Однажды вечером, когда мы говорили на любимую тему, Эльвира с серьезным видом промолвила:
– Ты не обратила вниманья, сестра, что как только все бренчалы уйдут с нашей улицы и в передних комнатах погаснет свет, можно услышать две-три сегидильи, исполненные не обыкновенным любителем, а скорей мастером.
Муж мой подтвердил ее наблюдение, сказав, что он тоже это заметил. Я вспомнила, что в самом деле слышала что-то вроде этого, и мы стали подтрунивать над сестрой и ее новым поклонником. Однако нам показалось, что к этим шуткам она относится не так весело, как обычно.
На другой день, простившись с бренчалами и закрыв окно, я погасила свет и осталась в комнате. Вскоре я услышала голос, о котором говорила сестра. Певец начал с искусного вступленья, потом спел песню о тайных наслаждениях, потом другую – о робкой любви, и после этого я не слышала больше ничего. Выходя из комнаты, я увидела сестру, подслушивающую за дверью. Я сделала вид, будто ничего не вижу, но за ужином обратила внимание на то, что она задумчива и рассеянна.
Таинственный певец ежедневно повторял свои серенады и так приучил нас к своему пенью, что, только прослушав его, мы садились ужинать. Это постоянство и таинственность возбудили любопытство Эльвиры и произвели на нее впечатление.
В это время мы узнали, что в Сеговию приехало новое лицо, очень всех заинтересовавшее. Это был граф Ровельяс, удаленный от двора и по этой причине ставший очень важной персоной в глазах провинциалов. Ровельяс родился в Веракрусе; мать его, родом мексиканка, принесла в дом мужа огромное приданое, а так как в то время американцы пользовались благоволением двора, молодой креол переплыл море в надежде получить титул гранда. Ты понимаешь, сеньора, что этот уроженец Нового Света имел слабое представленье об обычаях Старого. Зато он ослеплял пышностью, и даже сам король забавлялся порою его простодушием. Но его поведение диктовалось кичливым самолюбием и кончилось тем, что все стали над ним смеяться.
У молодых людей был тогда рыцарский обычай выбирать себе даму сердца. Они носили ее цвета, а иногда и вензель, – например, во время турниров, которые назывались парехас.
Ровельяс, отличавшийся невероятным тщеславием, вывесил вензель принцессы Астурии. Королю эта мысль очень понравилась, но принцесса, сочтя себя оскорбленной, послала придворного альгвасила, который арестовал графа и отвез в тюрьму, в Сеговию. Через неделю Ровельяса освободили с обязательством не выезжать из этого города. Причина изгнанья, как видишь, была не очень лестной для самолюбия, но граф даже ею ухитрился хвастать. Он с удовольствием распространялся о своей опале и давал понять, что принцесса была к нему неравнодушна.
В самом деле, Ровельяс страдал всеми видами самомнения. Он был уверен, что умеет все на свете и каждый свой замысел в состоянии осуществить, – особенно тщеславился он своими качествами тореадора, танцора и певца. Не было таких невеж, которые оспаривали бы у него наличие последних двух талантов, только быки не проявляли подобной благовоспитанности. Но граф, с помощью своих пикадоров, почитал себя непобедимым.
Я уже говорила, что мы званых вечеров не устраивали и принимали только пришедшего с первым визитом. Муж мой пользовался всеобщим уважением как ради своего происхожденья, так и ради воинских заслуг, поэтому Ровельяс решил начать с нашего дома. Я приняла его, сидя на возвышенье, а он сел поодаль, согласно обычаям нашего края, требующим соблюдения расстояния между нами и мужчинами, приходящими нас навестить.
У Ровельяса язык был хорошо подвешен. Посреди разговора вошла сестра и села рядом со мной. Красота ее привела графа в такое восхищенье, что он просто онемел. Пролепетал, запинаясь, несколько бессвязных фраз, потом спросил, какой ее любимый цвет. Эльвира ответила, что пока не отдавала предпочтенья ни одному.
– Сеньорита, – возразил граф, – ты проявляешь ко мне безразличие, и мне не остается ничего другого, как объявить траур, поэтому отныне единственным моим цветом будет черный.
Моя сестра, совершенно непривычная к подобным любезностям, не знала, что ответить. Ровельяс встал, откланялся и ушел. В тот же вечер мы узнали, что он всюду, где был с визитом, ни о чем другом не говорил, как только о красоте Эльвиры, а на другой день нам сообщили, что он заказал сорок темных ливрей, шитых золотом и черным шелком. С тех пор мы больше не слышали традиционных серенад.
Зная обычай дворянских домов Сеговии, не позволяющий часто принимать гостей, Ровельяс со смирением покорился своей участи и проводил вечера под нашими окнами вместе с молодежью благородного происхожденья, оказывавшей нам эту честь. Так как он не получил титула гранда, а большая часть наших знакомых среди молодежи принадлежала к кастильским titulados, эти господа считали его своей ровней и обращались с ним соответствующим образом. Однако не замедлили сказаться преимущества богатства: когда он играл, все гитары умолкали, и граф первенствовал как в беседах, так и в концертах.
Но это превосходство не удовлетворяло тщеславие Ровельяса; он горел неодолимым желанием встретиться с быком в нашем присутствии и потанцевать с моей сестрой. Он торжественно объявил нам, что велел доставить сто быков из Гвадаррамы и выложить паркетом место, находящееся в ста шагах от амфитеатра, где, по окончании зрелищ, общество сможет провести ночь в танцах. Эти слова произвели большое впечатление в Сеговии. Граф всем вскружил головы и если не разорил всех, то, во всяком случае, подорвал благосостояние.
Как только разнесся слух о бое быков, наши молодые люди засуетились как одурелые, обучаясь позициям, применяемым в этих боях, заказывая богатые наряды и красные плащи. Ты сама догадываешься, сеньора, что женщины в это время совсем потеряли голову. Они примеряли все, какие только у них были, платья и головные уборы; больше того, выписывали модисток и портних; одним словом, богатство уступило место кредиту.
Все были так заняты, что наша улица почти обезлюдела. Однако Ровельяс в обычное время приходил к нам под окна. Он сказал, что велел вызвать из Мадрида двадцать пять кондитеров, и просит нас решить, достаточно ли они искусны в своем мастерстве. В ту же минуту мы увидели слуг в темной ливрее, шитой золотом, которые несли на золоченых подносах прохладительные напитки.
На другой день повторилась та же история, и муж мой с полным основанием начал сердиться. Он нашел неприличным, чтобы порог нашего дома был местом публичных сборищ. Как всегда, он нашел нужным посоветоваться со мной; я, как всегда, была согласна с ним, и мы решили уехать в маленький городок Вильяку, где у нас были дом и земля. Таким путем нам даже легче было соблюсти экономию, пропустив несколько балов и зрелищ, а также избежав некоторых лишних расходов на одежду. Но так как дом в Вильяке требовал ремонта, пришлось отложить отъезд на три недели. Как только наше намеренье стало известно, Ровельяс сейчас же дал выход своему страданию и выразил чувства, которыми пылал к моей сестре. Эльвира в это время, по-моему, совсем забыла о трогательном вечернем пении, но тем не менее принимала объяснения графа с благоприличной холодностью.
Надо заметить, что сыну моему в то время было два года; с тех пор он сильно вырос, – как вы видели, потому что он и есть молодой погонщик, едущий с нами. Этот мальчик, которого мы назвали Лонсето, был единственной нашей утехой. Эльвира любила его не меньше, чем я, и могу сказать, что он один веселил нас, когда нам очень уж докучала назойливость сестриных поклонников.
Когда стало можно ехать в Вильяку, Лонсето заболел оспой. Нетрудно понять нашу печаль; дни и ночи проводили мы у постели больного, и все это время тот же нежный вечерний голос опять распевал грустные песни. Эльвира вспыхивала, едва заслышав вступление, однако продолжала усердно хлопотать возле Лонсето. Наконец милый ребенок выздоровел, и окна наши снова открылись для вздыхателей, но таинственный певец умолк.
Как только мы показались в окне, Ровельяс уже стоял перед нами. Он сообщил, что бой быков отложен только ради нас, и просил, чтобы мы сами назначили день. Мы отвечали на эту любезность, как надлежало. В конце концов незабываемый день был назначен на следующее воскресенье, которое наступило – увы! – слишком быстро для бедного графа.
Не буду вдаваться в описание подробностей зрелища. Кто видел хоть одно, тот может представить себе любое другое. Однако известно, что благородные бьются не так, как простолюдины. Господа въезжают верхом и наносят быку уколы "рехоном", то есть дротиком, после чего должны сами выдержать атаку, но лошади приучены так, что удар разъяренного животного чуть царапает их по спине. Тогда дворянин со шпагой в руке спрыгивает с лошади. Чтоб это удалось, бык должен быть не злой. Между тем пикадоры графа по забывчивости, вместо toro franco note 23 выпустили toro marrajo [дикий бык (исп.)]. Знатоки сразу заметили ошибку, но Ровельяс находился уже внутри ограды, и не было возможности ничего изменить. Он сделал вид, что не замечает опасности, повернул лошадь и ударил быка дротом в правую лопатку, вытянув при этом руку и наклонив корпус между рогами животного – по всем правилам искусства.
Раненый бык притворился, будто бежит к выходу, но вдруг, неожиданно повернувшись, кинулся на графа и поднял его на рога с такой силой, что лошадь упала за пределами арены, а всадник остался внутри изгороди. Тут бык устремился к нему, подцепил его рогом под воротник, закрутил его в воздухе и отбросил на другой конец поля боя. После чего, видя, что жертва ускользнула от его ярости, стал искать ее свирепыми глазами и, увидев наконец графа, лежащего почти бездыханным, уставился на него с возрастающим остервенением, роя землю копытами и стегая себя хвостом по бокам. В это мгновенье какой-то молодой человек перепрыгнул через загородку на арену, схватил шпагу и красный плащ Ровельяса и встал перед быком. Обозленное животное произвело несколько обманных поворотов, которые, однако, не ввели незнакомца в заблужденье; наконец взбешенный бык, наклонив рога до земли, прянул на него, наткнулся на подставленную шпагу и упал мертвый к ногам победителя. Незнакомец бросил шпагу и плащ на быка, поглядел на нашу ложу, поклонился нам, перепрыгнул через загородку и скрылся в толпе. Эльвира стиснула мне руку и промолвила:
– Я уверена, что это наш таинственный певец.
Когда цыганский вожак окончил это повествование, один из его приближенных пришел давать отчет о сделанном за день, и старый цыган попросил у нас позволенья отложить дальнейший рассказ до завтра, после чего ушел, чтобы заняться делами своего маленького государства.
– Право, – сказала Ревекка, – мне досадно, что прервали повествование старика. Мы оставили графа лежащим на арене, и, если никто до завтра его не поднимет, боюсь, как бы не было поздно.
– Не беспокойся, – возразил я, – и можешь быть уверена, что богачей так легко не бросают; ведь там его слуги.
– Ты прав, – ответила еврейка, – да меня не это тревожит. Мне хочется знать имя его спасителя и действительно ли он и есть тот таинственный певец.
– Но я считал, что сеньоре известно все на свете! – воскликнул я.
– Альфонс, – перебила она, – не напоминай мне больше о каббалистических науках. Я хочу знать только то, что сама услышу, и желаю владеть только искусством делать счастливым того, кого полюблю.
– Как? Значит, ты уже сделала выбор?
– Ничуть не бывало. Пока я ни о ком не думаю. Не знаю почему, но мне кажется, что человек моей веры вряд ли мне понравится, а так как я никогда не выйду за человека вашей религии, то могу выбирать только среди мусульман. Говорят, жители Туниса и Феса очень красивы и приятны. Только бы встретить человека с чувствительным сердцем, больше мне ничего не надо.
– Но откуда такое отвращение к христианам? – спросил я.
– Не спрашивай меня об этом. Скажу только, что я не могу переменить веру ни на какую другую, кроме магометанской.
Мы спорили некоторое время в таком духе, потом беседа начала замирать, я простился с молодой израильтянкой и провел остаток дня на охоте. Вернулся я только к ужину. Застал всех в очень веселом настроении. Каббалист рассказывал о Вечном Жиде, утверждая, что он уже в пути и вот-вот явится из глуби Африки. Ревекка сказала:
– Сеньор Альфонс, ты увидишь того, кто лично знал предмет твоего поклонения.
Эти слова могли втянуть меня в неприятный разговор, так что я заговорил о другом. Мы искренне желали услышать нынче же вечером продолжение рассказа старого цыгана, но тот попросил позволенья отложить до завтра. Мы пошли спать, и я заснул мертвым сном.
ДЕНЬ ШЕСТНАДЦАТЫЙ
Стрекотание кузнечиков, такое громкое и неустанное в Андалузии, рано пробудило меня ото сна. Красоты природы производили все большее впечатление на мою душу. Я вышел из шатра, чтобы полюбоваться сияньем первых солнечных лучей, разливающихся по всему небосклону. Подумал о Ревекке. "Она права, – сказал я сам себе, – что предпочитает наслажденья человеческого и материального существованья бесплодным мечтаньям идеального мира, в который мы и так рано или поздно попадем. Разве на этой земле не находим мы довольно разнообразных чувств и восхитительных впечатлений, чтобы наслаждаться ими во время короткого пребывания здесь?"
Такого рода размышления занимали меня некоторое время, потом, видя, что все пошли в пещеру завтракать, я тоже направил свои стопы в ту сторону. Мы поели, как едят люди, дышащие горным воздухом, и, утолив голод, попросили старого цыгана продолжать свое повествование, что тот и сделал.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ЦЫГАНСКОГО ВОЖАКА Я вам говорил, что мы прибыли на второй ночлег наш по дороге из Мадрида в Бургос и встретили там девушку, влюбленную в юношу, одетого погонщиком, сына Марии де Торрес. Последняя рассказала нам, что граф Ровельяс лежал почти что мертвый на другом конце арены, а молодой незнакомец, на противоположном конце, смертельным ударом сразил быка, готовившегося добить свою жертву.
Что было дальше, об этом вам расскажет сама Мария де Торрес.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МАРИИ ДЕ ТОРРЕС Как только сраженный бык упал, обливаясь кровью, слуги графа кинулись к хозяину на помощь. Раненый не подавал никаких признаков жизни; его положили на носилки и отнесли домой. Зрелище было прекращено, и все разошлись по домам.
В тот же вечер мы узнали, что Ровельяс вне опасности. На другой день муж мой послал узнать о его здоровье. Посланец долго не возвращался, но наконец принес нам письмо следующего содержания:
"Сеньор полковник!
Прочитав настоящее письмо, ваша милость убедится, что Вседержителю угодно было оставить мне остатки сил. Однако невыносимые боли в груди заставляют меня сомневаться в полном излечении. Ты, конечно, знаешь, сеньор дон Энрике, что Провидение одарило меня многими благами мира сего. Определенную часть их я предназначаю незнакомцу, поставившему под удар свое собственное существование, чтобы сохранить мое. Из остальной же части этих благ я не могу сделать лучшего употребления, как сложить ее к ногам несравненной Эльвиры де Норунья. Благоволи, сеньор, передать ей выражение моих правдивых и искренних чувств, которые она пробудила в том, который, быть может, скоро станет горсткой пепла и праха, но которому небо еще позволяет подписываться, как граф Ровельяс, маркиз де Вера Лонса-и-Крус Велада, потомственный командор Талья Верде-и-Рио Флор, владелец Толаскес-и-Рига-Фуэра-и-Мендес-и-Лонсас, и прочая, и прочая, и прочая".
Тебя удивляет, сеньора, что я запомнила столько титулов, но мы в шутку дразнили ими сестру, так что в конце концов выучили наизусть.
Как только муж мой получил это письмо, он сейчас же прочел его нам и спросил мою сестру, что отвечать. Эльвира сказала, что во всем полагается на мнение моего мужа, но прибавила, что добродетели графа поражают ее не так, как самолюбие, которое сквозит во всех его словах и поступках.
Мой муж прекрасно понял истинное значение этих слов и ответил графу, что Эльвира еще слишком молода, чтобы оценить его чувства, но присоединяется к молитвам о его выздоровлении. Тем не менее граф не увидел в таком ответе отказа, а напротив – стал всюду говорить о своей женитьбе на Эльвире как о деле вполне решенном; а мы между тем уехали в Вильяку.
Дом наш, стоявший на самой окраине города, будто в деревне, был расположен в очаровательной местности. Внутреннее устройство не уступало видам из окон. Напротив нашего обиталища была деревенская хижина, украшенная с отменным вкусом: крыльцо все в цветах, окна высокие и светлые, рядом небольшой птичник, – словом, все было аккуратное, новенькое. Нам сказали, что домик этот купил один Лабрадор из Мурсии. Хлебопашцы, которых в нашей провинции называют лабрадорами, принадлежат к среднему сословию между мелким дворянством и крестьянами.
Был уже поздний вечер, когда мы приехали в Вильяку. Мы начали с осмотра дома – от чердака до подвала, после чего велели поставить кресла снаружи перед дверью и стали пить шоколад. Муж мой шутил с Эльвирой – на тему о бедности жилища, в котором придется жить будущей графине Ровельяс. Сестра принимала его шутки довольно весело. Вскоре мы увидели возвращающийся с поля плуг, запряженный четырьмя могучими волами. Их погонял дюжий парень, а позади шел молодой человек под руку с девушкой приблизительно того же возраста. Молодой Лабрадор отличался благородной осанкой, и, когда он приблизился к нам, мы с Эльвирой узнали в нем спасителя Ровельяса. Муж мой не обратил на него внимания, но сестра кинула на меня взгляд, который я прекрасно поняла. Юноша поклонился нам издали, видимо не желая заводить знакомство, и вошел к себе в дом. Подруга его внимательно к нам присматривалась.
– Красивая парочка, правда? – сказала донья Мануэла, наша ключница.
– Как это – красивая парочка? – воскликнула Эльвира. – Разве это – муж и жена?
– Конечно, – возразила Мануэла, – и ежели говорить по правде, то союз этот заключен против воли родителей. Брак увозом. Тут все об этом знают; сразу заметили, что это не крестьяне.
Муж мой спросил Эльвиру, почему она так взволнована, и прибавил:
– Можно подумать, что это наш таинственный певец.
В эту минуту в доме напротив послышались звуки гитары и голос, подтвердивший подозрения моего мужа.
– Странное дело, – заметил он. – Но так как этот человек женат, очевидно, серенады его предназначались для кого-нибудь из наших соседок.
– А я, – возразила Эльвира, – была уверена, что они были предназначены мне.
Мы посмеялись над ее простодушием и перестали об этом говорить. В течение шести недель, проведенных в Вильяке, окна домика напротив оставались все время закрытыми, и мы больше не видели наших соседей. Кажется даже, что они покинули городок раньше нас.
К концу этого срока мы узнали, что Ровельяс чувствует себя лучше, и бой быков должен возобновиться, но без личного участия графа.
Мы вернулись в Сеговию, где сразу окунулись в самую гущу празднеств, пиров, зрелищ и балов. Ухаживанья графа взволновали сердце Эльвиры, и свадьбу справили с невиданной пышностью.
Через три недели после венчанья граф узнал, что его изгнанье окончено и он может явиться ко двору. Он с радостью заговорил о представлении ко двору и моей сестры. Но он хотел, перед тем как выезжать из Сеговии, узнать фамилию своего избавителя и поэтому велел объявить, что кто сообщит ему адрес незнакомого торреро, тот получит в награду сто золотых, по восемь пистолей каждый. На другой день пришло такое письмо:
"Сеньор граф!
Ты задаешь себе напрасный труд. Оставь попытки узнать человека, спасшего тебе жизнь, и удовольствуйся уверенностью, что ты навеки погубил его".
Ровельяс показал письмо моему мужу и заявил высокомерно, что оно, несомненно, от какого-нибудь соперника, что он не знал о существовании у Эльвиры романов в прошлом, а зная это, никогда бы на ней не женился. Мой муж попросил графа быть осторожней в выражениях и с этих пор решительно порвал с ним.
Об отъезде ко двору больше не было речи. Ровельяс стал сумрачный, раздраженный. Все его самолюбие превратилось в ревность, а ревность – в затаенное ожесточение. Муж сообщил мне содержание анонимного письма; мы пришли к выводу, что крестьянин в Вильяке был переодетый поклонник. Мы распорядились собрать более точные сведения, но незнакомец исчез, продав свой домик. Эльвира ждала ребенка, и мы скрыли от нее перемену в чувствах мужа к ней. Она ее хорошо заметила, но не знала, чему это внезапное охлаждение приписать. Граф уведомил ее, что, не желая нарушать ее покой, решил переселиться в другое помещение. Он видел Эльвиру только в обеденные часы, разговор шел туго и почти всегда с оттенком насмешки.
Когда приблизилось время родов, Ровельяс выдумал, будто какие-то важные дела требуют его присутствия в Кадисе, а через неделю к нам явился официальный посланец, вручивший Эльвире письмо, с просьбой прочесть его при свидетелях. Мы собрались и услышали следующее:
"Сеньора!
Я узнал о твоих отношениях с доном Санчо де Пенья Сомбра. Я давно догадывался об измене, но его пребывание в Вильяке окончательно убедило меня в твоей подлости, которую неловко прикрывала сестра дона Санчо, выдававшая себя за его жену. Богатства мои, несомненно, давали мне преимущество; но ты не разделишь их со мной, так как мы больше не увидимся. Несмотря на это, я обеспечу тебя, хотя не признаю ребенка, которого ты носишь в своем лоне".
Эльвира не дождалась конца письма и при первых же словах упала без чувств. Мой муж в тот же вечер поехал, чтобы отомстить за обиду, нанесенную сестре. Но Ровельяс только что сел на корабль и отплыл в Америку. Муж взошел на другой корабль, но страшная буря поглотила их обоих. Эльвира родила девочку, которую ты видишь теперь со мной, и через два дня умерла. Как я осталась в живых, не понимаю, но думаю, что самая безмерность страдания дала мне силы перенести его.
Девочка при крещении получила имя Эльвира. Она напоминала мне мою сестру, а так как, кроме меня, у нее не было никого на свете, я решила посвятить ей свою жизнь. Принялась хлопотать о закреплении за ней отцовского наследства. Мне сообщили, что надо обратиться в мексиканский суд. Я написала в Америку. Меня известили, что все наследство поделено между двадцатью дальними родственниками и что, как всем хорошо известно, Ровельяс не признал ребенка моей сестры. Всего моего дохода не хватило бы на оплату двадцати исковых заявлений. Я ограничилась тем, что получила в Сеговии удостоверение о рождении и звании Эльвиры, продала наш городской дом и переехала в Вильяку со своим почти трехлетним Лонсето и Эльвирой, которой было столько же месяцев. Самым большим моим огорчением был вид домика, в котором жил когда-то проклятый незнакомец, пылавший тайной страстью к моей сестре. Но в конце концов я привыкла, и дети стали единственным моим утешеньем.
Прошел почти год с моего переезда в Вильяку, как вдруг однажды я получила из Америки письмо такого содержанья:
"Сеньора!
Это письмо посылает тебе несчастный, почтительная любовь которого оказалась причиной несчастий твоей семьи. Мое уваженье к незабвенной Эльвире было, быть может, даже сильней любви, которую я почувствовал к ней с первого взгляда. Я ведь дерзал давать волю своему голосу и гитаре, только когда улица была уже пуста и не было свидетелей моей смелости.
Когда граф Ровельяс объявил себя невольником чар, сковавших и мою свободу, я почел нужным затаить в себе малейшие искры пламени, которое могло стать губительным для твоей сестры. Однако, узнав, что вы вознамерились провести некоторое время в Вильяке, я отважился приобрести там маленький домик и, спрятавшись за жалюзи, время от времени смотрел на ту, с которой не смел заговорить, а тем более открыть ей свои чувства. Со мной была сестра, которую мы выдавали за мою жену, чтоб устранить всякую возможность подозрений, что я переодетый поклонник.
Опасная болезнь матери потребовала нашего присутствия, а когда я вернулся, Эльвира уже стала графиней Ровельяс. Я оплакал потерю счастья, о котором, однако, никогда не осмеливался мечтать, и уехал, чтобы скрыть свое горе в дебрях другого полушария. Там дошла до меня весть о низостях, которых я был невольной причиной, и о преступлении, в котором обвинили мою любовь, полную почтительности и благоговенья.
Торжественно заявляю, что граф Ровельяс гнусно лгал, утверждая, будто мое преклонение перед несравненной Эльвирой могло быть причиной появления на свет ее ребенка.
Торжественно заявляю, что это ложь, и клянусь верой и спасением души своей никогда ни на ком другом не жениться, кроме как на дочери божественной Эльвиры. Это будет хорошим доказательством, что она – не моя дочь. В подтверждение этого призываю в свидетели Пречистую Деву и драгоценную кровь Ее Сына, который да не оставит меня в мой последний час.
Дон Санчо де Пенья Сомбра.
P.S. Я дал заверить это письмо коррехидору Акапулько; будь добра, сеньора, сделать то же самое в трибунале в Сеговии".
Кончив читать это письмо, я вскочила с места, проклиная дона Санчо и его почтительную любовь.
– Ах, негодяй, – сказала я, – чудище, дьявол, Люцифер! Лучше б бык, которого ты убил у нас на глазах, выворотил тебе все внутренности! Твое проклятое преклонение привело к смерти моего мужа и сестры. Ты лишил этого бедного ребенка состояния, обрек меня на слезы и бедность, а теперь приходишь и требуешь себе в жены десятимесячного младенца… Разрази тебя небо… поглоти преисподняя.
Изливши все, что у меня было на сердце, я поехала в Сеговию и велела заверить письмо дона Санчо. Здесь я обнаружила, что денежные дела наши из рук вон плохи. Уплату за проданный дом удержали в счет ежегодной пенсии, выплачиваемой нами мальтийским кавалерам, а пособие, которое получал муж, мне выдавать прекратили. Я окончательно рассчиталась с пятью кавалерами и шестью монахинями, так что в моем владении остался только дом в Вильяке с угодьями. Тем дороже стал для меня этот приют, и я вернулась туда с большим удовольствием, чем когда-либо.
Детей я застала здоровыми и веселыми. Я оставила при себе женщину, ходившую за ними, а сверх того один слуга да один батрак составили весь мой штат. Так я жила не богато и не бедно. Мое происхождение и прежняя должность мужа придавали мне вес в городке, и каждый старался услужить мне, чем только мог. Так прошло шесть лет – если б только я никогда в жизни не ведала более несчастных!
Как-то раз ко мне пришел алькальд нашего городка. Ему было хорошо известно о том своеобразном предложении, которое сделал нам дон Санчо. Держа в руке номер мадридской газеты, он сказал:
– Позволь мне, сеньора, поздравить тебя с прекрасной партией, ожидающей твою племянницу. Прочти вот это сообщение:
"Дон Санчо де Пенья Сомбра, оказавший королю важные услуги, во-первых, приобретеньем двух богатых залежами серебра провинций на севере Новой Мексики, а во-вторых, умелыми действиями по усмирению восстания в Куско, возведен в сан испанского гранда с титулом графа де Пенья Велес. Одновременно его королевское величество изволили назначить его генерал-губернатором Филиппинских островов".
– Благодарение небу, – ответила я алькальду. – У Эльвиры будет если не муж, то хоть опекун. Только б ему благополучно возвратиться с островов, стать вице-королем Мексики и помочь нам вернуть наше имущество.
Через четыре года желания мои исполнились. Граф де Пенья Велес получил должность вице-короля, и тогда я написала ему письмо, ходатайствуя за племянницу. Он ответил, что я к нему жестоко несправедлива, если думаю, будто он может забыть о дочери божественной Эльвиры, и что он не только не повинен в подобной забывчивости, но, наоборот, уже предпринял необходимые шаги в мексиканском трибунале; процесс продлится долго, но он не может повлиять в сторону ускорения, так как хочет жениться на моей племяннице, и ему нельзя в своих собственных интересах нарушать заведенные в суде порядки. Я увидела, что дон Санчо не отказался от своего намеренья.
Вскоре после этого банкир из Кадиса прислал мне тысячу золотых, по восемь пистолей каждый, отказываясь сообщить, от кого эта сумма. Я догадалась, что это – любезность вице-короля, но из деликатности не хотела принимать, ни даже трогать эти деньги и попросила банкира поместить их в банке Асьенто.
Я старалась хранить все эти события в строжайшей тайне, но так как нет такой вещи, которой люди не обнаружили бы, в Вильяке узнали о видах вице-короля на мою племянницу, и с тех пор ее не звали иначе, как "маленькая вице-королева". Эльвире было тогда одиннадцать лет; другой девочке подобные мечты совсем вскружили бы голову, но ее сердце и мысли были чужды всякого легкомыслия. На беду, я слишком поздно заметила, что она с детских лет научилась произносить слова любви, а предметом этих преждевременных чувств был ее маленький двоюродный брат Лонсето. Часто думала я о том, что надо бы их разлучить, но не знала, что делать с моим сыном. Я выговаривала племяннице, но добилась только того, что она стала передо мной скрытничать.
Ты знаешь, сеньора, что в провинции все развлечения состоят в одном только чтении романов или повестей да в мелодекламации романсов под аккомпанемент гитары. У нас в Вильяке было томов двадцать этой изящной литературы, и мы одалживали их друг другу. Я запретила Эльвире брать какую бы то ни было из этих книг в руки, но прежде чем я подумала о запрете, она уже знала их наизусть.
Удивительно, что мой маленький Лонсето имел тоже романтический склад души. Оба прекрасно друг друга понимали и таились от меня, что им было совсем нетрудно, так как в этих делах матери и тетки, как известно, столь же близоруки, как и мужья. Однако я проникла в их тайну и хотела поместить Эльвиру в монастырь, но у меня не хватило на это денег. Так-или иначе, я не сделала того, что должна была сделать, и девочка не только не обрадовалась ожидающему ее титулу вице-королевы, но вообразила себя несчастной любовницей, жертвой злой судьбы, обреченной на страдания. Она поделилась этими замечательными мыслями с двоюродным братом, и оба решили защищать свои святые права на любовь от жестокого приговора провиденья. Это длилось три года – и в такой тайне, что я ни о чем не подозревала.