Итак, в середине первого тысячелетия до Рождества Христова в рамках эллинской языческой цивилизации впервые в человеческой истории дерзновенная людская мысль предприняла попытку безрелигиозного, или внерелигиозного, осмысления мироустройства. Как мы увидим дальше, она затянется очень надолго. Собственно, весь наш учебный курс будет ответом на вопрос, насколько успешной оказалась эта попытка и дала ли она хоть какой-то результат.
Построение безрелигиозной картины мира началось почти одновременно в двух далёких друг от друга частях греческого мира: в Элее, в Южной Италии, и в провинции Иония (нынешняя Турция) в городах Милете и Эфесе. Все три этих города были греческими колониями. Ионийская школа получила известность раньше элейской, и потому в учебниках по истории философии именно её представителям отдаётся приоритет в создании античной философии. Однако согласно тем определениям, которые мы дали выше, эту стандартную точку зрения следует пересмотреть. Прежде всего надо говорить здесь не об античной (или древнегреческой) философии, а о философии вообще, о философии как принципиально новой области исследования, которой раньше никто и нигде не занимался, ибо универсальным знанием, дающим ответы на «мировые вопросы», была религия. Но дело даже не в этом. Ионийские мыслители занимались совсем не тем, что в строгом смысле этого слова следует называть философией. Давайте в этом убедимся.
Основателем и первым учителем ионийской школы был Фалес Милетский (VII в. до н. э.). Он прославился тем, что предсказал затмение Солнца и его стали считать великим мудрецом. Некоторые историки подозревают, что информацию о затмении он получил от посещавших Милет индийских купцов, которые располагали таблицей затмений. Перейдя к проблемам более общим, он заявил, что первоначалом всего, что образует мир, является ВОДА. Космос же он представлял так: в его основании находится имеющая форму диска земля, плавающая в океане. Над ней находятся звёзды, а ещё выше – солнце. Сегодня мы можем сказать, что в его космологии нет и намёка на правду, и даже если под «водой» понимать водород, то есть протоны или электроны, то неверно, что материя состоит из них, ибо есть ещё нейтроны, мезоны и фотоны.
Учеником Фалеса был Анаксимен (VI в. до н. э.). Он учил, что первоосновой вселенной является ВОЗДУХ: его сгущения и разрежения образуют все вещества, нас окружающие. Землю он сделал шарообразной и поместил её в центр сферы, на которой расположены звёзды. Сейчас мы знаем, что небесная сфера – плод зрительной иллюзии и больше ничего. Единственно интересная мысль Анаксимена – объяснение того, почему Земля не падает на звёздную сферу: поскольку Земля находится на одинаковом расстоянии от всех точек небесной сферы, она не знает, на какую точку ей падать (почему на эту, а не на ту?) и поэтому вечно остаётся неподвижной. Тут мы видим предвосхищение «буриданова осла», умершего от голода, находясь между двумя охапками сена. В том же VI веке жил Анаксимандр; у него первоосновой мира было «беспредельное» (апейрон), свойства которого он, впрочем, не разъяснял. Более интересны Эмпедокл (490–430 гг. до н. э.) и Гераклит из Эфеса (544–486 гг. до н. э.). У них не одно первоначало, а четыре: огонь, вода, воздух, земля. Гераклит, единственный из ионийцев, развивал циклическую космогоническую идею. Вселенная меняется повторяющимся образом – огонь живёт смертью земли, воздух – смертью огня, вода – смертью воздуха, земля – смертью воды. Скорее всего, идея цикличности тоже заимствована им от индусов. Гераклит известен также изречениями «Всё течёт, всё меняется» и «Нельзя дважды войти в одну реку».
Конечно, это никакая не философия, а что-то вроде зачатков химии или физики: каждый из ионийцев даёт свою «таблицу Менделеева», список элементов, из которых состоит материя, причём сами эти элементы тоже материальны. Одна материя сводится (редуцируется) к другой, вот и всё. Тут нет движения в глубину, тут обсуждается, как одна материя образует другую, а это всего лишь естествознание или натурфилософия, а она так же отличается от философии, как «милостивый государь» от «государя». Философия начинается там, где ставится вопрос не из чего состоит видимая реальность, а что невидимое стоит за видимой реальностью – тут действительно делается шаг в глубину бытия, тут позади оставляется физика и начинается метафизика. Этот шаг сделали настоящие философы – элеаты.
Вот подлинные отцы-основатели мировой философии: Ксенофан (родился в 570 г. до н. э.), Парменид (родился в 540 г. до н. э.) и его ученик Зенон (480–430 гг. до н. э.). Наиболее творческой личностью в этой триаде, олицетворением элейской школы, был Парменид – гений самой высокой пробы.
Можно даже сказать, что от элеатов и пошла современная философия, поскольку они правильно поставили вопросы, касающиеся мироустройства, и указали, где и с помощью какой методологии надо искать на них ответы. И с тех пор ничего не изменилось: на протяжении двух с половиной тысяч лет все крупнейшие философы ставят точно те же вопросы и пользуются той же самой методологией для их разрешения. Это означает, что безрелигиозное постижение бытия, то есть то предельное знание о мире, которое можно получить не прибегая к Откровению, явилось сразу в своих общих чертах и в дальнейшем подвергалось лишь переоткрытию, уточнению, детализации и переложению на язык и образы, привычные для других поколений. Надо заметить, что многие из этих переложений только замутняли идею Парменида, так что оригинал оставался непревзойдённым.
Ещё одна оговорка. Высказывания самих элеатов дошли до нас лишь в отрывочном цитировании, но дух их учения передаёт нам Платон, который считал себя их учеником и последователем. Он относился к ним с таким пиететом, что в молодости специально ездил в Элею, где старики могли ещё помнить живого Парменида, тем более Зенона. Один из лучших диалогов Платона так и называется «Парменид». Однако мысли великого элеата, как и мысли Сократа, Платон подаёт в своей собственной интерпретации, так что это нельзя считать цитированием. Поэтому то, что мы сегодня говорим об учении Парменида, есть не что иное, как реконструкция. Вот изложение этой реконструкции.
Как и все философы вообще, элеаты имеют своей конечной целью понять существующее, или сущее. И, как перед всеми философами, перед ними встаёт вопрос: возможно ли такое понимание? И сразу, с порога они отвечают утвердительно. Эта возможность заложена в самом их определении сущего: СУЩЕСТВУЕТ ТО, ЧТО МОЖНО ПОЗНАТЬ; ТОГО, ЧЕГО НЕЛЬЗЯ ПОЗНАТЬ, НЕ СУЩЕСТВУЕТ.
На этом определении стоит остановиться, ибо тут может возникнуть впечатление, будто элеаты – рационалисты. Это совершенно не так. Философский рационализм возник гораздо позже, достигнув апофеоза в декартовском «я мыслю, следовательно, я есть» и в гегелевском «всё действительное разумно, и всё разумное действительно» (под «мыслью» понимается логическое рассуждение, а под «разумным» – то, что удовлетворяет критериям формально строгого вывода). Элеаты же не придают никакой цены формальной логике и нарочито демонстрируют её беспомощность. Именно её дискредитации посвящены знаменитые «апории» (парадоксы) Парменидова ученика Зенона, которые так поразили Пушкина, что он откликнулся на них стихотворением:
«Движенья нет», сказал мудрец брадатый.
Другой смолчал и стал пред ним ходить.
Сильнее бы не мог он возразить;
Хвалили все ответ замысловатый.
Но, господа, забавный случай сей
Другой пример на память мне приводит:
Ведь каждый день пред нами солнце ходит,
Однако ж прав упрямый Галилей.
Тут Пушкин имеет в виду апорию «стрела». Она доказывает, что стрела не может лететь. В самом деле, в каждый момент времени стрела находится в определённом месте пространства, то есть в этот момент она неподвижна, но если она неподвижна во все моменты, значит, она неподвижна всегда, так что «брадатый» мудрец прав – движенья нет. Зенон иронизирует здесь над рационалистами: вот к чему приводит ваше хвалёное строго логическое рассуждение – к противоречию с тем, что твёрдо знает каждый ребёнок: с тем, что движение есть. А откуда мы знаем, что оно есть? Мы это видим – пусть кто-нибудь встанет со стула и пройдётся перед нами.
Следовательно, слово «познать» не связано у элеатов с логикой, с дискурсивным рассуждением – они принципиальные иррационалисты. Замечательно, что эта позиция блестяще подтвердилась современной наукой как совершенно правильная. В XIX веке, в период господства рационализма и материализма учёные всерьёз уверяли человечество, что любую истину можно получить с помощью чисто математического вывода, то есть «вычислить» её. Но в 1930-х годах сначала австриец Гёдель, а потом поляк Тарский доказали, что формально-логический вывод как инструмент познания истины очень скромен по своим возможностям и большинство верных сведений о мире, которыми располагают люди, получены ими совсем другими средствами. Какое же средство избрали в качестве самого надёжного элеаты, что означало для них «познать»?
Это означало для них увидеть. Только не физическими очами, а очами ума, умозрением. Они признавали наличие в человеке некоей интеллектуальной интуиции, позволяющей уму схватывать суть того, на что он себя направляет. Что именно может схватить, то есть познать наш ум? Конечно, не форму, не цвет, а смысл, идею своего предмета. Но поскольку возможность быть познанным у элеатов равносильна предикату существования, значит, у нас в мире реально существуют идеи, а все остальное производно, вторично и даже иллюзорно. Такое миропонимание называется идеализмом, поэтому мы можем сказать, что создатели европейской философии создали её в конкретной форме философского идеализма, основателем которого несправедливо считается их позднейший ученик Платон.
В области методологии, которую по необходимости им пришлось создавать на голом месте, элейские мудрецы тоже совершили прорыв для всех последующих поколений – создали совершенно новый язык философии, основой которого стали общие понятия (категории), или универсалии. Этот язык был им абсолютно необходим. Ведь универсалии были для них единственно существующими данностями, из которых складывается всё, а названий для таких данностей в естественном людском языке (в данном случае в греческом) не было, ибо люди с такими абстракциями никогда не имели дела, они для них не являлись реальностью, которую нужно как-то обозначать. Как у негров из Сенегала нет в лексиконе слова «снег», так в дофилософскую эпоху ни у кого не было таких слов, какие теперь употребляются в метафизических рассуждениях. Элеаты указали способ получения этих терминов: их нужно брать из обычного языка, придавая им новое значение, определяемое контекстом. Пример – термин «материя».
Как первооснователи философии, элеаты первыми столкнулись и с проблемой, которая оставалась едва ли не главной головной болью этой науки на всём протяжении её существования и различные решения которой порождали различные её направления и школы. Эта роковая для безрелигиозного универсального познания проблема состоит в следующем.
Философ размышляет над тем, как устроен окружающий мир, хочет разгадать его внутреннюю природу, понять, каков он сам по себе, каким был до появления человека и будет после его исчезновения с лица земли. Для этого необходимо получить доступ к его сокровенному внутреннему, собственному бытию, а это принципиально невозможно, поскольку мы всегда имеем дело не с миром, как таковым, а с теми донесениями о нем, которые доставляют нам наши органы чувств. Глаз посылает в наш мозг зрительные сигналы, ухо – сигналы акустические, рука, ощупывающая предмет, докладывает тому же мозгу об осязательных ощущениях, и всё это после обработки сознанием порождает представление об окружающем мире. Но имеем ли мы право утверждать, что представление о мире и есть сам мир? Дикарь или невежда, конечно, отождествляют эти вещи, но философ, обязанный тонко различать понятия, не должен этого делать. А поскольку мы никак не можем выскочить из представления о мире и пробиться к самому миру, к вещам в себе (Ding an sich), как принято говорить со времён Канта, у философа не может не возникнуть чувства неисполнимости своего познавательного замысла.
Чтобы лучше понять эту тупиковую ситуацию, прибегнем к аналогии. В годы «железного занавеса» мы, жившие в СССР, очень хотели понять, что такое Америка, какова там жизнь, в чём суть этой страны. Раз и навсегда ответить на эти вопросы можно было бы только одним способом: съездить туда и какое-то время там пожить. Но это было невозможно. Поэтому мы судили о Соединённых Штатах по радиопередачам «Голос Америки», вслушиваясь в них сквозь треск глушилок. В результате в нашем сознании возникло определённое представление о тамошней жизни, которое мы считали истинным. Но когда занавес пал и мы стали туда ездить, оказалось, что это представление совершенно не соответствовало действительности. Только установив прямой контакт с Америкой в обход радиоволн, мы узнали о ней правду. А установить такой же прямой контакт с внешним миром в обход сигналов наших органов чувств и сделать таким образом «вещи в себе» «вещами для нас», понятыми нами изнутри, совершенно невозможно.
Элеаты не только осознали всю серьёзность этого вызова человеческому стремлению познать мир, но и нашли для себя творческий ответ на него. Чтобы объяснить, в чём он заключался, продолжим нашу аналогию.
Надо ли нам приходить в уныние оттого, что внутренняя жизнь американского народа отделена от нас «железным занавесом» и потому недоступна нашему прямому наблюдению? – могли мы поставить вопрос в советские годы. Подумав как следует, мы должны были бы всё-таки ответить: не надо. Ведь мы имеем возможность наблюдать внутреннюю жизнь нашего народа, вступая с ним в прямой контакт безо всяких радиоволн, а если допустить, что американцы – такие же люди, как и мы, что им свойственны те же мысли, чувства и желания, что они так же реагируют на внешние события, то, учитывая условия, в которых они находятся, мы можем «влезть в их шкуру» и по-настоящему понять их. Допущения, позволяющие сделать это, есть постулат о том, что природа человека, где бы и в каких обстоятельствах он ни жил, одна и та же, что есть некая универсальная идея человека, которую можно постигнуть, изучая ближних, и затем распространить на дальних.
Похожий постулат приняли элеаты. Они предположили, что общезначимые понятия, универсалии, из которых строится, как из кирпичиков, всё сущее, одни и те же для внешней реальности и для внутреннего мира человека (в этом и состоит их общезначимость), и эти универсалии умопостигаемы, ибо умопостигаемость и есть существование, то есть принадлежность к сущему. Но тогда всё равно, где постигать эти универсалии – там, где они отделены от нас посредничеством наших органов чувств, или в самих себе, где они открываются нашему уму непосредственно.
Это предположение даёт ключ к познанию всего, так как его часть, заключённая в нас, подобна части, находящейся вне нас, – ими управляют одни и те же идеи, одни и те же смыслы. Призыв к пользованию этим ключом древнегреческие философы облекли в краткую форму: ПОЗНАЙ САМОГО СЕБЯ, подхваченную Сократом и дошедшую до нас через Платона. Ты – микрокосм, являющийся миниатюрной моделью большого космоса, всматривайся в себя, и ты поймёшь, как устроен большой космос.
Что же обнаружили элеаты, начав эту интроспекцию? Они обнаружили поразительный факт, до этого никого не поражавший, – тот факт, что вглядывание человека в самого себя возможно. Никто раньше этому не удивлялся, а Парменид удивился, и из такого удивления выросла вся европейская философия. Чему же тут было удивляться?
А вот чему. Ведь человек есть субъект – то, что вглядывается и размышляет, а то, во что он вглядывается, есть объект – объект вглядывания и осмысления. Как же он может быть одновременно субъектом восприятия и его объектом? Что же ему – раздвоиться?
Не надо человеку раздваиваться – отвечает Парменид, – он и так изначально раздвоён: в нём есть и субъект, и объект, и только вместе они составляют микрокосм, который представляет собой человеческое существо.
Беседа третья
Учение элеатов о «едином»
(пропустим)
Беседа четвёртая
Космология Платона
Платон (427–347 гг. до н. э.) – самый известный из древнегреческих философов, более всех цитируемый и обсуждаемый. Литература о нём необъятна, его имя, наряду с именем Аристотеля, открывает список общепризнанных мудрецов. Более чем два тысячелетия не уменьшается популярность Платона. Причина – не столько его личные дарования, сколько то, что сочинения Платона – почти единственное, что сохранило для последующих поколений интеллектуальные достижения его непосредственных предшественников и учителей из элейской школы, а также учение Сократа. Надо заметить, что Платон и не претендовал на авторство во многих разъясняемых им вопросах, более того, как можно предположить, нередко и свои собственные мысли излагал от чужого имени, вкладывая их в уста того же Сократа и других мыслителей. Но сказать, что Платон светит отражённым светом, было бы несправедливо; он, несомненно, внёс в философию и свой собственный творческий вклад.
На идейную позицию всякого человека сильно влияет то, когда и где он жил. Платон все свои 80 лет провёл, за исключением нескольких путешествий, в Афинах – городе-государстве (полисе), который нынешняя западная цивилизация считает колыбелью своего социального устроения, а именно – демократии и, конечно, очень хвалит. Для нынешнего западноевропейца и особенно американца само слово «демократия» стало священным, поползновение на неё считается величайшим преступлением, а её насаждение там, где её нет, любыми средствами, включая бомбардировки, – доблестью и долгом всякого человека. Платон был одним из тех совсем немногих людей, чей срок земного существования в точности вписался в золотой период афинской демократии, он застал её расцвет и начало её заката. Он родился всего через два года после того, как умер основатель демократического законодательства
Перикл, и был ещё жив, когда на севере Балканского полуострова подрастал Александр Македонский, чья империя скоро поглотила не только Афины с их демократией, но и всю Грецию, а заодно и половину известного грекам мира. Платон принадлежал как раз к той элите Афин, которая в первую очередь пользовалась благами демократии, созданной ею «под себя». По всему этому он должен был бы быть певцом придуманной Периклом общественной системы, дать ей прочное философское обоснование. Процитируем ещё раз слова Тютчева:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые.
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был,
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил.
Но послушайте, что он говорит о демократии! Характеризуя ревностных «демократов», добивающихся того, чтобы их выбрали в органы власти, Платон пишет: «Они, за редкими исключениями, чуть ли не стоят во главе: самые ядовитые из этих трутней произносят речи и действуют, а остальные усаживаются поближе к помосту, жужжат и не допускают, чтобы кто-нибудь говорил иначе». Платон отвергал демократию не только из нравственных соображений (зная её близко и изнутри, он видел её демагогичность и бесстыдное лицемерие), но и по причине серьёзной угрозы с её стороны всему обществу. «Наглость они будут называть просвещённостью, разнузданность – свободою, распутство – великолепием, бесстыдство – мужеством». А конец этому всегда один: «В демократическом государстве только и слышишь, как свобода прекрасна и что лишь в таком государстве стоит жить тому, кто свободен по своей природе». Однако «тирания возникает, конечно, не из какого иного строя, как из демократии, иначе говоря, из крайней свободы возникает величайшее и жесточайшее рабство».
Мы не случайно начали разговор о Платоне с ознакомления с его политическими взглядами. Его нравственные переживания, связанные с разочарованием в демократическом строе, которым так гордились Афины, напрямую сказались на его философии, которая в какой-то мере была реакцией на эти переживания. Обычно в философской системе исходным элементом является космология, а этика возникает как нечто вторичное, из неё вытекающее, но в данном случае получается наоборот: космология Платона выстроена такой, какая она есть, из этических соображений. Заметим, что был ещё один великий философ, а именно Иммануил Кант (1724–1804), у которого нравственные вопросы играют фундаментальную роль.
Платон в молодости общался с Сократом и был его почитателем, каковым и остался на всю жизнь. Когда афинский суд приговорил Сократа к смерти путём принятия яда (из корня цикуты, по-нашему вёха), Платону было уже 28 лет, так что дружба между ними могла быть зрелой и сознательной. Казнь учителя произвела на Платона удручающее впечатление, даже стала его жизненной трагедией. То, что Сократ был осуждён за растление несовершеннолетних юношей, за педофилию, не делало в глазах Платона приговор справедливым, поскольку он сам принадлежал к той же сексуальной ориентации. Он видел в этом чудовищный акт беззакония, уничтожение не то по глупости, не то из зависти лучшего из горожан. Его охватило глубокое уныние, он почувствовал, что мир, в котором убивают достойнейших, не может быть подлинным, поскольку он жесток и безобразен. Но как же быть, если другого мира нет?
Здесь и зародилась его космология. Другой мир есть, сказал себе Платон, – мир прекрасный, справедливый и совершенный. Иначе не может быть, иначе надо воскликнуть, как Евгений из «Медного всадника»: «Иль наша жизнь лишь сон пустой, насмешка неба над землёй?» Так в качестве спасительной идеи созрела у Платона идея дуализма сущего, наличия в нём двух составляющих – плохой, дефектной, неправильной и хорошей, безупречной, светлой. Собственно, ученику элеатов естественно было
остановиться на этой мысли, ибо они тоже придерживались дуалистической космологии. Но у них расщепление мира на две составляющие производилось по совершенно иным признакам и не имело никакого отношения к моральным проблемам. У Парменида фигурировали два модуса, или состояния, в которых может находиться мир: когда всё содержание сплавлено в Единое и когда это содержание развёртывается во Многое, образуя в совокупности Другое Единого. Эти модусы совершенно не похожи друг на друга и даже взаимно противоположны. Это не устраивало Платона, ибо не давало выхода из нравственного тупика и отчаяния. Альтернативой здешней, земной действительности, отвратительной своей несправедливостью, он хотел иметь некий дивный занебесный мир, где отрётся всякая слеза и успокоится всякая страждущая душа. И в своих «Диалогах», блестящих по литературной форме и на первый взгляд весьма убедительных, он начал доказывать, что такой мир непременно существует – мир неповреждённых чистых идей. Населяя свой занебесный мир, идеи образуют иерархическую пирамиду, подчиняясь находящемуся на её вершине БЛАГУ.
Тут был один очень важный нюанс. Чтобы мысль о существовании прекрасного мира идей была по-настоящему утешительной, необходимо поверить в то, что существование идей не просто реально, а что оно реально в большей степени, чем существование вещей. И Платон всеми средствами убеждает и себя, и своих читателей, что высшей реальностью обладают именно идеи, причастные Благу и наполненные Благом, а не вещи, которые зачастую уродливы для нашего взора и оскорбительны для нашего нравственного чувства. Доказательству того, что это так, посвящены многие его диалоги. Эти доказательства никак нельзя считать безупречными, в них много софистики, изощрённого искусства «выдавания чёрного за белое», которое в условиях постоянного словесного соревнования на собраниях борющихся за власть демагогов (как их называл Платон), составляющих неотъемлемую деталь демократии, достигло в это время в Афинах высшего расцвета. Многие «доказательства» Платона шиты белыми нитками, особенно те, которые вытекают из цепочки вопросов и ответов, составляющих логическую основу всех его философских диалогов. Некто «умный», который в итоге и докажет то, что нужно Платону, спрашивает некоего «человека из народа» – не искушённого в науках, но сообразительного – то одно, то другое, и постепенно, отбрасывая ошибочные ответы, оба приходят к истине. Это, конечно, чистая софистика, только видимость объективного исследования, так как вопрошаемый явно играет в поддавки. Поэтому, не погружаясь в эту детскую игру, зафиксируем её конечный результат – космологию Платона, получившую название объективного идеализма.
Существуют два параллельных мира – мир вещей и мир идей (по-гречески «эйдосов»). Вот как пишет о нём сам Платон: «Занебесную область занимает бесцветная, без очертаний неосязаемая сущность, подлинно существующая, зримая лишь кормчему души – уму». Мир идей совершенен, гармоничен, и источником его совершенства и гармонии является главная его идея – Благо, которая выстраивает все остальные идеи в должном иерархическом порядке. Вещи возникают как проекции на материю соответствующих идей, являясь, таким образом, вторичными по отношению к первичным идеям. Скажем, в мире идей (названном «платоновскими небесами») существует идея лошади, некая невещественная лошадь. Она не имеет никаких изъянов, она прекрасна, улучшить её невозможно. Это – образец лошади, идеал, к которому стремятся коннозаводчики (слово «идеал» в смысле эталона как раз и происходит от платоновского понимания идеи). Овеществляясь в материи, которая проникнута не Благом, а злом и поэтому сопротивляется, идея лошади искажается, и те лошади, которых мы видим вокруг себя, оказываются далёкими от совершенства. Таким образом, идея для вещи есть, с одной стороны, причина её возникновения, порождающее начало, а с другой стороны – образец для подражания, к которому вещь хочет приблизиться, но достигнуть его так и не может. В строгом смысле этого слова существуют только идеи, вещи же являются отбрасываемыми ими тенями. Идеи вечны, неизменны и прекрасны; вещи тленны, текучи, и красота смешана в них с безобразием. Почему же обыденное сознание считает реальностью вещи, а идеи – чем-то воображаемым? Это потому, объясняет Платон, что вещи мы видим, а идеи невидимы и доступны только умозрению, которым люди разучились владеть, ибо оно в практической жизни не находит применения. Этот эффект принятия второстепенного за главное Платон пояснил аллегорией «Пещера».
– Представьте себе, – говорит он, – человека, сидящего в кресле, поставленном в середине пещеры. Он сидит спиной ко входу, лицом к плоской стене, которой заканчивается пещера. Этот человек в таком положении родился и вырос, специальные ограничители кресла не дают ему обернуться, так что он всегда видит только находящуюся перед ним стену. У входа же в пещеру, то есть за его спиной, горит яркий костёр. Между костром и сидящим в кресле человеком проносятся разные предметы, пролетают птицы, пробегают звери. От этих совершенно реальных, то есть существующих в действительности объектов на глухую стену пещеры падают тени. Только эти движущиеся тени и видит прикованный к креслу человек в течение всей своей жизни. А теперь подумаем: что будет считать этот человек реальностью? Конечно же, бегающие по стене тени, ибо той, настоящей реальности, тех предметов, которые движутся сзади него, он видеть не может. Так вот, схожая ситуация возникает с эйдосами: они находятся где-то вне поля нашего зрения (на платоновских небесах), но отбрасывают на материальный мир «тени», которые мы видим и называем вещами, приписывая им самостоятельную реальность, которой у них на самом деле нет.
В платоновской схеме мироздания есть одно слабое место. Платон утверждает, что идея производит вещь, а вещь стремится стать столь же совершенной, как её идея. Но что заставляет одну производить, а другую – стремиться? Чтобы ответить на эти вопросы, Платон вводит понятие мировой души, которая посредничает между миром идей и миром вещей и обеспечивает их взаимодействие. Она вдувает в идею желание сотворить вещь, а в вещь – желание подняться до уровня идеи. Но эту третью составляющую своей космологии Платон упоминает как-то вскользь и не раскрывает ни ее сущности, ни ее свойств, поэтому платонизм все-таки остаётся дуалистической системой.
В состав загадочной «мировой души» Платон включает и богов (они ниже Блага), и человеческие души, пребывающие в царстве идей до своего вселения в тела и после выхода из них. Естественно, находясь в царстве идей, ещё не вошедшая в чьё-то тело душа видит там истину и поэтому знает её. Воплотясь, она почти всё забывает, но при большом усилии кое-что может всё-таки припомнить. Отсюда знаменитый тезис Платона, который он положил в основу своей гносеологии: ЗНАНИЕ ЕСТЬ ПРИПОМИНАНИЕ. Таким образом, у Платона человек не есть «чистый лист», как утверждал потом Джон Локк, – он рождается уже с каким-то багажом представлений о сущем. Кстати, душу человека Платон считал микрокосмом, подобным парменидовскому Единому. Он писал: «Божественному, бессмертному, умопостигаемому, единообразному, неразложимому, постоянному и неизменному самому по себе в высшей степени подобна наша душа». Однако не это умопостигаемое нераздельное он сделал альтернативой миру вещей, а также структурированную, как и материальный мир, совокупность отдельных эйдосов. Такова в главных своих чертах космология Платона. Её выразил в поэтической форме А.К. Толстой:
Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты
создатель!
Вечно носились они над землёю, незримые оку.
Нет, то не Фидий воздвиг олимпийского славного Зевса!
Фидий ли выдумал это чело, эту львиную гриву,
Ласковый, царственный взор из-под мрака бровей
громоносных?
Нет, то не Гёте великого Фауста создал, который,
В древнегерманской одежде, но в правде глубокой,
вселенской,
С образом сходен предвечным своим от слова до слова.
Какую оценку следует дать этой космологии?
Хотя Платона принято причислять к философам и, более того, называть одним из величайших из них, на самом деле это в значительно большей мере поэт. Тот факт, что он обладал незаурядным литературным талантом, отмечается всеми исследователями; его диалоги представляют собой прямо-таки шедевры драматургии с блестящей композицией и умело подобранными, всегда выдуманными персонажами, каждого из которых автор наделяет своим характером и своим мировоззрением. Но всех сбивала с толку форма: тексты, которые являются по сути художественными, маскируются Платоном под строго логические рассуждения. Надо отдать ему должное: он перехитрил потомков, и они увидели в нём великого интеллектуала. Это – иллюзия. Космология Платона – не что иное, как наукообразное выражение извечной мечты страждущего человечества о сказочной стране, где нет болезней, печали и слёз. Страну эту помещали и в прошлое, и в будущее, и на какой-нибудь далёкий остров, а Платон поместил её в занебесное пространство. Ошеломляющий успех сопутствовал его «царству идей» не из-за доказательности аргументов в пользу его существования, а именно из-за художественности его описания. Но поскольку художественность действует на подсознание, в сознании складывалось убеждение, что это философское, то есть научное открытие.
А если отбросить эстетические оценки и взглянуть на космологию Платона именно как на метафизику, то мы сразу должны будем констатировать значительный шаг назад по сравнению с космологией элеатов. Дуализм Платона гораздо примитивней. Царство идей, по сути, просто дублирует царство вещей, только в прибранном, выметенном, принаряженном и украшенном варианте. Идея лошади есть та же лошадь, только очень красивая, хотя эта красота «умозрительна». Это удвоение сущего лишено какого-либо метафизического смысла. А вот дуализм элеатов чрезвычайно глубок: там Единое совсем не похоже на своё Другое, и это создаёт ту разность потенциалов, которая вращает колесо бытия.
Заметим, что дуализм парменидовского, а не платоновского типа лежит в основе живого мира – геном лошади, который есть её идея, представляет собой линейную структуру азотистых оснований ДНК, и он абсолютно не похож на своё «другое» – живую лошадь.
В то же время во многих важных моментах Платон прямо заимствует тезисы элеатов, не делая ссылок. Его царство идей «бесцветно, без очертаний» и так далее – точно как Единое. Но тогда откуда же там отдельные идеи, образующие множественную структуру? Это один из примеров внутренней противоречивости системы Платона.
Беседа пятая