Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Часть вторая Ясная Поляна. Вершины 26 страница




Восхищались рассказом и другие друзья и почитатели таланта Толстого, среди которых был и Илья Репин: «перл», «чисто художественная вещица», где тенденция присутствует «только в самой малой степени, почти незаметна и почти не мешает». Недовольным, похоже, оставался один автор и после нещадной, измучившей наборщиков гигантской правки, хотя и испытывавший от всеобщих похвал «чувство мелкого тщеславного удовлетворения», — нехорошее чувство, грех, который надобно пронумеровать в дневнике и стараться избегать в дальнейшем. Замыслил даже нечто вроде антикритики на собственное произведение: «Рассказ плохой. И мне хотелось бы написать на него анонимную критику, если бы был досуг и это не было бы заботой о том, что не стоит того». Сильно сконфузил Ивана Бунина, посетившего Толстого в Хамовниках. Бунин приметил в руках Толстого номер «Северного вестника» с рассказом и не удержался от восторженных восклицаний. Реакция Толстого была совершенно неожиданная; он покраснел и замахал руками:

— Ах, не говорите! Это ужас, это так ничтожно, что мне по улицам ходить стыдно!

Трудно назвать причины столь резкого отношения Толстого к своему шедевру. Может быть, он был всё же недоволен много раз переделывавшимся концом рассказа, тем, что не удалось художественными средствами выразить какую-то заветную мысль. Существовали, правда, и серьезные внешние обстоятельства, связанные с рассказом, очень тяготившие Толстого. Они обозначены в февральском дневнике 1895 года: «Несчастный рассказ. Он был причиной вчера разразившейся страшной бури со стороны Сони. Она была нездорова, ослабла, измучилась после болезни милого Ванечки, и я был нездоров последние дни. Началось с того, что она начала переписывать с корректуры. Когда я спросил зачем».

А дальше в дневнике вырван лист (очевидно, Софьей Андреевной или по ее настоянию), содержание которого отчасти восполняется по письму Толстого Страхову (Лев Николаевич просил его сжечь фрагмент, излагающий суть неприятной истории, но критик этого не сделал):

«Рассказ мой наделал мне много горя, Софье Андреевне было очень неприятно, что я отдал даром в „Северный вестник“, и к этому присоединился почти безумный припадок (не имеющий никакого подобия основания) ревности к Гуревич. Совпало это с женскими делами, и мы все пережили ужасные дни. Она была близка к самоубийству, и только теперь 2-й день она опять овладела собой и опомнилась. Вследствие этого она напечатала объявление, что рассказ выйдет в ее издании, и вследствие этого писала вам, спрашивая о размере гонорара за лист. Она хотела потребовать с Гуревич гонорар и отдать его в Литературный фонд».

Добрые и сердечные отношения, установившиеся между супругами «на службе голода», позднее начали вновь портиться. Появились и новые зловещие симптомы. Поздней осенью 1893 года в дневнике Софьи Андреевны появляется полубезумная запись суеверной женщины, переходящая в молитву:

«Я верю в добрых и злых духов. Злые духи овладели человеком, которого я люблю, но он не замечает этого. Влияние же его пагубно. И вот сын его гибнет, и дочери гибнут, и гибнут все, прикасающиеся к нему. А я день и ночь молюсь о детях. И это духовное усилие тяжело… и я погибну физически, но духовно я спасена, потому что общение мое с Богом, связь эта не может оборваться, пока я не под влиянием тех, кого обуяла злая сила… Тут, в Москве, Лева стал веселей и стал поправляться. Он вне всякого влияния, кроме моей молитвы… Только бы не ослабла во мне энергия молитвы, а то всё пропало. Господи, помилуй нас и избавь от всякого влияния, кроме твоего».

Удивительно, что Софья Андреевна не уничтожила эту единственную за весь год запись в дневнике; она явно была больше озабочена чисткой дневников Льва Николаевича. Не только сохранила, но и дала к этой, по ее же собственному определению, «безумной» странице комментарий в «Моей жизни». Софью Андреевну тяготило отсутствие Толстого, который находился вместе со своей любимой дочерью Марией в Ясной Поляне, где в тихой деревенской обстановке работал над статьей «О религии». Возвращаться в Москву отец и дочь положительно не спешили, что крайне раздражало Софью Андреевну: «Нервное возбуждение мое стало переходить в какое-то озлобление, в мистицизм, и мне вдруг показалось, что дьявол овладел Львом Николаевичем и охладил его сердце».

Озлобление не было минутным, оно всё время присутствовало подспудно, то и дело выливаясь в безобразные, сумасшедшие поступки. Неуклонно росла ненависть Софьи Андреевны к Черткову и другим «темным», как она (а вслед за ней и другие) именовала последователей взглядов мужа, «толстовцев» (весьма возможно, что слово «темные» она позаимствовала у жены брата Толстого Сергея Николаевича Марии Михайловны, придерживавшейся ортодоксальной веры, возлагавшей несчастья в своей семье на Льва Николаевича и, разумеется, толстовцев, которых не любила, боялась и называла «темненькими, чудесными»), В дневниках и письмах Софьи Андреевны, начиная с 1880-х годов, рассыпано множество недоброжелательных суждений об этих несимпатичных, ленивых и «глупых» людях, неудержимо иногда переходящих в брань: «Жалкое отродье человеческого общества, говоруны без дела, лентяи без образования».

Достаточно было любого пустякового повода, чтобы вспыхнул скандал. В конце декабря Толстой согласился на просьбу Черткова сняться с его учениками и сотрудниками издательства «Посредник» в московском фотоателье Мея, что вызвало сильный гнев Софьи Андреевны, который нисколько не утих и спустя неделю, о чем красноречиво говорит запись в ее дневнике, достаточно вольно, пристрастно освещающая некрасивую и скандальную историю:

«Обманом от нас, тихонько уговорили Льва Николаевича сняться группой со всеми темными … Снимаются группами гимназии, пикники, учреждения и проч. Стало быть, толстовцы — это учреждение. Публика подхватила это, и все старались бы купить Толстого с учениками. Многие бы насмеялись. Но я не допустила, чтоб Льва Николаевича стащили с пьедестала в грязь. На другое же утро я поехала в фотографию, взяла все негативы к себе, и ни одного снимка еще не было сделано. Деликатный и умный немец-фотограф, Мей, тоже мне посочувствовал и охотно отдал мне негативы».

Мей, видимо, просто был вежлив и предупредителен с женой великого Толстого, но Софья Андреевна очень нуждалась в сочувствующих ей людям, и обычной вежливости было достаточно, чтобы такие появились. В реальной действительности всё обстояло не так: Толстой пропадал в кабинете, выходя лишь ненадолго мрачным и молчаливым к обеду. Мария Львовна избегала общения с матерью. Другие дети смотрели на нее со страхом и при первой возможности стремились улизнуть из дома. Толстовцы, естественно, делали демарши. А сама виновница этого переполоха ночью «била» негативы возмутивших ее фотографий и старалась из них бриллиантовой серьгой вырезать лицо Льва Николаевича, что удавалось плохо. Странное занятие и дикая история. Толстой, конечно, сильно расстроился, однако сдержался, был ласков с женой, оставив суховатую запись в дневнике: «Вышло очень неприятное столкновение из-за портрета. Как всегда, Соня поступила решительно, но необдуманно и нехорошо».

Так нервно и неприятно начался 1895 год, оказавшийся таким печальным для Толстых. Вскоре после истории со злополучной фотографией, в начале февраля разразился настоящий кризис. Толстой в дневнике обрисовал суть кризиса кратко, опустив многие детали и после того, как убедился, что здоровье Сони «установилось»: «Она положительно близка была и к сумасшествию, и к самоубийству. Дети ходили, ездили за ней и возвращали ее домой. Она страдала ужасно. Это был бес ревности, безумной, ни на чем не основанной ревности. Стоило мне полюбить ее опять, и я понял ее мотивы, а поняв ее мотивы, не то что простил ее, а сделал то, что нечего было прощать».

Чертков и темные, завладевшие вниманием так охладевшего к ней Лёвочки, болезни сыновей Льва и Вани, «Хозяин и работник» — всё это вместе образовало такую гремучую смесь, что не взорваться она просто не могла. А в эпицентре взрыва оказалась обаятельная, молодая, умная Любовь Гуревич, которая, по неосторожному слову профессора Стороженко, больно задевшему и очень запомнившемуся Софье Андреевне, «обворожила» Толстого. Софья Андреевна была болезненно ревнива, с годами ревность только усилилась: ревновала она ко всем прежним простонародным любовницам мужа, заодно удивляясь его «грубому» вкусу, во многих эпизодах произведений Толстого, содержащих любовные сцены или живописующих семейную жизнь, видела нечто унижающее и оскорбляющее ее лично, молодых дам в окружении мужа никак не приветствовала, и расположенность Толстого к «интриганке» и «полуеврейке» Гуревич ее давно уже раздражала, перейдя, после того как он отдал «чудесный рассказ» «Северному вестнику», в ненависть.

Последовало длительное острейшее нервное расстройство, усилившееся после заявления мужа, что он навсегда уедет и больше никогда не вернется. Толстой не в первый раз заявлял о своем желании уйти. Софья Андреевна неизменно воображала за всеми этими заявлениями мужа где-то притаившуюся женщину; теперь она была абсолютно уверена, что причиной всему Любовь Гуревич. Дальнейшее описано чрезвычайно живо, динамично в ее дневнике:

«Я потеряла всякую над собой власть, и, чтоб не дать ему оставить меня раньше, я сама выбежала на улицу и побежала по переулку. Он за мной. Я в халате, он в панталонах без блузы, в жилете. Он просил меня вернуться, а у меня была одна мысль — погибнуть так или иначе. Я рыдала и помню, что кричала: пусть меня возьмут в участок, в сумасшедший дом. Левочка тащил меня, я падала в снег, ноги были босые в туфлях, одна ночная рубашка под халатом. Я вся промокла, и я теперь больна и ненормальна, точно закупорена, и всё смутно».

Только немного успокоилось, и опять началось: злые лица, неприятные и мелочные распри из-за корректур рассказа, которые Толстой, не без основания боясь обмана, не давал переписывать жене. В страшном отчаянии Софья Андреевна уходит из дома. За ней незаметно следует встревоженная Маша. Хотелось замерзнуть, как замерз герой обещанного Гуревич рассказа Василий Брехунов. Но Маша заставила вернуться домой. Через два дня — новая попытка побега. На этот раз вернуть мать Маше помогал брат Сергей. В голове Софьи Андреевны мелькали прежние безумные мысли: представлялось, что рука Льва Николаевича кого коснется, того и губит. А тот тщетно пытался успокоить жену, кланяясь до самого пола и прося его простить. Очень добра была с ней сестра мужа Мария Николаевна, сочувственно выслушивавшая бред больной женщины, возражать которой было бессмысленно. Понятно, явились на сцену и доктора с традиционными для того в медицинском смысле первобытного общества средствами успокоения: бром, вода Виши и какие-то капли. Акушер Снегирев в присутствии Софьи Андреевны упомянул о «критическом периоде».

С рассказом же «Хозяин и работник» история закончилась победой (пирровой?) Софьи Андреевны. Она и торжествовала, пусть и нервно поеживаясь при воспоминании о череде безобразных сцен: «И мне и „Посреднику“ повесть отдана. Но какою ценою! Поправляю корректуры и с нежностью и умилением слежу за тонкой художественной работой. Часто у меня слезы и радость от нее».

Толстой ничего похожего на нежность, умиление, слезы и радость, читая те же самые корректуры, не испытывал — слишком уж много было связано с рассказом неприятностей, надрывов, болезней. Жизнь в Москве, где Софья Андреевна мечтала изгнать из него злых духов, внушала всё то же, если не более сильное, чем десять лет назад, отвращение. Хотелось подвига, хотелось «остаток жизни отдать на служение Богу», хотелось страдать, но не от повседневной суеты и семейных дрязг, неизбежно опустошавших, хотелось «кричать истину», которая жгла. Толстой устал душевно страшно. Устал от того, что «поставлен в положение невольного, принужденного юродства… должен своей жизнью губить то, для чего одного» и жил, что не может «разорвать… скверных паутин», сковавших его, так как ему «жалко тех пауков, которые ткали эти нити». Накатывало отчаяние и желание найти свой истинный дом, вырваться куда-то. В дневник заносятся исполненные высокого трагизма слова:

«Часто за это последнее время, ходя по городу и иногда слушая ужасные, жестокие и нелепые разговоры, приходишь в недоумение, не понимаешь, чего они хотят, что они делают, и спрашиваешь себя: где я? Очевидно, дом мой не здесь».

Вот этот «эффект отсутствия» Толстого хорошо почувствовал пятнадцатилетний гимназист Борис Бугаев (всему миру известный как Андрей Белый), учившийся с Михаилом Львовичем в Поливановской гимназии, на вечере, где собрались приятели сына писателя:

«Подпоясанный, в синей блузе, он стоял здесь и там, пересекая комнаты или прислушиваясь к окружающему, или любезно, но как-то нехотя давая те или иные разъяснения. Он как-то нехотя останавливался на подробностях разговора, бросал летучие фразы и потом ускользал. Он, видно, не хотел казаться невнимательным, а вместе с тем казался вдалеке, в стороне… У меня потом осталось странное впечатление. Мне казалось, будто Толстой не живет у себя в Хамовниках, а только проходит мимо: мимо стен, мимо нас, мимо лакеев, дам, — выходит и входит».

 





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-10; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 195 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Логика может привести Вас от пункта А к пункту Б, а воображение — куда угодно © Альберт Эйнштейн
==> читать все изречения...

3692 - | 3569 -


© 2015-2026 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.011 с.