36. Марций, слушал Волумнию, ничего ей не отвечая. Она уже давно закончила свою речь, а он все стоял, не проронив ни звука, и тогда Волумния заговорила снова: «Что ж ты молчишь, сын мой? Разве уступать во всем гневу и злопамятству хорошо, а уступить матери, обратившийся к тебе с такою просьбой, дурно? Или помнить обиды великому мужу подобает, а свято чтить благодеяния, которыми дети обязаны родителям, – не дело мужа великого и доблестного? А ведь никому не следует так тщательно блюсти долг благодарности, как тебе, столь беспощадно карающему неблагодарность! Ты уже сурово взыскал с отечества, но еще ничем не отблагодарил мать, а потому самым прекрасным и достойным было бы, если бы ты безо всякого принуждения удовлетворил мою просьбу, такую благородную и справедливую. Но ты глух к моим уговорам – зачем же медлю я обратиться к последней своей надежде?!» И с этими словами она упала к ногам сына вместе с его женой и детьми.
«Ах, что ты сделала со мною, мать!» – вскричал Марций и поднял Волумнию с земли. Крепко стиснув ей правую руку, он продолжал: «Ты одержала победу, счастливую для отечества, но гибельную для меня. Я ухожу, потерпев поражение от тебя лишь одной!» Затем, переговорив наедине с матерью и женою, он отправил их, как они просили, назад в Рим, а наутро увел вольсков, далеко не одинаково судивших о случившемся. Одни бранили и самого Марция и его поступок, другие, напротив, одобряли, радуясь прекращению военных действий и миру, третьи были недовольны тем, что произошло, но Марция не порицали, полагая, что, сломленный такой необходимостью, он заслуживает снисхождения. Однако никто не пытался возражать: все повиновались из уважения скорее к доблести этого человека, нежели к его власти.
37. В какой страх повергли римский народ опасности этой войны, особенно убедительно показало ее завершение. Как только со стен заметили, что вольски снимаются с лагеря, тотчас римляне распахнули двери всех до единого храмов и, увенчав себя венками, словно в честь победы, стали приносить жертвы богам. Но отчетливее всего радость города проявилась в изъявлениях любви и признательности, которыми и сенат и народ единодушно почтили женщин: их прямо называли единственными виновницами спасения. Сенат постановил, чтобы любое их желание было, в знак уважения и благодарности, беспрекословно выполнено властями, но они попросили только дозволения соорудить храм Женской Удачи[493]с тем, чтобы средства на постройку собрали они сами, а расходы по совершению обрядов и всех прочих действий, каких требует культ богов, приняло на себя государство. Когда же сенат, одобрив их честолюбивую щедрость, и святилище и статую воздвиг на общественный счет, женщины тем не менее собрали деньги и поставили второе изображение, которое, когда его водружали в храме, произнесло, по утверждению римлян, примерно такие слова: «Угоден богам, о жены, ваш дар».
38. Утверждают, будто эти слова раздались и во второй раз: нас хотят убедить в том, что похоже на небылицу и звучит весьма неубедительно. Вполне допустимо, что статуи иногда словно бы потеют или плачут, что на них могут появиться капли кроваво‑красной жидкости. Ведь дерево и камень часто обрастают плесенью, из которой рождается влага, нередко изнутри проступает какая‑то краска или же поверхность способна принять иной цвет под воздействием окружающего воздуха, и, по‑видимому, ничто не препятствует божеству таким образом как бы подавать нам некоторые знамения. Возможно также, чтобы статуя издала шум, напоминающий вздох или стон, – так бывает, когда в глубине ее произойдет разрыв или резкое смещение частиц. Но чтобы в неодушевленном предмете возникли членораздельные звуки, речь, столь ясная, внятная и отчетливая, – это совершенно немыслимо, поскольку даже душа, даже бог, если они лишены тела, снабженного органом речи, не в силах подавать голос и разговаривать. Правда, иногда история многочисленными и надежными свидетельствами заставляет нас поверить ей, но в этих случаях уверенность наша коренится в особом чувстве, которое несходно с ощущением и порождается воображающей силой души; подобным образом во сне мы слышим, не слыша, и видим, не видя. Однако люди, которые любят божество и преклоняются перед ним с излишней страстностью, так что не решаются отрицать или отвергать ни одно из подобных чудес, находят сильную поддержку своей вере во всяких удивительных явлениях и в том, что недоступно нам и возможно для божества. Ведь бог отличен от нас во всем – и в естестве и в движении, и в искусстве, и в мощи, и потому нет ничего невероятного, если он творит то, чего мы творить не в силах, и питает замыслы, для нас непостижимые. Отличаясь от нас во всем, он более всего несходен с нами и превосходит нас своими деяниями. Однако многое из того, что касается божества, как сказано у Гераклита[494], ускользает от понимания по причине неверия.
39. Едва только Марций из похода возвратился в Антий, Тулл, которому зависть уже давно внушила ненависть и непримиримую злобу, задумал как можно скорее его убить, считая, что, если теперь не воспользоваться удобным случаем, в дальнейшем он уже не представится. Восстановив и настроив против него многих, он потребовал, чтобы Марций сложил с себя полномочия и отчитался перед вольсками в своих действиях. Но Марций, понимая, какой опасности он подвергнется, если сделается частным лицом в то время, как Тулл сохранит звание главнокомандующего и огромную власть над согражданами, ответил, что полномочия сложит только по требованию всех вольсков, ибо и принимал их по всеобщему требованию, отчитаться же согласен немедленно – перед теми антийцами, которые этого пожелают.
Было созвано Собрание, и некоторые вожаки народа, как было договорено заранее, выступая один за другим, настраивали толпу против Марция, но когда он поднялся с места, уважение взяло верх, оглушительные крики смолкли, и он получил возможность беспрепятственно говорить, а лучшие из антийцев, более других радовавшиеся миру, ясно дали понять, что готовы слушать благосклонно и судить справедливо. Тогда Тулл испугался защитительной речи своего врага, который был одним из самых замечательных ораторов, тем более, что прежние его подвиги и заслуженное ими право на признательность перевешивали последнюю провинность, вернее говоря, все обвинение в целом свидетельствовало, как велика должна быть эта признательность: вольски только потому и могли считать себя в обиде, не взявши Рима, что едва‑едва не взяли его благодаря Марцию. Итак, Тулл решил не медлить и не подвергать испытанию чувства народа к Марцию; с криком, что мол нечего вольскам слушать изменника, стремящегося к тираннии и не желающего складывать полномочий, самые дерзкие из заговорщиков разом набросились на него и убили. Никто из присутствовавших за него не вступился, но большинство вольсков не одобрило расправы над Марцием и немедленно это доказало: сойдясь из разных городов, они с почетом похоронили тело и украсили могилу оружием и захваченной у врага добычей, как приличествовало могиле героя и полководца.
Римляне, узнав о смерти Марция, не выказали к его памяти ни знаков уважения, ни, напротив, непримиримой злобы, но по просьбе женщин разрешили им десятимесячный траур, какой обыкновенно носили по родителям, детям или братьям. Это был самый продолжительный срок траура, установленный Нумой Помпилием, о чем сказано в его жизнеописании[495].
Что же касается вольсков, то обстоятельства скоро заставили их с тоскою вспомнить о Марции. Сначала из‑за назначения главнокомандующего они повздорили со своими друзьями и союзниками эквами и дело дошло до кровопролития и резни, а затем, разбитые римлянами[496], потеряв в сражении Тулла и отборнейшую часть войска, вынуждены были заключить мир на самых позорных условиях, согласившись платить римлянам дань и подчиняться их распоряжениям.
Алкивиад
1. Род Алкивиада обычно возводят к Эврисаку, сыну Аянта; по матери же – Диномахе, дочери Мегакла – он принадлежит к алкмеонидам. Его отец, Клиний, снарядив на собственные средства триеру, отличился в морском бою у Артемисия. Он погиб в сражении с беотийцами при Коронее, и опеку над Алкивиадом взяли его родичи – Перикл и Арифрон, сыновья Ксантиппа. Не без основания утверждают, что славе Алкивиада немало способствовали любовь и расположение к нему Сократа. И в самом деле, вот знаменитые его современники – Никий, Демосфен, Ламах, Формион, Фрасибул, Ферамен – мы нигде не встречаем даже имени матери хотя бы одного из них, а между тем нам известно, что кормилицей Алкивиада была лаконянка по имени Амикла, а наставником – Зопир. Первое сообщает Антисфен, второе – Платон[497].
О красоте Алкивиада нет, пожалуй, нужды говорить особо; заметим только, что всегда, во всякую пору его жизни, она была в полном цвете, сообщая мальчику, юноше, а затем взрослому мужу прелесть и обаяние. Не то, чтобы, как утверждал Эврипид[498], все прекрасное было прекрасно и осенью, но в применении к Алкивиаду и немногим другим это оказалось верным благодаря счастливому сложению и крепости тела. Говорят, ему была в пользу даже картавость, придававшая убедительность и редкое изящество непринужденным речам. Об этой картавости упоминает и Аристофан[499]в стихах, осмеивающих Феора:
Промямлил тут Алкивиад мне на ухо:
«Теол‑то булки лижет и как мелин лжет».
А что ж, промямлил мальчик правду чистую!
И Архипп, насмехаясь над сыном Алкивиада, восклицает: «Вот он идет, этот неженка, волоча по земле гиматий, и, чтобы как можно более походить на отца,
Картавит, головой своей к плечу склонясь».
2. В его поведении и нраве было очень много разнородного и переменчивого, что, впрочем, вполне естественно для человека такой высокой и богатой превратностями судьбы. Но среди многих присущих ему от природы горячих страстей самой пылкой была жажда первенства и победы, и это явствует уже из рассказов о его детских летах. Однажды во время борьбы он был близок к поражению и, чтобы не упасть, притянул ко рту руки противника и осыпал их укусами. Тот ослабил хватку и крикнул: «Эй, Алкивиад, ты кусаешься, как баба!» – «Нет, – возразил Алкивиад, – как лев!» В другой раз, еще совсем малышом, он играл в бабки в каком‑то тесном переулке, и когда очередь бросать кости дошла до него, подъехала тяжело груженая телега. Сначала мальчик попросил возницу немного обождать – бабки‑де должны упасть как раз на пути телеги, – но грубый мужлан не обратил внимания на его слова и продолжал погонять лошадей, и тогда остальные дети расступились, Алкивиад же бросился ничком перед самой телегой и, вытянувшись поперек дороги, крикнул вознице: «Теперь езжай, коли хочешь!» Тот в испуге осадил назад, а остальные участники этой сцены, оправившись от изумления, с громкими криками бросились к Алкивиаду.
Приступив к учению, он внимательно и прилежно слушал всех своих наставников и только играть на флейте отказался, считая это искусство низменным и жалким: плектр[500]и лира, говорил он, нисколько не искажают облика, подобающего свободному человеку, меж тем как, если дуешь в отверстия флейт, твое лицо становится почти неузнаваемо даже для близких друзей. Кроме того, играя на лире, ей вторят словом или песней, флейта же затыкает рот, заграждает путь голосу и речи. «А потому, – заключал Алкивиад, – пусть уж играют на флейте дети фиванцев[501]. Говорить они все равно не умеют. Нами же, афинянами, как говорят наши отцы, предводительствует Афина, и покровитель наш – Аполлон; но первая бросила флейту, а второй содрал с флейтиста кожу»[502]. Так, мешая шутки с настойчивыми увещаниями, он и сам не занимался и других отвращал от занятий, ибо мнение, что Алкивиад прав, презирая флейту и издеваясь над теми, кто учится на ней играть, быстро укрепилось среди детей. С тех пор игра на флейте была решительно исключена из числа занятий, приличествующих свободным гражданам, и навсегда опозорена.
3. Понося Алкивиада, Антифонт пишет, что мальчиком он убежал из дома к одному из своих любовников, некоему Демократу. Арифрон был уже готов публично отказаться от воспитанника, но его отговорил Перикл, сказавши так: «Если мальчик погиб, то благодаря твоему извещению это откроется на день раньше, и только, но если он жив – вся его дальнейшая жизнь погибла». Тот же Антифонт утверждает, будто в палестре Сибиртия Алкивиад ударом палки убил одного из своих сопровождающих. Не следует, однако, верить всей этой хуле, исходящей от врага, который нимало не скрывал своей ненависти к Алкивиаду.
4. Целая толпа знатных афинян окружала Алкивиада, ходила за ним по пятам, предупреждала все его желания, и никто не сомневался в том, что привлекает их лишь удивительная красота мальчика, но любовь Сократа была надежным свидетельством его добрых природных качеств, которые философ усматривал и различал под покровом внешней прелести; опасаясь его богатства и высокого положения, а также бесчисленной толпы сограждан, чужеземцев и союзников, осыпавших подростка лестью и знаками внимания, он старался, насколько мог, оградить его от опасностей, как берегут растение в цвету, дабы оно не потеряло свой плод и не зачахло. Ведь нет человека, которого судьба окружила бы настолько прочною и высокой оградою так называемых благ, чтобы он стал вовсе недоступен для философии и неуязвим для откровенных, больно жалящих слов; так и Алкивиад, с самых ранних лет избалованный и как бы замкнутый в кругу людей, которые искали только его благосклонности и не давали прислушаться к словам наставника и воспитателя, все же благодаря врожденным своим качествам узнал Сократа и сблизился с ним, отдалившись от богатых и знатных влюбленных. Они быстро подружились, и когда он услышал речи Сократа – речи не любовника, жаждущего недостойных мужа наслаждений, домогающегося поцелуев и ласк, но обличителя, бичующего его испорченность и пустую, глупую спесь,
То крылья опустил петух, как жалкий раб [503].
В деятельности Сократа Алкивиад видел подлинное служение богам, направленное к попечению о молодежи и ее спасению; он презирал самого себя и восхищался учителем, испытывал горячую благодарность за его доброжелательство и благоговейный стыд пред его добродетелью, и мало‑помалу создал для себя образ любви, который Платон называет «разделенной любовью»[504], так что все только диву давались, глядя, как он обедает с Сократом, вместе с ним упражняется в борьбе, живет в одной с ним палатке, с остальными же влюбленными резок и неприветлив, а с некоторыми и вызывающе груб. Один из них, Анит, сын Антемиона, как‑то раз, принимая каких‑то чужеземцев, пригласил на пир и Алкивиада. Приглашение Алкивиад отверг и, оставшись у себя, пил с друзьями; когда же все захмелели, то шумной ватагой отправились к Аниту. Алкивиад остановился в дверях залы, окинул взором столы, уставленные серебряными и золотыми кубками, и приказал рабам забрать половину утвари и отнести к нему домой, но войти не удостоил и, распорядившись подобным образом, удалился. Чужестранцы возмущенно закричали, что Алкивиад‑де нагло оскорбил хозяина. «Напротив, – возразил Анит, – он обнаружил сдержанность и снисходительность: ведь он оставил нам эту половину, меж тем как мог забрать все».
5. Так же обходился Алкивиад и со всеми прочими влюбленными, сделав исключение лишь для одного метэка[505], который как рассказывают, был небогат, но продал все, что имел, собрал сто статеров и принес деньги Алкивиаду, умоляя взять этот подарок. Тот был польщен, засмеялся и пригласил щедрого даятеля к обеду. Радушно встретив его и угостив, Алкивиад вернул ему деньги, а затем велел принять назавтра участие в торгах, с тем чтобы непременно взять на откуп общественные налоги, одержав верх над остальными откупщиками. Метэк просил уволить его от такого поручения, ссылаясь на то, что откуп будет строить много талантов, но Алкивиад (у которого были какие‑то свои счеты с откупщиками) пригрозил высечь его плетьми, если тот не подчинится. И вот утром метэк явился на площадь и предложил на один талант больше против обычной цены. Откупщики пришли в ярость и, сговорившись, потребовали, чтобы тот назвал поручителя, – в полной уверенности, что такового ему не найти. Встревоженный и растерянный он уже готов был отступиться, как вдруг поднялся Алкивиад и крикнул архонтам издали: «Пишите меня! Это мой друг, и я за него поручусь». Откупщики перепугались не на шутку: они привыкли покрывать задолженность по предыдущей аренде доходами с последующей и теперь не знали, как выйти из затруднения. Они стали просить метэка сжалиться над ними и предлагали ему денег; Алкивиад не позволил взять меньше таланта, но, когда эта сумма была внесена, велел отказаться от откупа. Вот какую услугу оказал ему Алкивиад.
6. Хотя у Сократа было много сильных соперников, временами он крепко держал Алкивиада в руках, воздействуя на присущие ему от рождения добрые качества – трогая своими словами его душу, надрывая сердце, исторгая из глаз слезы; но случалось и так, что мальчик, поддавшись на уговоры льстецов, суливших ему всевозможные удовольствия, ускользал от учителя, и тогда тот гонялся за ним, точь‑в‑точь как за беглым рабом, ибо одного лишь Сократа Алкивиад и стыдился и боялся, всех прочих не ставя ни во что. Вот почему Клеанф и говорил, что Сократ держал своего возлюбленного за уши, оставляя соперникам немало удобных для захвата мест, которые ему самому недоступны, – чрево, срам, глотку... Алкивиад же, бесспорно, был падок до наслаждений, как можно судить хотя бы по словам Фукидида[506]о бесчинствах и излишествах в его образе жизни. Но еще более разжигали соблазнители его честолюбие и тщеславие, раньше срока старались пробудить вкус к великим начинаниям и без умолку твердили, что стоит ему взяться за государственные дела, как он разом не только затмит всех прочих военачальников и народных любимцев, но и самого Перикла превзойдет могуществом и славою среди греков. Впрочем, железо, размягченное в пламени, на холоде вновь твердеет, и все частицы его собираются воедино; так и Сократ, едва только брал под надзор раздувшегося от удовольствий и чванства Алкивиада, – тут же словно бы сжимал его и стискивал своими речами, делал робким и смиренным, втолковывая, как он еще далек от подлинной доблести.
7. Уже выйдя из детского возраста, Алкивиад явился однажды к учителю грамматики и попросил сочинения Гомера. Тот ответил, что Гомера у него нет, тогда Алкивиад ударил его кулаком и ушел. Другой учитель заявил, что у него есть Гомер, исправленный им самим. «Почему же тогда ты всего‑навсего учишь грамоте, коли способен поправлять Гомера? – воскликнул Алкивиад. – Почему не воспитываешь молодежь?»
Он хотел повидаться с Периклом и пришел к дверям его дома. Ему ответили, что хозяину недосуг, что он размышляет над отчетом, который должен будет дать афинянам, и, уходя, Алкивиад заметил: «А не лучше ли было бы ему подумать о том, как вообще не давать отчетов?»
Еще подростком он участвовал в походе на Потидею, и его соседом в палатке и в строю был Сократ. В одной жаркой схватке оба сражались с отменным мужеством, но Алкивиад был ранен, и тогда Сократ прикрыл его своим телом, отразил нападавших и таким образом спас от врагов и самого Алкивиада и его оружие. Это было вполне очевидно для каждого, и Сократу по всей справедливости причиталась награда за храбрость. Но оказалось, что военачальники, из уважения к знатному роду Алкивиада, хотят присудить почетный дар ему, и Сократ, который всегда старался умножить в юноше жажду доброй славы, первым высказался в его пользу, предложив наградить его венком и полным доспехом. Много спустя, после битвы при Делии, когда афиняне обратились в бегство, Алкивиад, верхом на коне, заметил Сократа, отступавшего с несколькими товарищами пешком, и не проскакал мимо, но поехал рядом, защищая его, хотя неприятель жестоко теснил отходивших, производя в их рядах тяжелые опустошения. Впрочем, это случилось много позже.
8. Как‑то раз Алкивиад ударил Гиппоника, отца Каллия, – мужа родовитого и богатого, а потому пользовавшегося большим влиянием и громкою славой, – ударил не со зла и не повздоривши с ним, а просто для потехи, по уговору с приятелями. Слух об этой наглой выходке распространился по городу и, разумеется, был встречен всеобщим негодованием, Алкивиад же, едва рассвело, пришел к дому Гиппоника, постучался, предстал перед хозяином и, сбросив с плеч гиматий, предал себя в его руки, чтобы самому претерпеть побои и понести заслуженную кару. Гиппоник простил его и забыл обиду, а впоследствии даже отдал ему в жены свою дочь Гиппарету. Впрочем, некоторые утверждают, будто не Гиппоник, а его сын Каллий выдал за Алкивиада Гиппарету с приданым в десять талантов. Затем, когда она родила, Алкивиад якобы потребовал еще десять, утверждая, будто таков был уговор на тот случай, если появятся дети. Тогда Каллий, страшась покушений на свое имущество, объявил в Народном собрании, что завещает дом и все добро народу, если умрет, не оставив потомства. Гиппарета была послушной и любящей женой, но, страдая от того, что муж позорил их брак сожительством с гетерами из чужеземок и афинянок, она покинула его дом и ушла к брату. Алкивиада это нисколько не озаботило, и он продолжал жить в свое удовольствие. Письмо о разводе супруга должна была подать архонту не через второе лицо, а собственноручно, и когда, повинуясь закону, она уже подавала требование, явился Алкивиад, внезапно схватил ее и понес через всю площадь домой, причем никто не посмел вступиться и вырвать женщину из его рук. Гиппарета оставалась с мужем вплоть до самой смерти, а умерла она вскоре после отъезда Алкивиада в Эфес. Примененное им насилие никто не счел ни противозаконным, ни бесчеловечным: по‑видимому, закон для того и приводит в общественное место женщину, покидающую своего супруга, чтобы предоставить последнему возможность вступить с ней в переговоры и попытаться удержать ее.
9. У Алкивиада была собака, удивительно красивая, которая обошлась ему в семьдесят мин, и он приказал обрубить ей хвост, служивший животному главным украшением. Друзья были недовольны его поступком и рассказывали Алкивиаду, что все жалеют собаку и бранят хозяина, но тот лишь улыбнулся в ответ и сказал: «Что ж, все складывается так, как я хочу. А хочу я, чтобы афиняне болтали именно об этом, – иначе как бы они не сказали обо мне чего‑нибудь похуже!».
10. Говорят, что впервые он выступил перед народом по поводу добровольных пожертвований – выступил ненароком, без подготовки: идя как‑то своей дорогой, он услышал шум, осведомился о причине и, узнав, что граждане вносят пожертвования, подошел и тоже сделал взнос. Услышав рукоплескания и одобрительные крики, он от радости забыл о перепеле, которого держал под полою гиматия. Увидев, как перепуганная птица пустилась наутек, афиняне закричали еще громче, а многие вскочили со своих мест, бросились вдогонку, и кормчий Антиох, поймав ее, вернул Алкивиаду, который с тех пор неизменно питал самые дружеские чувства к этому человеку.
Хотя происхождение, богатство, выказанное в битвах мужество, поддержка многочисленных друзей и родственников открывали ему широкий доступ к государственным делам, Алкивиад предпочитал, чтобы влияние его в народе основывалось прежде всего на присущем ему даре слова. А что он был мастер говорить, об этом свидетельствуют и комики, и величайший из ораторов[507], который в речи против Мидия замечает, что Алкивиад, кроме всех своих прочих достоинств, был еще и на редкость красноречив. Если же верить Феофрасту, человеку чрезвычайно широкой начитанности и самому основательному знатоку истории среди философов, Алкивиаду не было равных в умении разыскать и обдумать предмет речи, но если приходилось выбрать, не только что, но и как следует говорить, в каких словах и выражениях, он часто испытывал неодолимые трудности, сбивался, останавливался посреди фразы и молчал, упустив нужное слово и стараясь снова его поймать.
11. Его конюшни пользовались широкой известностью, прежде всего благодаря числу колесниц, которые он выставлял на играх: и в самом деле ни один царь, ни одно частное лицо – никто, кроме него, никогда не присылал в Олимпию семи колесниц. И он не только победил, но занял, как сообщает Фукидид[508], и второе место, и четвертое (а по словам Эврипида – третье), блеском и славою превзойдя все, что способны были принести эти состязания. В песне Эврипида сказано так: «Тебя хочу воспеть, о сын Клиния! Победа прекрасна. Но несравненно прекраснее то, что выпало тебе, единственному среди всех эллинов: прийти на колеснице первым, прийти вторым и третьим, стяжать успех без труда и, с увенчанным оливою челом, дважды услышать свое имя в устах громогласного глашатая».
12. Этот блеск сделал еще более яркими почести, которые наперебой оказывали Алкивиаду разные города. Эфесяне поставили ему богато убранную палатку, город хиосцев дал корм для лошадей и множество жертвенных животных, лесбосцы – вино и другие припасы для его щедрых пиров. Впрочем, клевета, а быть может, и собственное его злонравие послужили причиной бесконечных пересудов вокруг этих почестей. Рассказывают, что жил в Афинах некий Диомед, человек вполне порядочный и друг Алкивиада. Ему очень хотелось одержать победу на Олимпийских играх, и вот, слыша много хорошего о колеснице, принадлежавшей городу Аргосу, и зная, что к Алкивиаду относятся там с большим уважением и что у него немало приятелей среди аргосцев, он упросил его купить эту колесницу. Купить‑то Алкивиад ее купил, но записал на себя, предоставив Диомеду сколько угодно возмущаться и призывать в свидетели богов и людей. Кажется, дело дошло до суда; во всяком случае у Исократа[509]есть речь об упряжке в защиту сына Алкивиада, только истец назван не Диомедом, а Тисием.
13. Итак, еще совсем юным вступив на поприще государственной деятельности, Алкивиад сразу же взял верх над всеми прочими искателями народной благосклонности, и лишь Феак, сын Эрасистрата, и Никий, сын Никерата, были в состоянии с ним бороться, – Никий, человек уже в летах, считавшийся лучшим военачальником в Афинах, и Феак, как и сам Алкивиад, только начинавший тогда приобретать вес и влияние, отпрыск очень знатного рода, во всем остальном, однако, в том числе и в искусстве речи, уступавший своему сопернику. По‑видимому, он отличался скорее обходительностью и обаянием в частных беседах, нежели способностью вести споры на площади. Хорошо сказал о нем Эвполид:
Болтать он мастер был, а говорить не мог.
Сохранилась даже одна речь Феака против Алкивиада, где среди прочего написано, что у себя за трапезой он всякий день пользовался всею принадлежавшей государству золотой и серебряной утварью, предназначенной для торжественных процессий, – так, словно эти многочисленные сосуды были его собственные.
Был среди афинян некий Гипербол из дема Перитеды, который и у Фукидида[510]помянут недобрым словом, и всем авторам комедий неизменно доставлял пищу для злых насмешек на театре. Из пренебрежения доброю славою (каковое бесстыдство и безумие иные даже зовут отвагою и мужеством!) он был безразличен и нечувствителен к хуле; никто не испытывал к нему ни малейшего расположения, тем не менее народ часто обращался к его услугам, когда хотел унизить и оклеветать почтенных, уважаемых людей. В ту пору афиняне, послушавшись его совета, намерены были прибегнуть к остракизму, посредством которого они (уступая скорее чувству зависти, нежели страха) расправлялись лишь с самыми знаменитыми и могущественными из своих сограждан – отправляли их в изгнание. И так как было совершенно ясно, что кара падет на одного из этих троих, Алкивиад с Никием сговорились и, объединив силы своих сторонников, обратили остракизм против самого Гипербола. Кое‑кто, правда, утверждает, будто Алкивиад договорился не с Никием, а с Феаком и Феаково содружество привлек на свою сторону, чтобы изгнать Гипербола, который отнюдь не ждал такой беды: ведь люди порочные и ничтожные никогда не подпадали этому наказанию, как совершенно справедливо заметил и комик Платон, говоря о Гиперболе:
Хоть поделом он принял наказание,
С его клеймом никак не совместить его:
Суд черепков не для таких был выдуман.
Впрочем, сведения, касающиеся этого вопроса, изложены подробнее в другом месте[511].
14. Алкивиаду одинаково не давали покоя как почет, которым окружали Никия сограждане, так и уважение к нему со стороны неприятелей. В самом деле, проксеном лакедемонян в Афинах был Алкивиад, и заботу о пленных, захваченных при Пилосе[512], взял на себя он, но так как спартанцы, добившись мира и получив назад своих воинов главным образом благодаря Никию, платили последнему горячей любовью, а по всей Греции говорили, что Перикл начал войну, Никий же положил ей конец, и очень часто называли заключенный мир «Никиевым», Алкивиад места себе не находил от огорчения и зависти и стал помышлять о том, как бы нарушить условия договора. И вот, узнав, что аргосцы ненавидят и боятся лакедемонян и только ищут случая к отпадению, он начал с того, что тайно внушил им надежду на союз с Афинами и, через гонцов вступив в переговоры с предводителями народа в Аргосе, призвал их не падать духом, ничего не страшиться и не идти на уступки спартанцам, а обратить взор на афинян и подождать, пока они одумаются и расторгнут мирное соглашение со спартанцами; ждать, утверждал он, осталось недолго. Затем, когда лакедемоняне заключили союз с беотийцами и передали афинянам Панакт не в целости и порядке, как обещали, но предварительно разрушив укрепления, Алкивиад воспользовался гневом афинян и постарался ожесточить их еще сильнее.
Он тревожил Никия не лишенными правдоподобия обвинениями в том, что, находясь на посту командующего, он не пожелал взять в плен врагов, запертых на Сфактерии, а когда они все же были захвачены другими, отпустил их восвояси, чтобы угодить лакедемонянам; в том, далее, что, будучи их другом, он, тем не менее, не отговорил их от союза с беотийцами и коринфянами, а с другой стороны, если какой‑нибудь из греческих городов, не испросив загодя согласия спартанцев, сам выражал желание сделаться другом и союзником афинян, всячески этому препятствовал.