– Сестра старше вас?
– О, намного. Ей двадцать четыре года. Она у нас совсем англичанка, живет в Лондоне у тети, сестры отца. У нее был жених англичанин, но он погиб на войне, я его ни разу не видела.
В ее лице, матово‑золотистом на фоне размытого дождем заката, проступило что‑то новое для Дика: высокие скулы, прозрачность кожи, но не болезненная, а создающая ощущение прохлады, позволяли угадывать, каким это лицо станет потом, – так, глядя на породистого жеребенка, представляешь его себе взрослым и знаешь, что это будет не просто проекция молодости на серый экран жизни, а подлинный расцвет. Было ясно, что это лицо будет красиво и в зрелые годы, и в старости; об этом говорило его строение, экономное изящество черт.
– Что это вы меня так разглядываете?
– Просто думаю, что вы, наверно, будете очень счастливы.
Николь испугалась:
– А вдруг нет? Впрочем – хуже, чем было, уже быть не может.
Они укрылись под навесом для дров; она сидела, скрестив ноги в туфлях для гольфа, закутавшись в непромокаемый плащ, чуть порозовевшая от сырого, холодного воздуха. Встретив его взгляд, она, в свою очередь, внимательно оглядела всю его фигуру, которая даже в этой позе – он стоял, прислонясь к столбу, – не утратила горделивой осанки, посмотрела в его лицо, где улыбка или лукавая мина словно не смели задержаться надолго и тотчас же уступали место привычному выражению сосредоточенности. Наверно, было в нем что‑то такое, что гармонировало с ирландским кирпичным оттенком его кожи, но с этой стороны, со стороны его мужественности, она знала его меньше всего – и боялась узнать, хоть ей и очень хотелось докопаться тут до глубины; другой Дик, выдержанный, учтивый, с ласковым, участливым взглядом, был доступен без труда, и этим Диком она завладела, не раздумывая, как и большинство женщин.
– Во всяком случае, у меня здесь была хорошая языковая практика, – сказала Николь. – С двумя из врачей я разговаривала по‑французски, с сестрами по‑немецки, с одной больной и кой с кем из уборщиц объяснялась по‑итальянски, а другая больная помогла мне пополнить мой запас испанских слов.
– Это очень удачно.
Он пытался найти логически осмысленный тон разговора с ней, но ничего не получалось.
– …И музыка тоже. Вы, надеюсь, не вообразили, что меня интересуют только рэгтаймы. Я регулярно занимаюсь каждый день, а в последние месяцы даже прослушала в Цюрихе курс истории музыки. Вероятно, бывали дни, когда только это меня и держало – музыка и рисование. – Она нагнулась, чтобы оторвать отставший кусочек подошвы, и посмотрела на него снизу вверх. – Мне бы хотелось нарисовать вас вот так, как вы сейчас стоите.
Больно было слушать этот перечень ее совершенств, рассчитанный на его одобрение.
– Завидую вам. Я теперь, кажется, ничем не способен интересоваться, кроме своей работы.
– Так это даже очень хорошо для мужчины, – поспешно отозвалась она. – Женщина – другое дело, она должна развивать всякие свои способности к искусству; потому что это потом пригодится ей в воспитании детей.
– Вероятно, вы правы, – сказал Дик намеренно небрежно.
Николь молчала. Дик предпочел бы, чтобы она продолжала разговор, тогда он мог бы играть нехитрую роль стенки, от которой все отскакивает, но она молчала.
– Вы теперь вполне здоровы, – сказал он. – Забудьте о прошлом; не нужно только перенапрягать свои силы ближайший год. Возвращайтесь в Америку, начните выезжать в свет, влюбитесь и будьте счастливы.
– Влюбиться я не смогу. – Носком попорченной туфли она сковырнула комок грязи с чурбака, на котором сидела.
– Отлично сможете, – возразил Дик. – Не теперь, так через год или два.
– И беспощадно добавил:
– Выйдите замуж, и будет у вас нормальная семья с целым выводком прелестных детишек. То, что вам, в вашем возрасте, удалось полностью восстановить свою психику – факт, достаточно показательный сам по себе. Поверьте, милая девушка, вы бодро будете шагать вперед, когда все ваши друзья уже свалятся от усталости.
…Она покорно испила чашу до дна, выслушала суровый урок, только в глазах у нее появилось жалобное выражение.
– Я знаю, что мне долго еще нельзя будет выйти замуж, – тихо сказала она.
Дик, расстроенный, не сразу нашелся, что ответить. Он отвел взгляд в сторону зеленеющего поля, силясь вновь обрести поколебленную твердость.
– Все у вас будет хорошо – здесь все в вас верят. Знаете, доктор Грегори так вами гордится, что…
– Ненавижу доктора Грегори.
– Вот это вы напрасно.
Мир Николь развалился, но это был хрупкий, неустоявшийся мир, и под обломками еще жило все, что ее волновало. Неужели только час назад она дожидалась его у входа в дом и надежда украшала ее, как цветок, приколотый к поясу?
…Платье, шелести для него, пуговицы, сидите крепче, нарциссы, цветите, воздух, будь прозрачным и вкусным…
– Да, приятно будет снова жить в свое удовольствие, – мямлила она.
На миг ей пришла в голову отчаянная мысль: сказать ему, как она богата, в каких великолепных домах всегда жила, объяснить, что она – капитал, и немалый; на миг в нее вселился покойный дед, барышник Сид Уоррен. Но она поборола искушение смешать все ценности в кучу и вновь разложила их по ящикам в строгом викторианском порядке, хотя знала, что ей теперь ничего не осталось – только боль и пустота.
– Дождь уже почти перестал. Мне пора возвращаться.
Дик шагал рядом, чувствуя, как тоскливо у нее на душе, и ему хотелось выпить капли дождя, стекавшие по ее щекам.
– Я получила новые пластинки, – сказала она. – Хочется поскорей проиграть их. Вы когда‑нибудь слышали…
Сегодня же вечером кончу все, думал Дик. Он готов был избить Франца, втравившего его в эту подлую историю. Ему пришлось долго дожидаться в холле. Показалась какая‑то фигура в берете, похожем на берет Николь, но на нем не блестели дождевые капли, и прикрывал он череп, в котором недавно хозяйничал нож хирурга. Из‑под берета глянули живые глаза, увидели Дика и придвинулись ближе.
– Bonjour, Docteur – Bonjour, Monsieur.
– Il fait beau temps.
– Oui, merveilleux.
– Vous etes ici, maintenant? – Non, pour la journee seulement.
– Ah, bon. Alors – au revoir, Monsieur.[43]
Радуясь, что сумел успешно справиться с разговором, бедняга в берете поплелся дальше. Дик все ждал. Вдруг он увидел спускавшуюся с лестницы сиделку.
– Мисс Уоррен просит извинить ее, доктор. Она будет ужинать у себя, наверху. Она хочет лечь пораньше.
Девушка вопросительно смотрела на Дика, точно ожидая, что он усмотрит в таком поведении мисс Уоррен тревожный симптом.
– Ах, вот так. Ну что ж… – Он с усилием перевел дыхание, проглотил подступившую слюну. – Пусть отдыхает. Спасибо.
Он был удивлен и немного разочарован. Но, по крайней мере, теперь его ничто не связывало.
Запиской предупредив Франца, что не останется к ужину, он пошел пешком к станции загородного трамвая. Когда впереди заблестели рельсы и предвечернее солнце заиграло в стеклах билетных автоматов, у него вдруг возникло ощущение, что все это, и клиника и станция, колеблется под действием то центростремительной, то центробежной силы. Ему стало страшно.
Он обрадовался, почувствовав наконец под ногами прочный булыжник цюрихской мостовой.
Он ожидал назавтра какой‑нибудь весточки от Николь, но так и не дождался. Встревоженный, он позвонил Францу в клинику и спросил, здорова ли она.
– Она выходила и к первому завтраку и ко второму, – ответил Франц. – Казалась только немного задумчивой и рассеянной. А как все сошло вчера?
Дик сделал попытку обойти пропасть, разверзавшуюся у него под ногами.
– Да, в общем, ничего не было – ничего определенного, во всяком случае.
Я держался довольно холодно, но не произошло ничего, что могло бы повлиять на ее отношение ко мне – если оно такое, как вам кажется.
Может быть, его самолюбие было задето тем, что не потребовалось наносить coup de grace.
– Из разговора, который у нее был с сиделкой, я склонен сделать вывод, что она все‑таки поняла.
– Тем лучше.
– Да, это, вероятно, самый безболезненный выход. Я не заметил, чтобы она была как‑то особенно возбуждена – вот только немного задумчива.
– Что ж, тем лучше.
– Вы ко мне приезжайте, Дик. И не откладывайте надолго.
Для Дика потянулись дни тягостного недовольства собой и всем на свете.
Патологическая завязка и насильственный конец всей этой истории оставили неприятный металлический привкус. С Николь обошлись подло, злоупотребили ее чувствами – а что, если и в нем живут те же чувства? Каждую ночь ему снилось, как она идет по аллее парка, покачивая висящей на руке широкополой соломенной шляпой; нет, надо хоть на время вырваться из размягчающего плена этих снов…
Один раз он увидел ее и наяву: великолепный «роллс‑ройс» подкатил к выгнутому полумесяцем подъезду «Палас‑отеля» в ту минуту, когда он проходил мимо. Совсем маленькая в гигантской махине автомобиля, взбодренная избыточной силой ста лошадей, сидела Николь рядом с элегантной молодой женщиной, очевидно, ее сестрой. Николь его заметила, и у нее испуганно дрогнули губы. Дик сдвинул на лоб шляпу и прошел, не останавливаясь, но на мгновение все бесы Гросмюнстера с визгом заплясали вокруг него. Дома он попытался уйти от наваждения, углубясь в пространный анализ течения ее болезни, с оценкой вероятности рецидива, как реакции на неизбежные воздействия жизненных перипетий – получилась солидная статья, убедительная для каждого, кроме того, кто ее написал.
Ему все эти старания дали только одно: он лишний раз удостоверился, насколько глубоко затронуты его чувства, а удостоверившись, стал энергично искать противоядий. Одно такое противоядие подвернулось в лице телефонистки из Бар‑сюр‑Об, разъезжавшей теперь от Ниццы до Кобленца в отчаянных попытках вернуть хоть часть поклонников, толпившихся вокруг нее в ту развеселую пору ее жизни. Другим послужили хлопоты о билете на американское транспортное судно, в августе отправлявшееся специальным рейсом в Соединенные Штаты. Третье он нашел в напряженной работе над корректурой книги, которая осенью должна была поступить на суд всего психиатрического мира, читающего по‑немецки.
Но для Дика эта книга была пройденным этапом; ему уже хотелось засучив рукава готовить почву для новой работы, и он мечтал об обменной ординатуре в хорошей клинике, где можно собрать достаточно материала.
А пока что он задумал написать еще одну книгу: «Опыт последовательной систематической классификации неврозов и психозов, основанный на изучении тысячи пятисот случаев из психиатрической практики как до, так и после Крепелина, диагностированных в терминологии различных современных школ», – и в придачу не менее звучный подзаголовок: «С хронологическим обзором полемики по данному вопросу».
Здорово это будет выглядеть по‑немецки.
Дик не спеша крутил педали велосипеда по дороге в Монтре, урывками поглядывая на Югенхорн и щурясь, когда в просветах зелени, окружавшей прибрежные отели, сверкала гладь озера. Навстречу попадались группы англичан, впервые появившихся здесь после четырехлетнего перерыва: они посматривали по сторонам с настороженностью персонажей детективного романа, точно были уверены, что в этой сомнительной стране можно ежеминутно ожидать нападения бандитов немецкой выучки. По всему пути прокатившейся здесь когда‑то лавины с возрожденной энергией хлопотали люди – расчищали завалы, ровняли площадки под строительство. В Берне и в Лозанне Дика не раз озабоченно спрашивали, можно ли в нынешнем году ожидать приезда американцев: «Ну, не в июне, так, может быть, в августе?»
На нем были короткие кожаные штаны, армейская рубашка, горные ботинки.
В рюкзаке лежала смена белья и костюм из легкой бумажной ткани. На станции глионского фуникулера он сдал велосипед в багаж и пошел выпить кружку пива в станционном буфете, с террасы которого было видно, как по восьмидесятиградусному склону медленно ползет маленький темный жучок. Одно ухо у Дика полно было запекшейся крови – память о Ла‑Тур‑де‑Пельц, где он вдруг помчался во весь опор, вообразив себя непризнанным чемпионом. Он попросил в буфете спирту и промыл ухо снаружи, пока вагончик фуникулера вползал под станционные своды. Убедившись, что велосипед погрузили, он закинул свой рюкзак в нижнее отделение вагона и сам влез следом.
Вагоны горной дороги имеют наклонную форму, угол скоса у них примерно такой, как у полей шляпы, опущенных, чтобы нельзя было узнать ее обладателя. Слушая, как шумит вода, выливающаяся из камеры под вагоном, Дик не мог не подивиться остроумной простоте всего устройства: в это же самое время камера второго вагона, стоящего наверху, наполняется водой, и как только будут отпущены тормоза, тот вагон под действием силы тяжести заскользит вниз, перетягивая другой, теперь более легкий. Поистине гениальная выдумка. Двое англичан, сидевших напротив Дика, обсуждали качество троса.
– Трос английского производства служит пять‑шесть лет. В позапрошлом году заказ у нас перебили немцы, – так знаете, сколько времени выдержал их трос?
– Ну, сколько?
– Год и десять месяцев. А потом швейцарцы продали его итальянцам.
Контроль при приемке недостаточно строгий, в этом все дело.
– Да, если бы трос не выдержал, Швейцарии плохо бы пришлось.
Захлопнулась дверь, кондуктор по телефону дал сигнал своему коллеге, и вагон, дернувшись, поехал вверх, к крохотному пятнышку, черневшему на изумрудной вершине. Скоро крыши Монтре остались внизу и перед пассажирами стала развертываться круговая панорама Во, Валэ, Швейцарской Савойи и Женевы. Здесь, в центре озера, пронизанного студеным течением Роны, находился самый центр западного мира. По озеру, затерянные в бесплотности этой холодной красоты, плыли лодки, похожие на лебедей, и лебеди, похожие на лодки. День был солнечный, ярко зеленела трава на берегу, ярко белели теннисные корты курзала. Фигуры на кортах не отбрасывали тени.
Когда показался Шильон и остров с Саланьонским замком, Дик стал смотреть прямо вниз. Вагон теперь полз по склону выше городских домов; заросли кустарника тянулись с обеих сторон, местами расступаясь, чтоб дать простор веселой мешанине красок на клумбах. Это был сад, принадлежавший управлению фуникулера, и в вагоне висела табличка с надписью: «Defence de cueillir les fleurs»[44].
Но цветы, которые запрещалось рвать, сами лезли внутрь, розы на длинных стеблях кропотливо перебирали одно за другим все отделения вагона и, нехотя выпустив его в конце концов, становились снова в свой разноцветный строй. А на смену им уже просовывались другие.
В соседнем отделении, расположенном выше, компания англичан, стоя, шумно восхищалась пейзажем; вдруг там поднялась кутерьма – какая‑то молодая парочка с извинениями проталкивалась в самое нижнее отделение, то, где сидел Дик. Юноша был итальянец с глазами, как у оленьего чучела; девушка была Николь.
Еще не отдышавшись после усилий, затраченных на то, чтобы добраться до цели, они с веселым смехом уселись напротив Дика, оттеснив в стороны сидевших там англичан, и Николь сказала: «Хелло!» Что‑то в ней переменилось, отчего она еще похорошела; Дик не сразу понял, что все дело в прическе, – ее легкие волосы были подстрижены и взбиты локонами. На ней был сизо‑голубой свитер и белая теннисная юбка – она была точно первое майское утро, клиника не оставила на ней никакого следа.
– Уфф! – выдохнула она. – Ну, теперь берегитесь. Нас арестуют, как только фуникулер остановится. Доктор Дайвер – граф де Мармора.
Все еще тяжело дыша, она потрогала свою новую прическу.
– Понимаете, сестра взяла билеты первого класса – она не признает иначе. – Она переглянулась с Мармора и воскликнула:
– А оказалось, что первый класс – это сразу за кабиной вожатого, по сторонам занавески, на случай если вдруг пойдет дождь, и ничего не видно. Точно на катафалке едешь. Но сестра очень заботится о престиже… – Снова Николь и Мармора засмеялись разом, точно двое школьников, понимающих друг друга с полуслова.
– Куда вы едете? – спросил Дик.
– В Ко. Вы тоже? – Николь оглядела его костюм. – Это ваш велосипед там, впереди?
– Да. Думаю в понедельник спуститься свободным ходом.
– А меня возьмете на раму – хорошо? Нет, правда – возьмете? Мне просто до смерти хочется.
– Зачем же, лучше я снесу вас вниз на руках, – энергично вмешался Мармора. – Или мы вместе съедем на роликах, или я вас столкну, и вы полетите вниз, легко, как пушинка.
По лицу Николь видно было, до чего ей это нравится, – вновь быть пушинкой, а не свинцовой гирей, парить, а не устало волочить ноги. Она вела себя, как на карнавале, – гримасничала, дурачилась, а то вдруг прикидывалась скромницей, смиренно поджимала губы и опускала глаза; но порой веселье сгоняла набежавшая тень – величаво‑скорбная тень перенесенных страданий.
И Дик с тревогой думал о том, что это он своим присутствием воскресил перед ней тот мир, из которого ей посчастливилось вырваться. Он тут же решил, что остановится в другом отеле.
Фуникулер неожиданно стал, и пассажирам, впервые совершавшим этот подъем, показалось, будто они повисли на полпути из поднебесья в поднебесье. Но остановка понадобилась только для того, чтобы кондуктор вагона, идущего вверх, и кондуктор вагона, идущего вниз, могли обменяться какими‑то таинственными сообщениями. Минута – и снова ввысь, ввысь, ввысь, над лесной тропкой, над узким ущельем, и дальше по склону, сплошь поросшему эдельвейсами. Теннисисты на кортах в Монтре казались теперь точечками на белом фоне. Что‑то новое, непривычное затрепетало в воздухе – и это новое стало музыкой, как только вагон вполз на станцию в Глионе, где рядом, в саду отеля, гремел оркестр.
Когда они пересаживались на поезд, идущий в Ко, музыку затопил шум воды, выпускаемой из гидравлической камеры. Ко лежал почти прямо над ними; виден был фасад большого отеля с тысячей окон, пламеневших в лучах закатного солнца.
Но теперь все было иначе: кашляющий паровичок потащил их наверх по крутой спирали, виток за витком забираясь все выше и выше; он с пыхтеньем нырял в низкие облака, сыпля из трубы искры, и лицо Николь минутами пропадало из виду; а отель вырастал с каждым витком спирали, и вдруг они выскочили на яркое солнце прямо перед ним.
Дик вскинул рюкзак на плечо и пошел к багажному отделению за своим велосипедом; Николь не отставала в вокзальной суете.
– Вы разве не в этот отель? – спросила она.
– Я решил быть экономным.
– Тогда приходите к нам обедать. – И после того, как окончилась неразбериха с багажом:
– Вот моя сестра – а это доктор Дайвер из Цюриха.
Дик увидел высокую молодую женщину лет двадцати пяти, державшуюся свободно и уверенно. Кланяясь, он подумал: самонадеянная и в то же время легко ранима. Знаем мы этих женщин с похожим на цветок ртом, в любую минуту готовы закусить удила.
– Я приду после обеда, – пообещал Дик. – Дайте мне время акклиматизироваться немножко.
Он ушел со своим велосипедом, чувствуя провожающий его взгляд Николь, чувствуя всю беспомощность ее первой любви, чувствуя, как от этого внутри у него все переворачивается. Пройдя в гору метров триста, он добрался до другого отеля. Он снял номер и минут через десять уже мылся в ванной. От этих десяти минут в памяти остался только неясный гул, как с похмелья, в который порой врывались чьи‑то голоса, чужие, ненужные голоса, ничего не знавшие о том, как он любим.
Его ждали, без него вечер не был бы завершен. Он и здесь представлял собой неизвестную величину; мисс Уоррен и молодому итальянцу явно так же не терпелось с ним встретиться, как Николь. Салон отеля, помещение, славившееся своей удивительной акустикой, был освобожден для танцев; а вдоль стен тянулся амфитеатр англичанок известного возраста, с шарфиками на шее, с крашеными волосами и розовато‑серыми от пудры лицами, а также американок известного возраста, в черных платьях, с белоснежными шиньонами и губами вишневого цвета. Мисс Уоррен и Мармора сидели за столиком в углу, Николь – в сорока ярдах от них по диагонали. Войдя, Дик сразу же услыхал ее голос.
– Вы меня слышите? Я говорю как обычно, не кричу.
– Прекрасно слышу.
– Здравствуйте, доктор Дайвер.
– Что это значит?
– Вот вы меня слышите, а те, кто посреди комнаты, не слышат ничего.
– Да, нас еще официант в ресторане предупреждал, – сказала мисс Уоррен.
– В этом зале можно из угла в угол разговаривать будто по радио.
Здесь в горах жизнь казалась необычной и увлекательной, как на корабле в открытом море. Немного погодя к их маленькому обществу присоединились родители Мармора. С сестрами Уоррен они держались почтительно – Дик понял из разговора, что их финансовые дела как‑то связаны с неким миланским банком, который как‑то связан с финансовыми делами Уорренов. Но Бэби Уоррен стремилась поговорить с Диком, влекомая той неясной силой, что заставляла ее стремиться навстречу каждому новому мужчине туго натягивая невидимую цепь, с которой она давно уже искала случая сорваться. Она сидела, заложив ногу на ногу, и часто меняла ноги с непоседливостью, свойственной перезрелым девам высокого роста.
– …Николь мне рассказывала, что вы тоже занимались ею, и не будь вас, она, может быть, и до сих пор не выздоровела бы. Но понимаете, я как‑то не очень представляю себе, что с ней делать теперь, – в санатории толком ничего не сказали, посоветовали только не стеснять ее и побольше развлекать. Я знала, что семейство Мармора сейчас здесь, в Ко, и попросила Тино приехать за нами. И что же – не успели мы тронуться, как она заставила его на ходу лезть вместе с ней через перегородки вагона, точно они оба сумасшедшие…
– Напротив, это вполне нормально, – засмеялся Дик. – Я даже сказал бы, что это хороший признак, им хочется порисоваться друг перед другом.
– Но откуда же мне знать? В Цюрихе она вдруг взяла и остриглась, чуть не на моих глазах – только потому, что увидела картинку в модном журнале.
– Ничего тут страшного нет. У нее шизоидный тип – этому типу свойственна эксцентричность. Она такой будет всегда.
– Какой – такой?
– Я ведь вам сказал – эксцентричной.
– Да, но как разобрать, где кончается эксцентричность и начинается болезнь?
– Болезнь не вернется, не тревожьтесь понапрасну. Николь сейчас беззаботна и счастлива.
Бэби снова беспокойно переменила позу: в ней словно воплотились, столетие спустя, все неудовлетворенные женщины, любившие Байрона; и все же, несмотря на трагический роман с офицером, было в ней что‑то деревянное, бесполое.
– Ответственность меня не пугает, – объявила она. – Но я не знаю, как я должна поступать. В нашей семье никогда ничего подобного не было. Николь, видимо, перенесла сильное потрясение, я лично думаю, тут был замешан мужчина – но ведь это только догадка. Отец говорил, если б он узнал – кто, он бы убил его.
Оркестр играл «Бедную бабочку»; молодой Мармора танцевал со своей матерью. Фокстрот был новый, еще не успевший надоесть. Слушая, Дик не спускал глаз с Николь; она болтала со старшим Мармора, элегантным господином, у которого в шевелюре темные пряди чередовались с седыми, как черные и белые клавиши на рояле. Глядя на покатые плечи Николь, Дик подумал, что она похожа на скрипку, – и снова ему вспомнилась ее тайна, позорная тайна, которую он знал. Ах, бабочка – летят мгновенья, летят, слагаются в часы…
– Собственно говоря, у меня есть план, – продолжала Бэби вкрадчиво, но решительно. – Вы, может быть, сочтете его неосуществимым, но все дело в том, что, как я поняла, Николь ближайшие годы должна находиться под постоянным наблюдением. Не знаю, бывали вы в Чикаго или нет…
– Не бывал.
– Там есть Северная сторона и есть Южная – два совершенно обособленных и очень разных района. Северная сторона – район фешенебельный, шикарный, мы всегда – или почти всегда – жили именно в этом районе. Но есть много старых чикагцев, – коренных чикагцев из хороших, старых семей, вы меня понимаете? – которые до сих пор предпочитают жить на Южной стороне. Там университет, и весь тон жизни там – как бы вам это сказать? – более чопорный, что ли. Не знаю, понятно вам это или нет.
Дик утвердительно кивнул головой. Он все же заставил себя ее слушать.
– Конечно, у нас там много связей – отец финансирует некоторые начинания университета, учредил несколько стипендий и тому подобное. Вот я и думаю: когда мы приедем домой, нужно сделать так, чтобы Николь побольше общалась со всей этой публикой с Южной стороны – она ведь знает музыку, говорит на нескольких языках, – подумайте, как было бы хорошо для нее, если бы она встретила и полюбила какого‑нибудь хорошего молодого врача.
Дик чуть не расхохотался вслух – вот как, Уоррены, значит, решили купить врача для Николь… Нет ли у вас, доктор Дайвер, подходящего экземпляра на примете? В самом деле, к чему тревожиться о Николь, если средства позволяют купить ей новенького, с иголочки, симпатичного молодого врача?
– А если такого не найдется? – машинально подал он реплику.
– Что вы, охотников, я уверена, будет хоть отбавляй.
Танцующие возвращались на свои места. Но Бэби успела добавить торопливым шепотом:
– По‑моему это превосходная мысль. Но где же Николь, я ее не вижу.
Пошла к себе наверх, что ли? Вот вам пример – ну что мне делать? Я же никогда не знаю, пустяки это или что‑нибудь серьезное и нужно бежать ее разыскивать.
– Возможно, ей просто захотелось побыть одной – после долгого перерыва иногда утомительно все время быть на людях. – Мисс Уоррен явно не слушала, и он прервал свои объяснения. – Я пойду поищу ее.
Туман огородил со всех сторон пространство перед отелем, и это было точно весной в комнате с опущенными шторами. Казалось, там, дальше, уже никакой жизни нет. Проходя мимо соседнего погребка, Дик увидел в окно компанию шоферов, игравших в карты за литром испанского вина. Когда он дошел до аллеи терренкура, над белыми гребнями Высоких Альп прорезались первые звезды. На изогнутой в виде подковы аллее, шедшей по краю обрыва над озером, темнела между двумя фонарями неподвижная фигура; это была Николь. Дик подошел, бесшумно ступая по траве. Она оглянулась: «А, это вы!» – и Дик на мгновение пожалел, что пришел.
– Ваша сестра беспокоится.
– А‑а! – Для нее не новостью было, что за ней следят. С усилием она попыталась объяснить:
– Иногда я – иногда мне становится трудно. Я так тихо жила последнее время. Сейчас мне стало трудно от музыки. Захотелось вдруг плакать…
– Понимаю.
– Сегодня был очень суматошный день.
– Знаю.
– Я бы не хотела показаться невежливой – и так уж довольно у всех хлопот из‑за меня. Но я просто почувствовала, что не могу больше.
Дику вдруг пришла в голову мысль (так умирающему приходит вдруг в голову, что он забыл сказать, где лежит завещание): ведь Домлер и все предшествующие поколения Домлеров «пересоздали» Николь; ведь теперь ее многому придется учить заново. Но этот общий вывод он оставил при себе; вслух же сказал то, чего требовало положение вещей в данную минуту:
– Вы милая, славная девушка, и нечего вам заботиться о том, что про вас подумают другие.
– Я вам нравлюсь?
– Конечно.
– А вы бы… – Они теперь медленно шли к другому концу подковы, до которого оставалось ярдов двести. – Если бы я не болела, вы бы могли, – то есть я хочу сказать, такая девушка, как я, могла бы, – ах, господи, вы сами знаете, что я хочу сказать.
Он почувствовал, что податься некуда, всесокрушающее безрассудство одолевало его. Он слышал свое дыхание, участившееся от ее близости; но и на этот раз выручила дисциплина, подсказала банальную реплику, отрезвляющий смешок:
– Что за фантазии, милая барышня? Давайте‑ка я расскажу вам, как один больной влюбился в ухаживающую за ним сестру… – И посыпались в такт шагам обкатанные фразы анекдота. Вдруг Николь перебила с неожиданной резкостью:
– Чушь собачья!
– Вам не к лицу такие грубые выражения.
– Ну и пусть! – вспыхнула она. – Вы меня считаете безмозглой дурочкой – я и была дурочкой до болезни, но теперь другое дело. Если бы я смотрела на вас и не видела, какой вы красивый, обаятельный, не такой, как все, вы вправе были бы думать, что я все еще не в своем уме. Так что не притворяйтесь, будто по‑вашему, я не знаю, – я все знаю и про себя и про вас, хоть мне от этого только хуже.
Почва уходила у Дика из‑под ног. Но он припомнил рассуждения старшей мисс Уоррен о молодых врачах, которых можно приобрести на Южной стороне, в интеллектуальном филиале чикагских скотобоен, и это на миг придало ему силы.
– Вы прелестное существо, но я вообще не умею влюбляться.
– Просто вы не хотите пойти мне навстречу.
– Что‑о?
Он был ошеломлен такой бесцеремонностью, такой уверенностью в своем праве на победу. Пойти навстречу Николь Уоррен могло означать только одно: потерять себя, а это было бы слишком.
– Ну почему вы не хотите, почему?
Голос ее совсем упал, ушел внутрь, распирая грудь под натянувшимся лифом платья. Она была теперь так близко, что он невольно напряг руку, чтобы поддержать ее, и сейчас же ее губы, все ее тело откликнулось на это движение. Все расчеты, соображения были теперь ни к чему – как если бы Дик изготовил в лаборатории нерастворимый состав, где атомы спаяны накрепко и навсегда; можно вылить все вон, но разложить на ингредиенты уже нельзя. Он держал ее, вдыхал ее, а она клонилась и клонилась к нему, не узнавая сама себя, вся поглощенная и наполненная своей любовью, умиротворенная и в то же время торжествующая; и Дику казалось, что он уже и не существует вовсе, разве только как отражение в ее влажных глазах.