Ум Кати не был приучен размышлять о политике, и она все понимала по-своему. Она полагала, что декабристов все уважают, как и они с сестрой, за смелость и честность, что они открыто выказали государю свое недовольство и даже отважились на восстание, хотя это и было чудовищно — идти против царя. Они не скрыли подло своих убеждений! Тут, в Иркутске, уже рассказали, сама же тетя говорила, что декабристы, возвратись после войны из Европы, хотели, чтобы в России было не хуже, чем там. Но Россия еще не готова, и получилось, что оскорбили священную особу императора, и теперь очень строго приказано за ними следить, и не только за ними, но и за администрацией в Сибири. Чтобы не было излишних смягчений, но Николай Николаевич пренебрегает этим, а отвечать придется Владимиру Николаевичу.
Когда-то в Петербурге сестры знали, что существуют тюрьмы, что полиция ловит преступников. Они полагали, что это вполне справедливо. Здесь все оказывалось по-другому. Страдали благородные, невинные люди, желавшие счастья другим…
Катя часто с ужасом вспоминала ребенка, умиравшего на руках у каторжанки.
«Дядя, — бывало, спросит она, — как им помочь?» Она начинала смутно понимать, что все огромное количество каторжников, все тюрьмы и каторжные рудники находятся в ведении ее любимого дяди и такого же милого и образованного, остроумного Николая Николаевича.
Дядя начнет объяснять, что это неизбежно… Дядя строг. Известно, что на днях он вызвал к себе художника Карла Мозера, запретил ему писать ссыльных и пригрозил высылкой. Но с племянницами он иной…
— Дядя, но ведь дети… — скажет Катя.
Зарин возражает, а сам не смотрит в глаза. Кате жалко дядю, она видит, что у него, всегда такого твердого и властного, бегают глаза, и он не находит, что ответить…
Со временем она узнала много подробностей о каторжной жизни; об этом не говорили нарочно, но поминали беспрестанно — ведь каторжные были всюду. Няньки, прислуга, многие жители города — ссыльные или потомки их. Тут все имели отношение к каторге — одни, как дядя, наблюдали, другие, как Волконский, сами носили кандалы. Катя часто думала, что согласилась бы отдать свою жизнь, если бы знала, что это нужно, только бы люди не страдали так страшно. Она поняла, почему можно пожертвовать собой для другого.
Может быть, не пробудь Катя столько лет в Смольном, она проще воспринимала бы все.
Редко рассказывали жены изгнанников о былом, но каждое слово их запоминалось. Мария Николаевна однажды разговорилась… Был ли это миг, когда она не могла сдержать досады на что-то или просто хотела приоткрыть молодым девушкам завесу над своей жизнью, почувствовав к ним симпатию, объяснить, как приходится в жизни…
Она рассказала, как ехала двадцать лет назад еще совсем молодая на Благодатский завод, как чиновники старались задержать ее, придирались. Люди были черствы, ни в ком не находила она сочувствия, ее страшились, от нее отворачивались офицеры, дворяне… И только в Благодатске, в народе, нашла она друзей. Она сказала, что не выжила бы, не встреть тогда простых женщин, которые приютили ее, помогли, научили жить. Катя улыбнулась, но не своим тайным мыслям. Все расхохотались, слушая веселый рассказ Гейсмара о погонщиках ослов в Бразилии.
Вокруг были лица молодых героев, людей подвига, Катя невольно тянулась душой к ним, чувствуя в этой молодежи высшие духовные интересы. Они — путешественники, их цель увлекательна и прекрасна. Они представлялись ей не просто офицерами, марширующими на параде или звонко выкрикивающими слова команды при разводе караулов. Это были молодые ученые, совершившие великое открытие и славный вояж.
Вдруг все пришло в движение. Все зашумели и засуетились, взоры обратились к входной двери, словно начиналось то, чего все ждали.
Чей-то густой и низкий голос провозгласил:
— Его превосходительство генерал-губернатор генерал-майор Муравьев!
И после коротенькой паузы:
— Его высокоблагородие капитан-лейтенант Невельской!
Загремели стулья. Сразу все поднялись. Дядя и военный губернатор Запольский пошли встречать. Катя увидела, как дружно встали молодые офицеры «Байкала», словно гордясь, что сюда войдет их капитан. Ей казалось, что всех их объединяет уважение к этому великолепному герою, что все они благоговеют перед ним.
«Да, — подумала она с восторгом, — как они должны любить его!» Катя была в душе так благодарна славному капитану за подвиги, совершенные этими молодыми людьми, что желала бы кинуться к нему и поцеловать его. Не видя его ни разу, она уже глубоко уважала и любила господина Невельского, как любят учителя или отца.
Послышался хрипловатый голос Николая Николаевича, и оркестр грянул торжественный марш. Катя увидела, как в залу вместе с Муравьевым и Зариным вошел морской офицер невысокого роста, стройный. У него выгоревшие добела брови, приподнятая голова и рассеянный взгляд.
«Боже мой, он молод!» — подумала Катя с разочарованием и в тот же миг почувствовала, что сердце ее дрогнуло. Ей стало стыдно, что она хотела поцеловать его и, кажется, даже сказала об этом офицерам. В нем не было ничего ни отцовского, ни профессорского. Он молод, прост, немного смущен чем-то, и какое-то огорчение явно скользило в его глазах.
Губернатора и Невельского обступили со всех сторон. Им жали руки, поздравляли, к ним старались пробиться.
Капитан не сразу понял, что это значит. Он догадывался, что здесь, видно, люди что-то слышали… Но то, что для всех было поводом для восторга, для него чревато большими неприятностями, и на первых порах, когда он это заметил, его покоробило. Его заставляли радоваться против воли, а он бы охотно убрался отсюда.
Но этот восторженный прием, эти молодые дамы, приветливо улыбавшиеся ему, грянувшая музыка, нарастающая волна интереса и восторга вдруг невольно взволновали его, и он почувствовал свое дело, взглянув на него и на себя со стороны, глазами этих людей. Тут была Сибирь, а ведь Сибирь ждала этого веками!
Губернатор сам представлял ему дам, чиновников, горожан.
— А вот, Геннадий Иванович, — шутливо начал он, подходя к сестрам, — эмансипированные поклонницы Жорж Санд! Наши юные богини, прошу любить и жаловать!
Саша и Катя присели.
Невельской почтительно поклонился. Когда он снова поднял взор, в глазах его не осталось ни тени грусти. Радость и сияние девиц, их юные восторженные взоры были вершиной той волны всеобщего восторга, которая потопила его заботы и огорчения.
Катя заметила в нем перемену: с лица его исчезло выражение усталости, и оно странно переменилось. Он был юн и походил сейчас на мальчика.
«Какой странный и необыкновенный человек, — подумала она, отводя взор и не решаясь смотреть в его необычайно живые глаза. — Странно, кто сказал, что он стар и мал ростом?»
В этот вечер генерал-губернатор и капитан недолго были в собрании. Они вскоре уехали. В обществе было много разговоров о них. Вечер кончился рано; был рождественский пост, и поэтому не танцевали.
Когда ехали домой, Зарин сказал племянницам, что завтра Муравьев и Невельской обедают у них.
Глава двадцать восьмая
РАССКАЗЫ КАПИТАНА
Утром, проснувшись, капитан почувствовал себя так, словно его ждало что-то очень приятное, как бывало в детстве, в день рождения. Он кликнул Евлампия, умылся и оделся; голова его была ясна, вчерашней душевной тягости как не бывало. Он вспомнил вечер в дворянском собрании и что сегодня приглашен к Зариным на обед.
Капитан сел за стол, чувствуя, что дела много, пора за него приниматься. Что времени тоже много — он не обольщался.
Досуг ли капитану в плавании изучать все как следует? Книги в кругосветном накуплены, но просмотрены кое-как, наспех. Он вынул из чемодана пачку американских журналов со статьями о гидрографических работах у морского побережья Соединенных Штатов. Вчера Струве принес ему французский журнал, присланный отцом из Петербурга, где сообщалось об этих же работах. Статью, как сказал Бернгардт, с интересом прочел Николай Николаевич, для которого, видно, и прислал ее старый ученый.
«Много у них общего с Сибирью, — подумал капитан. — Но все же теплей в тысячу раз и проще там работать…»
Он знал, что Штаты — страна, бедная правительственными средствами, но там деньги для описи дали купцы и морские промышленники. Несколько отрядов вели съемку суши, и несколько кораблей описывали оба океанских побережья. На Тихоокеанском, как писали в свежем французском журнале, дело шло медленней. Но американцы и тут ставили маяки, опознавательные вехи, делали промеры. При статье были рисунки разных инструментов, которые применялись при этом американцами. Тут же с похвалой отзывались о русских ученых, которые, по словам автора, с большим успехом измеряли меридиан.
Капитан подумал, что здесь, в Иркутске, он может спокойно прожить зиму, привести все в порядок и все подготовить. Его вчерашнее дурное настроение как рукой сняло. Даже вчерашний обед, после которого он показался себе человеком отвергнутым и совершенно одиноким, представлялся теперь в другом свете. Он на минуту встал из-за стола, вспомнил, что сегодня ехать к Зариным, и опять почувствовал себя как в детстве, когда знаешь, что будут подарки, а после обеда — сладкое.
А за окном такое солнце, что кажется, горят стекла.
В это утро капитан пересмотрел свои записки. На свежий глаз замечал он, что получается, плохо. «Сушь какая-то, что-то вроде шканечного журнала [75]». И не хотелось писать о том, что пережито тысячу раз, про все эти тяготы и мучения.
Главные дела: надо карты чертить, отправлять доклады в Петербург, составлять план летней экспедиции… А Николай Николаевич советовал отдохнуть хорошенько после всех треволнений.
Геннадий Иванович помнил, как вчера среди восторженной толпы увидал сестер Зариных. Младшая — с кротким, рдеющим лицом, с глазами, блеск которых она так напрасно старалась притушить…
Лакей доложил о приезде подполковника Ахтэ.
— Ну, как почивали, свет наш батюшка Геннадий Иванович? — спросил тот, красный, лысый и коренастый, крепко пожимая руку хозяина.
Ахтэ заметил, что Невельской сегодня порадушней, и понял это по-своему.
Он заговорил о погоде, а Невельской думал, что, наверное, Ахтэ совсем не плохой человек; правда, он любопытен не в меру, да ведь, конечно, знает, что Амур открыт. Этого ему мало, хочет все проведать да заодно, верно, и желает, чтобы ему открыли виды на будущее. Но и Николай Николаевич по-своему прав, не хочет, чтобы карты были известны кому-либо раньше времени. Рано или поздно все равно они попадут в депо карт, в ведомство Берга, от которого прислан Ахтэ. А пока что капитан знал, что не смеет сказать ни слова.
Ахтэ сегодня решил переменить тактику. Он полагал, что Невельской, образованный и любезный, очень хороший по натуре русский человек, долго не выдержит натянутости отношений и со временем, когда привыкнет и увидит, что с ним искренни и обходительны, то и откроет все понемногу. Только не следует его торопить и показывать свое недовольство, чем можно лишь пробудить характерную, как полагал подполковник, для таких натур подозрительность или даже пугливость.
Он стал рассказывать капитану, какие тут дома, и в каком из них как принимают, и какие любезные хозяйки, каковы девицы… А Невельской думал, что немцы в России изучают математику, астрономию, медицину и все другие науки, воспитывают в себе аккуратность, точны в исполнении и сами же пишут в книгах, что желают главенствовать во всяком деле, и даже ревнивы к русским…
А наши дворяне гордятся происхождением и готовностью пролить кровь, а в большинстве ленятся, бражничают, кутят, дерут и забивают свой народ, в котором есть, верно, свои великие таланты — и математики, и великие музыканты.
Немецкое засилье в то время было больным вопросом, и у Невельского на немцев был свой взгляд. Сам он, казалось бы, уже сжился с немцами, которых было много там, где он служил до сих пор, то есть вблизи высочайших особ. Среди них были честнейшие люди, преданные России. У него у самого на «Байкале» больше половины офицеров — немцы. Но, полагал он, если бы даже все немцы были хороши, нельзя отдавать все в их руки, а свой народ держать в темноте и крепостном состоянии, не развивать его способностей. В обществе иногда поговаривали: а что будет, если когда-нибудь немцы захотят главенствовать в России, а европейские страны дадут им в этом поддержку?
— Ну, что вы все молчите, Геннадий свет Иванович? — сказал Ахтэ шутливо. — Уж не влюбились ли вы у нас в Иркутске? Раненько было бы, батюшка.
Потом Ахтэ стал объяснять всю важность экспедиции, которую он возглавлял, потом стал хвалить своих спутников — инженеров, потом стал бранить здешних инженеров и говорить, что они никуда не годны. Потом повернул опять на любезности, сказал несколько комплиментов капитану и, дружески простясь, уехал. Лично к нему Невельской не чувствовал сегодня никакой неприязни. Даже приятно было, что заезжал человек, держался просто, хотя все-таки какой-то неприятный осадок от этого визита остался.
Через полчаса капитану подали экипаж — кошевку с медвежьей шубой и ковром, и он сам поехал с визитами.
Бритый седоусый кучер знал, что капитан в Иркутске только второй день. Ему захотелось показать город приезжему капитану с самой лучшей стороны.
— Как прикажете ехать, по Большой или по Набережной? — спросил он, серьезно и пристально взглянув на капитана.
Невельской с детства питал слабость к рекам и набережным.
— По Набережной! — велел он.
Кучер пустил коней. Кошевка помчалась по берегу Ангары.
Река огромным полукругом огибала город. На повороте неожиданно показался новый вид. Открылись соборы и церкви, столпившиеся над обрывом, их золотые главы и кресты, залитые солнцем, ярко горели в прозрачной морозной мгле. Далее, за следующим изгибом Ангары, в другую сторону, видны были горы, под ними — уже знакомый капитану Знаменский монастырь, а неподалеку — полукруглая крыша эллинга при Иркутском адмиралтействе.
Рысак мчался по укатанному снегу над высоким обрывом. Вдали на льду виднелись фигуры людей, тянувших веревками глыбы льда.
— Гонки будут, — рассказывал кучер. — Купцы нанимают людей чистить лед, выравнивают Ангару, каждый год по реке на тройках гоняют!
С Набережной, застроенной большими двухэтажными домами, свернули в переулок и, проехав мимо церквей, оказались на обширной площади. На другой стороне ее капитан узнал здание дворянского собрания с деревянными колоннами. Вчера ехал тут ночью, с фонарями, вокруг ни зги не было видно, заметил только эти колонны, освещенные плошками.
Несмотря на сильный мороз, среди площади виднелись стройные и слитые, как на параде, квадраты пехоты. Медные трубы духового оркестра ярко блестели в тон крестам соборов. Невельской подумал, что уж очень четки квадраты, видно, это те юнкера, о которых вчера он слыхал за обедом, будто их обучал шагистике Миша Корсаков.
Послышалась резкая и звонкая команда, офицер, стоявший в стороне колонны, зашагал задом наперед, оркестр грянул марш, и, отбивая шаг, один из квадратов двинулся так, словно это было единое живое существо.
«Точно так же, как на Марсовом поле», — подумал Невельской.
Все это — на фоне новенького, как на детской картинке, здания гауптвахты и другого такого же одноэтажного деревянного дома, построенного по немецкому образцу, в котором находился начальник гарнизона. Дальше такие же аккуратные здания полицейского управления и торговых рядов, около которых виднелись запряженные телеги и толпился народ.
Капитан нанес визиты всем генералам и другим важным лицам и к полудню возвратился домой.
В четыре часа от губернаторского дворца откатили четырехместные сани. Екатерина Николаевна и мадемуазель Христиани, в шубках с воротниками из черных баргузинских соболей, Муравьев в генеральской папахе и Невельской — оба в форменных шинелях; все четверо, укрывши ноги медвежьей шкурой, сидели напротив друг друга.
Четверо казаков скакали по двое спереди и сзади экипажа.
Проехали через город к садам на Ушаковке и остановились у подъезда большого двухэтажного деревянного дома, выкрашенного в серую краску. С пятью полукруглыми окнами верхнего этажа, с фонарями у подъезда, с деревянной резьбой по фризу и с деревянными пилястрами.
Дом был знакомый, именно на него обратил внимание капитан, когда въезжал в Иркутск. И поразился, что это было только позавчера, а кажется, прошло бог знает сколько дней…
По лестнице с перилами, холодными сенями поднялись на второй этаж, где навстречу лакей уж открыл обитую дверь. Хозяева радушно встретили гостей и провели их в гостиную. Там были военный губернатор с женой, мадам Дорохова, Струве, Молчанов, Ахтэ, его спутник инженер Шварц, Мазарович.
Девицы здесь же, обе в широких зеленых шерстяных платьях из клетчатой шотландки, с белой вставкой из прозрачного шелка, с короткими рукавами, обе розовые, голубоглазые и белокурые.
Старшая была холодно красива. Капитан уже знал, что она сводила с ума многочисленных поклонников. Младшая, кажется, живей. Ее глаза полны выражения любопытства и радости. В ней есть то, что англичане называют «музыкой лица» — живой отзвук на все вокруг.
Муравьев не был несколько дней в этой гостиной с красными обоями и с белыми дверями с позолотой. За это время появились новинки — китайские вазы и множество безделушек из слоновой кости и дешевых — из жировика и глины. В Иркутске недавно открыли магазин китайских редкостей, и на днях прибыла из Кяхты целая партия товаров. Выбор вещей был удачен. Муравьеву льстило это обновление: во всяком интересе общества к Востоку он видел поддержку своей политике.
Невельской разговорился с племянницами Зарина, помянул, что перед отходом из Петербурга в кругосветное плаванье он видал свою кузину Машу Воронову. Которая, проживши в Петербурге девять лет, ни разу не видала моря, кроме как из Петергофа, и что она училась в Смольном, откуда и была в том году выпущена…
— Маша? — воскликнула Катя. «Ворон?» — чуть не вырвалось у нее. И обе сестры переглянулись с сияющим видом, а потом радостно взглянули на него, как бы желая увидеть в нем черты своей милой подруги, с которой много лет провели вместе.
«Так он кузен Машкин! Ах, Машка, балда, почему никогда не говорила об этом?» — подумала Катя. Капитан сразу стал им ближе и родней.
— А говорят, когда надо было ехать в Сибирь, — сказал Муравьев про сестер, обращаясь к капитану, — ревмя ревели! А теперь вся Сибирь у их ног! А боялись, что, мол, по улицам медведи ходят.
Саша могла бы возразить серьезно, что ведь ехали, чтобы жить с дядей, самым близким человеком, и с тетей, и уж по одному этому не могли реветь.
— Ах, Николай Николаевич, — сказала младшая, блестя притушенными глазами и чувствуя на себе взгляд Невельского и еще многих других. — Кто же едет в Сибирь добровольно?
Все заулыбались, кружок вокруг девиц стал теснее.
— Правительство желает добра для Сибири и уже давно стремится заселить эти просторы образованными людьми, — саркастически и назидательно ответил губернатор.
— Пожалуйте, господа, к столу, — улыбаясь, сказала Варвара Григорьевна и мимоходом заметила племянницам: — Вы совершенно красные!
Перешли в столовую с огромными обмерзшими окнами в сад и на балкон. Захлопали пробки, начались оживленные разговоры. Оба инженера несколько раз пытались завести разговор об Амуре.
— Он делает секрет из своего пребывания там, — тихо говорил Ахтэ, обращаясь к Шварцу, который тоже так и не сумел подвести дело к тостам за открытие Амура.
— Как будто его запирательство может иметь какое-то значение, — отозвался Шварц.
Ахтэ заговорил о наших морях на востоке. Капитан чувствовал, что его наводят на разговор об Амуре. Потом зашла речь об Англии и ее происках.
— Если сказать правду-матку, — с легким акцентом произнес Ахтэ, — то у нас на Руси правда да настоящая жизнь. Это и не дает покоя супостатам.
Хотя в то время в обществе считали своим долгом и хорошим тоном ругать англичан, но к заявлению Ахтэ отнеслись холодно.
Невельской разговорился, стал рассказывать про английский флот, про доки в Портсмуте и как там газеты писали о приходе русского судна, идущего на Камчатку. Он рассказал, как английский адмирал два с половиной часа угощал его обедом, как водил по заводу и сам все показывал и что «Байкал» встал в Портсмуте на внешнем рейде, у Модер-банки, чтобы англичане не раскритиковали судно, построенное по особому чертежу…
Говорил он об Англии и об англичанах без того налета ненависти или слепого почитания — без тех двух крайностей, в которые обычно впадали, толкуя на эту тему.
После обеда все перешли в гостиную.
— Не можете ли вы рассказать про Англию что-нибудь похуже? — мрачно заметил Муравьев. — Я губернатор и не должен жаловать англичан по долгу службы.
Невельской засмеялся. Он много чего мог рассказать и плохого и хорошего. Но тут посыпались разные вопросы, на которые он только успевал отвечать.
Это была одна из тех бесед, когда образованное общество познает мир через человека, видавшего все своими глазами, который судит обо всем трезво и свободно. Часто такие рассказы трогают и вдохновляют, они запоминаются, о них узнают молодежь и дети, хотя на первый взгляд в этих рассказах нет ничего особенного. Бывает, что в такой беседе рождаются мнения, важные для будущего.
— Что же больше всего поразило вас в Америке? — спросила Варвара Григорьевна, которая, как уже известно всем, не отличалась особенным умом и изобретательностью. — Рио-де-Жанейро?
— Нет, у меня гораздо лучшие впечатления о Вальпарайсо.
— Неужели этот город хорош?
— Да, этот порт на Тихом океане очень хорош. Впрочем, мы пришли в Вальпарайсо после тяжелого перехода, может быть, поэтому у нас и осталось отличное впечатление.
— После перехода вокруг Горна? — спросила Саша.
— Горн мы обошли с трудом, но беда была впереди. В океане нас встретил шторм еще большей силы, мы попали в полосу штормов, и нас отнесло на тысячу миль к западу… Были штормы такой силы, что мы конопатили наглухо люки, ветер налетал с ливнем, молнии били беспрерывно, одновременно по всему горизонту. И так день за днем с небольшими перерывами… После этого нам пришлось возвращаться. И вот еще целый месяц труда, лавирования при противных ветрах, только чтобы вернуться туда, откуда нас отнесло. И вот мы входим в Вальпарайсо… Ночь, темно, ни зги не видно, только сигнальные огни, шлюпки на воде, суда разные, мачты, теснота на рейде. Почувствовался большой океанский порт и, несмотря на тьму, во всем замечательный порядок… И вот наутро перед нами открылся вид: роскошный южный город… Я не особенно люблю юг, но этот вид поразительный… Ведь так часто бывает и в дороге: поутру проснешься, и новый вид особенно трогает, даже плохонькое селение кажется, чуть ли не чудом красоты.
«Да, это так, — думала Катя, вслушиваясь с трепетом и вглядываясь в рассказчика. — Действительно… — Она помнила, как утром выглянешь из экипажа — другой лес, горы, туман, долина, и таким все новым, свежим, романтическим кажется. Юный ум ее, привыкший к чтению и игре воображения, представлял все, что рассказывал Невельской, необычайно ясно и ярко. — Да, он поразителен, — думала она. — Кажется, характер его тверд, и он решителен». За его словами чувствовалась трудная жизнь и тяжелые испытания; все это нравилось ей, и было немного жаль его, почему — она сама не знала.
— Что же там за место, сеют ли? — спросил Владимир Николаевич.
— Благодатная почва, тепло, поселенцы собирают в год по два-три урожая.
— Пшеница? — осведомился Зарин.
— Да, и пшеницу дважды снимают и даже, как они нас там уверяли, трижды! Прекрасные фрукты… Мы были летом, в феврале, весь город завален плодами. Город гораздо лучше, чем Рио-де-Жанейро. Он быстро обстраивается, много новых домов в несколько этажей, совершенно в европейском вкусе, хозяева их — американские и английские купцы… Новая главная улица идет через весь город параллельно старой, но лучше ее, красивее. Американцы недавно открыли клуб, конечно, совместно с городскими властями; нарядное двухэтажное здание, прекрасный зал. На масленицу мы были там на балу, на последнем балу перед постом; правда, масленица без катания, без снега… Но что же делать?… Видели там весь цвет общества…
— Ну и каково? — спросил Муравьев.
— Бал ничем не отличался от европейских.
— Все так же?
— Да…
— А женщины? — воскликнул Муравьев. — Что же вы умалчиваете?
— Чилийские дамы очень хороши.
— Черные глаза?
— Да, большие выразительные черные глаза. И они очень щеголяют своими длинными черными волосами, они распускают их и в таком виде являются в клуб; это напоминало нам, что мы на знойном юге.
Опять посыпались вопросы.
— А танцы? Что же пляшут?
Заговорили про общество и его умственную жизнь.
— Мы были в театре, там давали драму чилийского поэта и балет. Драма успеха не имела, она была из жизни чилийцев, и это вообще чуждо обществу в Вальпарайсо. На балете — полно, говорят, так всегда. Балет хорош — прекрасно и грациозно. Театр имеет успех в предместье Вальпарайсо — в Альмандроле. Это пригород, населенный простонародьем; мазанки такие же, как у нас в Крыму или в Тамани, только крыты не соломой, а пальмовыми листьями…
— А окрестности? — спросила мадам Дорохова.
— Мы ездили по дороге, которая ведет в столицу Чили — Сантьяго… Вот там мы увидали огромные вороха пшеницы на сравнительно небольших полях. Это дает представление о плодородности почвы. Нищие индейцы, босые, в соломенных шляпах, работают, а поля принадлежат европейским поселенцам. Пшеница родится сам-тридцать и даже сам-пятьдесят… Прекрасный климат привлекает колонистов из Европы. Под тенью лимонных и апельсиновых деревьев весьма приятно отдохнуть после прогулки, напиться лимонаду, аршаду, вам подадут фрукты. Хозяева ферм — французы. В столицу ежедневно отходят дилижансы. Мы ездили на прогулку в горы. Шоссе вьется по горам, которые именуются Семью Сестрами. С них открывается великолепный вид на залив и на горы. Через полтора часа спустились в обширную, усыпанную плантациями долину. Это так называемая Винна-де-Люмар. Маленькая гостиница, на ее вывеске флаги — американский, английский, французский…
— А чилийский? — спросил Муравьев.
— И чилийский! Хозяин — француз! Мы оставили лошадей и прогулялись по виноградникам. Масса персиков, яблок. На полях богатейший урожай. Не мудрено, что хлеб там до последнего времени был очень дешев.
— Значит, теперь он вздорожал? — спросил Зарин.
— Теперь все вывозят в Калифорнию… Там произошли события…
— Ах, вы слышали там о них? — воскликнула Зарина.
— Мне рассказывал английский адмирал, я говорю с его слов… Ведь в Вальпарайсо постоянно стоят на якоре английские военные суда. Они уже давно там, и чилийцы говорят, что если одно из судов уходит, так это целое событие.
— Как если бы сдвинулся в Иркутске собор или дом губернатора? — пошутил Муравьев, оживленно, но с некоторой нервностью поддерживавший разговор.
— Да, почти так, Николай Николаевич. По прибытии мы нанесли визит английскому адмиралу, и потом он был у нас с ответным визитом. Адмирал рассказывал мне о поразительных событиях в Калифорнии… Говорят, что началось с того, что неподалеку от Сан-Франциско американский солдат рыл могилу для своего умершего товарища и нашел в песке золото. Он, конечно, не стал хоронить там товарища и решил, что будет добывать золото, а для покойника выкопал могилу в другом месте. Но и там оказалось золото, еще больше, чем в первом месте. Где он ни рыл — всюду было золото. Покойник лежал непогребенный. Солдат стал рыть в третьем месте — и там нашел самородки! Жадность обуяла его. Солдат забыл о покойнике и стал хватать самородки. Об этом узнали в городе, сбежался народ. Тогда явились попы и стали укорять искателей золота, но, как говорят, сами, увидавши такое богатство, позабыли про свои благие намерения и тоже стали рыть.
— Какой ужас! — воскликнула Катя.
— Это просто какая-то горячка! — заметила Екатерина Николаевна.
— Да это так горячкой и называется там. Золотая горячка, лихорадка — так и пишется и говорится… И вот жители города, оставив все занятия и работы, бросились копать золото. Из крепости Сан-Франциско разбежался весь гарнизон! — воскликнул Геннадий Иванович. — Остался один губернатор с детьми да со стариками.
— У меня тоже золото, но до этого еще не дошло! — опять пошутил Муравьев.
— Да! И его приказания, угрозы, увещевания не действовали! Офицеры и солдаты мыли золото! Тогда явился американский командор с двумя фрегатами. Он желал, по крайней мере, возвратить солдат в крепость. Но каков же был его ужас, когда половина его людей, отправившись вместе с офицерами на рудники, чтобы разогнать там толпы, отказалась возвращаться! Командору пришлось думать уж не о порядках на прииске и не о солдатах, а о том, как бы ему самому, подобно губернатору, не остаться на обоих фрегатах в одиночестве. Он приказал прекратить всякое сношение с берегом, объявил, что за каждого возвращенного дезертира платит по пятьсот пиастров. Несмотря на такую значительную награду, никто и не думал приводить беглецов. Между тем в один прекрасный день вся команда фрегатов бросилась вплавь и бежала в рудники.
…Когда все разъезжались, Зарин сказал капитану:
— Благодарю вас, Геннадий Иванович, приезжайте к нам, пожалуйста, еще.
Солидный, полный и обычно надменный гражданский губернатор коротко, но почтительно поклонился и крепко пожал руку Невельского.
— Ваши рассказы удивительны, — пролепетала Саша, приседая.