Образованному российскому обществу и впрямь пришлось открывать эпос собственного народа, как какую‑то неведомую страну. Впрочем, во времена возникновения исторической науки эта страна и интереса‑то особого не вызывала. И Татищев, и издатель «Слова о полку Игореве» упоминали былину лишь в примечаниях, комментариях, а Карамзин затрагивает их вскользь, в нескольких словах. Уж такое это было время, читатель. Время, когда царица Екатерина всерьез рассматривала архитектурные проекты Баженова, предусматривавшие "разрушение части кремлевских стен, и молодой Карамзин с восторгом писал об этих планах в своем дневнике, а митрополит Филарет недрогнувшей рукою подписывал распоряжение о сносе древнейшего храма Москвы. Век классицизма и ампира с их идолопоклонническим преклонением перед «правильными» формами античности, век «Разума» и идей «Просвещения», овладевших напудренными головами. Национальный эпос с этих позиций представлялся осколком дикости и суеверий и не мог иметь никакой научной ценности.
Уж, казалось бы, минули конец XVIII — начало XIX столетий, когда благостные бредни просветителей заскрежетали ножами гильотин, когда напудренные головы покатились — во имя Разума, естественно! — с эшафотов. Когда «светоч Прогресса» обернулся заревом пылающей Москвы, а в русский язык вошло словцо «шаромыжник», обозначавшее перемазанного в крови и саже поджигателя и мародера, славного сына революционной Франции — казалось бы, пора было и протрезветь! Но нет — мысли радетелей прогресса и просвещения косны и неповоротливы, почитатели «Разума» менее всего склонны считаться с реальностью. Еще в 1815 году престарелый Державин — тот самый Гаврила Державин! — охарактеризовал первое издание русских былин в сборнике Кирши Данилова, как «нелепицу, варварство и грубое неуважение» к вкусам «чистой публики». Известный в то время фольклорист князь Н.А. Церетелев презрительно припечатал былины: «грубый вкус и невежество — характеристика сих повестей». Все тот же Карамзин — и снова в примечаниях, как бы в людской, чтоб не омрачать слуха благородной публики в «чистых» комнатах, — посмертно отчитал Михаилу Васильевича Ломоносова, вздумавшего провести параллели между эллинскими мифами и — «какой моветон!» — русскими сказками. Дворянин, потомок крещеных золото‑ордынских мурз, цедил через губу этому неотесанному мужлану, нордическому великану из Холмогор — мол, Баба Яга и Морской Царь это мужицкие, простонародные басни, не могущие, конечно, и сравниться с мифологией эллинов и не представляющие никакого интереса. Сравнить леших с фавнами, нимф — с русалками?! Как можно‑с?! Уж не хотел ли господин Ломоносов сказать, что приемные и парки дворянства российского украшены изображениями тех же существ, про которых врут ваньки и маньки в людских?!
Фи!!
Прошло полтора столетия. Уже давно стали аксиомой общие индоевропейские истоки славянского язычества и эллинской мифологии. Уже давно выяснены мифологические корни образов Бабы Яги и Морского Царя. Уже давно «низшая мифология» с ее лешими, домовыми и русалками — предмет пристальнейшего изучения этнографов и мифологов. Но до сих пор в чести у историков напудренный сентиментальный ордынец, а на прозревавшего, как обычно, через века вперед, Русского Гения многие историки смотрят с презрительной гримасой дорогой французской левретки, унюхавшей лапотный дух.
Упоминавшийся выше Василий Левшин принужден был изуродовать свои «Русские сказки» «рациональными» толкованиями в духе века, превращая, скажем, огненную реку в... ряд зеркал на пружинах. Иначе «чистая публика» просто не стала бы читать... впрочем, и тогда он не решился «опозорить» свою дворянскую фамилию, разместив ее на титульном листе книги, написанной по мотивам русских былин. В этом Василий Алексеевич оказался весьма предусмотрителен — стоит только вспомнить, сколько пришлось претерпеть его гениальному эпигону, Александру Сергеевичу Пушкину, за написанную по мотивам левшинских «Сказок» поэму «Руслан и Людмила». Специалист по народной поэзии (!) А.Г. Глаголев язвил в адрес поэмы; «Кто спорит, что отечественное хвалить похвально; но можно ли согласиться, что все выдуманное киршами Даниловыми хорошо и может быть достойно подражания?» Некий критик, укрывшись под псевдонимом «Житель Бутырской слободы», негодовал на поэта: «Позвольте спросить, если бы в Московское благородное собрание как‑нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородой, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели бы стали таким проказником любоваться?!»
Я повторяю — все это суждения и дела не каких‑то бездарей и русофобов. Это столпы и вершины тогдашнего культурного общества, специалистов по фольклору, народной культуре, а Баженов, Державин, Карамзин вообще вошли в историю русского искусства и литературы. И я описываю все это не для того, чтоб столкнуть их с пьедестала, а только затем, чтобы вы, читатель, оценили подвиг первопроходцев изучения русского эпоса.
Вспомните, наконец, каков был царь, при котором все это писалось и произносилось. «Властитель слабый и лукавый, плешивый щеголь, враг труда, нечаянно пригретый славой, над нами царствовал тогда». Это Пушкин, а Лесков в «Левше» приласкал лысого «фантастического путешественника» (ох, везет бедной России на этакие типажи!) еще убийственней — «царь Ляксандра». Даже не «Ляксандр» — видать, до мужского рода в глазах подданных сей император недотягивал. И очень точно изображено в том же «Левше», как «Ляксандра» взахлеб восхищается всем иностранным, не забывая мимоходом грустненько пнуть русское мастерство. А каков поп, таков и приход...
Положение несколько изменилось при следующем царе. И можно сколько угодно бранить «Николая Палкина», «жандарма Европы», но именно при этом государе‑рыцаре, начавшем правление с вразумления очередных просвещенцев картечью и виселицами, Чаадаев, попытавшийся, видать, по старой привычке, разом охаять русскую историю и русский народ, к своему несказанному удивлению, приземлился в лечебнице для умалишенных, по‑нынешнему говоря — в психушке.
А для нас важно, что именно в правление Николая Павловича, в 1830‑е годы начался целенаправленный поиск былин — тех самых диких и грубых «сказок» неотесанного русского мужичья. И тогда же вошло в научный обиход слово «былина». До сих пор можно прочесть — иной раз как «твердо доказанное» — мнение, высказанное Всеволодом Миллером в 1895 году, что слово это по происхождению ненародное. Якобы Илья Петрович Сахаров, страстный собиратель русского фольклора, взял его из «Слова о полку Игореве» и превратил в обозначение богатырских песен‑преданий. Но ведь Миллеру почти сразу возразил А.С. Архангельский, сам собиратель былин. Он указал, что в тридцатых‑сороковых годах девятнадцатого века слово «былина» уже было в ходу у крестьян Вологодской губернии (с ударением на последний слог — «былина») и именно в значении песни про богатырей, и в Архангельской и Олонецкой губерниях оно обозначало то же («положи‑тко полтину, я и спою былину»). Полвека спустя, в 1953 году, в поддержку Архангельского высказался П.Д. Ухов, сославшись на сибирские записи собирателей фольклора середины XIX века («былина — слово сибирское»),
И откуда что брала —
А куды разумны шутки.
Поговорки, прибаутки,
Небылицы, былины
Православной старины —
писал Пушкин о мастерице сказывать сказки, Пахомовне. Однако исследователи — в особенности принадлежащие к школе Проппа — настойчиво повторяют, как доказанную истину, мнение Всеволода Миллера, хотя он, казалось бы, один из корифеев нелюбимой ими «исторической» школы. Дело в том, что последователям Проппа очень важно подчеркнуть — ни к какой «были», то есть исторической конкретике, былины якобы не восходят.
Правильнее, наверное, будет все же считать слово «былина» редким, но народным по происхождению термином, вполне отражающим отношение сказителей к эпосу («не сказка‑побаска, а быль бывалая»).
Тридцатилетние усилия собирателей‑первопроходцев сделали возможными в шестидесятые годы XIX века издание «Песен В.П. Киреевского» и открытие П.Н. Рыбниковым онежских былин. На Русском Севере обнаружился кладезь фольклора и эпоса, и эти суровые края стали почти на сто лет местом паломничества фольклористов. Иногда их поэтично величали «Исландией Русского эпоса». Именно на далеком острове в Северной Атлантике лучше всего сохранились скандо‑германские предания, восходящие иногда к эпохе Великого переселения народов, падения Рима и нашествия гуннов Аттилы. Сравнение красивое, но неточное. Дело в том, что немалая часть преданий, сохранившихся в Исландии, была не забыта и в тех краях, где происходит их действие — во фьордах Скандинавии, на берегах Рейна и Дуная, В то же время под самым «стольным городом Киевом» мы не найдем и следа былинных преданий. Ниже мы подробно рассмотрим причины такого странного положения.