот, освободить сознание от бремени информации и сосредоточиться на внутреннем континууме воли, которое составляет условие и среду всех действий, делает возможным вечнопреемственность метаморфоз, выступая в этом качестве как бы осью мирового круговорота. Как выразился знаменитый полководец средневекового Китая Юэ Фэй, «выстроить войско в боевом порядке, а потом вступать в битву – это обычное правило войны; секрет же применения войска таится в Едином Сердце».[11]Подчеркнем еще раз, что речь не идет о временной длительности. Событийность Великого Пути предстает как всевременное мгновение, имеющее свои исключительные обстоятельства. Идущий им не просто длит свое существование, впадая в автоматизм привычек и рефлексов. Он живет паузой пустоты – всегда отсутствующей, но вечносущей.
Знание китайского стратега предстает в своем роде парадоксальным сочетанием предельной сосредоточенности на «текущем моменте», безупречного «соответствия обстановке» и полной открытости миру и даже, точнее, открытости сокровенному зиянию Пустоты. Безупречная точность каждого действия обеспечивается наиболее далекоидущим планом, неким предельным замыслом, превосходящим все мыслимые понятия. Мудрому стратегу, согласно Сунь-цзы, успех дается «легко», без того «крайнего напряжения» сил, которое, по Клаузевицу, непременно сопутствует военным действиям. Ибо, в конце концов, нет ничего более естественного и непринужденного, чем встреча пустоты с пустотой. И ничего более действенного: полководец, обладающий предвидением, прочно владеет инициативой. И он в силу своей запредельной чувствительности способен нанести удар в самую уязвимую, то есть «пустую», точку в позиции противника всей мощью своей воли. Мистика прозрения «семян» вещей оказывается на поверку самым практичным боевым приемом.