Франческо Фьоретти
Тайная книга Данте
Текст предоставлен издательством http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=6088248
«Тайная книга Данте: Роман»: Азбука, Азбука‑Аттикус; Санкт‑Петербург; 2013
ISBN 978‑5‑389‑03607‑9
Аннотация
Впервые на русском языке «Тайная книга Данте», роман Франческо Фьоретти, представителя нового поколения в итальянской литературе, одного из наследников Умберто Эко.
Действительно ли Данте скончался от смертельной болезни, как полагали все в Равенне? Или же кто‑то имел основания желать его смерти, желать, чтобы вместе с ним исчезла и тайна, принадлежавшая не ему? Мучимые сомнениями, дочь поэта Антония, бывший тамплиер по имени Бернар и врач Джованни, приехавший из Лукки, чтобы повидаться с поэтом, начинают двойное расследование. Они находят спрятанные в тайнике таблицы и пытаются расшифровать закодированное сообщение, оставленное Данте. Тем временем становится ясно, что далеко не все относились к поэту восторженно. Но кто именно настолько ненавидел его, что подослал к нему наемных убийц? И что связывает шифр последних песней «Божественной комедии» с тайной ковчега Завета?
Франческо Фьоретти
Тайная книга Данте
IL LIBRO SEGRETO DI DANTE
by Francesco Fioretti
Copyright © 2011 Newton Compton editori s.r.l.
© Д. Шашков, перевод, 2013
© Т. Быстрова, перевод, 2013
© ООО «Издательская Группа „Азбука‑Аттикус“», 2013
Издательство АЗБУКА®
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
Если бы ничего не происходило и не менялось, то время бы остановилось. Время есть не что иное, как изменение, но те перемены, которые ощущает на себе человек, не есть время. На самом деле времени не существует.
Современный британский физик Джулиан Барбур. Конец времени
…Зло разрушает самого себя.
Аристотель. Никомахова этика
После того как Акру разграбили… людей охватила злоба, начались бесконечные раздоры. Повсюду царила лишь ненависть, любовь же исчезла…
Хроника тамплиера из Тира [1]
Пролог
Акра, пятница, 18 мая 1291 г.
Такие‑то творятся дела в Святой земле.
В эти весенние дни, когда смерть разгуливает всего в двух шагах от тебя, в горле все время сухо и кажется, будто не хватает воздуха, но еще страшнее оттого, что в душу закрадывается подозрение, что Господь теперь на стороне неверных. Ведь к пеклу майского солнца, еще не скрывшегося за зубцами городских башен, прибавились жар греческого огня[2] – жуткой горючей смеси, уничтожающей в городе дом за домом, – и пламя костров, на которых пылают тела мертвецов, найденных под обломками разрушенных стен… И не важно, что лично ты ни в чем не виноват, что в этом страшном преступлении можно обвинить любого лавочника или крестьянина, что прибыли сюда из Ломбардии. Ведь это они, простые крестьяне и мелкие торгаши, высадились в Святой земле и объявили себя рыцарями, хотя понятия не имели, как обращаться с мечом, и не умели ни пришпорить, ни осадить боевого коня. Это они убивали жителей на рынках, они устраивали набеги на соседние деревни, они навлекли на себя гнев Господа и аль‑Малика… Но в этой войне уже не важно, кто прав, а кто виноват.
Осталось лишь мужество тех, кто продолжает сражаться, хотя прекрасно знает, что скоро все будет кончено. Когда Господь оставил тебя, ты всем телом ощущаешь этот безудержный ужас неминуемой смерти. И безумный страх, смешанный с запахом горящей плоти, становится твоим окончательным приговором…
Но как можно с этим смириться, когда тебе совсем недавно исполнилось двадцать? Казалось бы, еще вчера все было спокойно, с султаном Бейбарсом заключили перемирие и ты при свете луны предавался неясным мечтам о том, что скоро прославишься своими подвигами и станешь знаменитым на всю Европу… Теперь даже смешно вспоминать об этих глупых фантазиях, простительных разве что ребенку! Тогда ты даже не знал, чего бы такого совершить, но одно было очевидно: тебе суждено блестящее будущее! И вот уже народ спешит приветствовать тебя, доносятся рукоплескания, одобрительный гул толпы, товарищи ласково похлопывают тебя по плечу: мол, молодец, Бернар, поздравляем от всего сердца… И вот теперь ты понимаешь, что через несколько часов встанешь, оденешься, облачишься в латы, сядешь на коня и, вероятно, погибнешь в первой же битве. Преимущества врага очевидны: людей у турок в десять раз больше – и поэтому уже сейчас можно выбрать, как умереть: биться до последнего, как разъяренный лев, около Проклятой Башни или смешаться с толпой и бежать в порт, в пизанский квартал, к бескрайнему морю…
Кому какое дело, как именно ты умрешь: трусом, гонимым животным инстинктом, или храбрецом, дерущимся до последнего вздоха. Не все ли равно? Ведь человек – это всего лишь кусок мяса да груда костей, он вечно мечется, точно пойманный зверь. А потом рабы сбрасывают в ров твое бездыханное тело вслед за сотнями точно таких же тел, и никто уже не узнает о твоем существовании, о том, что был такой вот Бернар, храбрый мечтатель, который хотел, чтобы его подвиги воспели в романе, и стал бы он вторым Ланселотом, ну или там Парцифалем…
Нет, когда тебе только‑только исполнилось двадцать лет, с мыслями о смерти примириться попросту невозможно. Отец лежит рядом и громко храпит; перед тем как провалиться в сон, он только и успел сказать: «Постарайся и ты отдохнуть, сын мой, завтра нам предстоит тяжелый бой». Он и теперь во власти глубокого и странного сна. Бернар даже не может спросить: как это у него получается так крепко спать в свою последнюю ночь и верит ли он в то, что станет мучеником и попадет в рай, который якобы ждет всякого, кто погиб в борьбе с неверными? Наверное, когда тебе стукнуло пятьдесят, ты живешь больше воспоминаниями, чем надеждами. И первых у тебя куда больше, чем вторых.
Отец никогда не рассказывал Бернару, как умерла его мать и почему он покинул Францию и отправился в Акру. Он лишь нес на себе тяжкое бремя вины и надежду на ее искупление. Он часто повторял сыну: «Ты должен искупить грех своего рождения». Отец любил многих женщин и покаялся в том Бернару, но со временем сын простил ему этот грех. До сегодняшнего дня он не казался ему таким уж страшным. Двадцатилетний юноша не может не простить отца за то, что тот дал ему жизнь, привез в Святую землю и сразу же бросил в бой…
Ночью Бернар не сомкнул глаз. Последний штурм начнется с рассветом. Все эти дни вражеские отряды – Победоносный, Яростный и Черных Быков – бесперебойно обрушивали зажигательные снаряды на двойную линию городских стен. Их главной целью было разрушить Королевскую башню, фасад которой уже три дня лежал в руинах. Под покровом ночи мамлюки разгребли завалы и забросали ров мешками с песком. В среду они захватили этот участок. Христиане сразу же установили в образовавшемся проеме временные укрепления, но было ясно, что полосе обороны долго не продержаться. Вчерашний день тоже не удался: крестоносцы пытались посадить на корабли своих жен и детей и отправить их в Европу, но на море разыгрался шторм, и суда так и не смогли отплыть. Если крепость падет, все женщины достанутся победителям, они угодят в рабство или станут добычей солдат, а детей перережут, как телят, – кому они нужны. Такие‑то творятся дела в Святой земле.
Бернар отправился на поиски Даниеля и быстро нашел его – он спал в соседней комнате. Он всегда завидовал молодому Даниелю де Сентбруну, который так сильно отличался от него самого и обладал завидной самоуверенностью. То был светловолосый юноша из достойной семьи, красивый, вежливый, воспитанный любящей матерью. Казалось, он просто создан для того, чтобы повелевать людьми, при этом он производил впечатление человека непринужденного и решительного, ему было суждено прекрасное будущее…
«Как жаль, если сегодня ему суждено умереть!» – подумал Бернар. Теперь, когда все вокруг утратило прежнее значение, он испытывал жалость не только к себе, но и к Даниелю – от этого становилось не так одиноко. Он спрашивал себя: на чьей же стороне Господь в эти весенние дни?
Отряд рыцарей‑тамплиеров, в который входил Бернар, должен был оборонять участок стен по ту сторону ворот Святого Лазаря. Вот‑вот настанет последний рассвет.
Хотя делать этого и не стоило, Бернар все же поднялся на стену, чтобы подышать свежим воздухом. Ведь это были последние часы существования мира, к которому он так привык и который казался теперь всего лишь иллюзией. Так он надеялся совладать с мучительным беспокойством, раздиравшим душу. Подземной галереей он добрался до внешнего рубежа обороны. Потом поднялся на башню и дошел до ближайшего сторожевого поста, где предложил одному из часовых отдохнуть и восстановить силы перед последней битвой. Оставшись один, он прислушался к ночной тишине. Воздух был свеж, теперь, когда дым осады рассеялся, дышалось гораздо легче. Бернар осторожно выглянул из бойницы: вдали виднелись укрепления, а за ними – шатры мусульман, огни их костров, простирающиеся сплошной полосой меж двумя берегами. Чуть выше, на холме, был разбит просторный шатер султана, со всех сторон окруженный виноградниками, а за ним возвышалась маленькая башенка Храма. Бернар загляделся на небо, где были беспорядочно разбросаны яркие звезды, он молча молился о том, чтобы вид с башни оказался лишь дурным сном. Бернар все еще не мог примириться с мыслью о смерти, которая вот‑вот может оборвать весну его жизни.
Когда подоспела смена, глаза его уже невольно закрывались. Рассвет все еще медлил. Чтобы вернуться к себе, Бернар воспользовался подземным ходом. Вдруг послышался громкий бой вражеских барабанов, со всех сторон донесся жуткий рев. Атака началась. Бернар быстро присоединился к остальным: рыцари готовились выступать.
«Живее, живее, одевайся!» – кричал ему отец. Бернар заметил, что к ним направляется Великий магистр ордена Гийом де Боже в полном боевом облачении. За ним шел Даниель де Сентбрун, радостный и возбужденный; он держал шлем под мышкой, как будто собирался на охоту, а не в последний бой. Бернар достал доспехи, затем облачился в кольчугу, которая покрыла тело до самых колен. Он решил, что плащ лучше не надевать, – в нем он станет идеальной мишенью для вражеских стрел. Вместо этого он взял широкий пояс, длинное копье и железный шлем, внутри обтянутый кожей. Когда Бернар вернулся во двор, оруженосцы уже прибыли – они вели арагонских боевых коней и вьючных мулов. Боевой конь используется только в атаке – животное должно хорошо отдохнуть перед боем, поэтому сначала на место сражения рыцарь едет на муле или обычной лошади.
Великий магистр уже сел на своего коня и кружил между рыцарями, отдавая приказы. Бернар восхищался его смелостью и силой веры. Последний раз он видел его, когда тот присутствовал на смотре молодых воинов, и Даниель осмелился спросить магистра о том, бывает ли ему страшно, когда на доспехи со всего размаху обрушивается вражеский меч. Великий магистр улыбнулся: «Да, страх живет в каждом из нас, он атакует человека со всех сторон. Но, к счастью, мы не женщины, которые смешивают в одну кучу чувства и логику, расчет и эмоции, любовь и ненависть и в то же время умеют выторговать хорошую цену на рынке. Мы воины, мужчины и должны сконцентрироваться на чем‑то одном, часто у нас нет времени даже на то, чтобы любить… Поэтому все мысли во время боя обычно направлены на то, чтобы поразить врага и уберечься от его удара; страх силен, но ты способен отогнать мысли о нем… Мы не просто мужчины, мы – рыцари Храма, люди особой судьбы, и потому нам нельзя бояться смерти. Для таких, как мы, лучше умереть, чем попасть в руки неверных. Обычно они хорошо относятся к христианским пленникам, но если им попадается рыцарь Храма, они предают его медленной и мучительной смерти, смакуя это зрелище, словно изысканное угощение. Наш выбор – или победить, или погибнуть, и если уж нам суждено умереть, то мы должны продать свою жизнь как можно дороже».
Тут к Великому магистру подбежал запыхавшийся Жерар Монреальский, который отвечал за оборону стен, и закричал, что мамлюки прорвались за внешние стены и люди, защищающие укрепления, вынуждены отступить. Теперь толпа мусульман пошла на штурм второго кольца. Башни и переходы пали. Неверные уже подошли к Проклятой Башне, один отряд отправился к воротам Святого Антония, а второй – к воротам Святого Романа…
– Пойду приготовлюсь, – сказал Жерар.
– Нет, ты останешься! – приказал Гийом де Боже.
– Почему? – запротестовал рыцарь.
– Ты немедленно сядешь на корабль и отправишься на Кипр, где напишешь хронику, в которой поведаешь о наших подвигах, если, конечно, найдешь того, кто выживет и сможет о них рассказать. Но самое главное, ты должен спасти девяти … – Но Бернар не расслышал, что именно должен спасти Жерар. Девяти – что? Ему послышалось «девятисложные стихи». Но при чем здесь стихи? Когда‑то он слышал такую легенду: якобы секрет тамплиеров хранится в неких стихах, в которых зашифровано секретное послание, карта, которая укажет на место, где будет воздвигнут новый Храм, и этот секрет любой рыцарь обязан спасти ценою собственной жизни. Но теперь ему было не до легенды… Он лишь позавидовал Жерару, которому суждено выжить, чтобы спасти то, за что все остальные должны были умереть. Единственное, чего ему сейчас хотелось, – это быть на месте Жерара. Он сам удивился подобным мыслям. Ах, если бы он учился писать, а не сражаться!
Наконец прозвучал приказ выступать. Колонна направилась к кварталу госпитальеров, чтобы соединиться с их рыцарями, затем все двинулись к воротам Святого Антония…
Такие‑то творились дела в Святой земле.
В тот день весны и смерти тридцать христианских рыцарей, зажатых между внешними и внутренними стенами города‑крепости, готовились сразиться с тысячной армией мусульманских пехотинцев и лучников, чтобы переманить Господа на свою сторону. Конец этой битвы нам уже известен. Мамлюков были сотни – это было дисциплинированное и хорошо организованное войско: на первой линии стояли пехотинцы с высокими щитами, которые втыкались в землю, чтобы обороняться от вражеской кавалерии, позади находились лучники, которые стреляли горящими стрелами, последняя линия состояла из метателей дротиков и копий. Крестоносцы сомкнулись кольцом вокруг своего командира, Гийома де Боже. Бернар стоял рядом с отцом, по другую руку от него находился Даниель де Сентбрун. Едва Великий магистр издал боевой клич, рыцари принялись скандировать свой девиз: «Не нам, Господи, не нам, но имени Твоему слава». Они пришпорили коней и под ливнем вражеского огня из дротиков и стрел стали понемногу набирать скорость. Когда они почти поравнялись с вражеским войском, Бернар заметил краем глаза, что конь Даниеля, скакавшего по правую сторону от него, вдруг рухнул на землю. Юноша не понял, как это произошло и кто именно ранен – конь или рыцарь: времени на раздумья не осталось, нужно было нанести удар посильнее и удержаться в седле, когда последует ответ. Рыцари со страшной силой обрушились на щиты, так что первая линия пехотинцев была сразу смята копытами коней и ударами копий, которые вонзались в тела врагов, разрывая их на части. Конь Бернара затоптал нескольких пехотинцев, а копье поразило солдата, что стоял на второй линии.
Рыцари сразу отступили, чтобы подготовиться к новой атаке, и повернули к городу, сопровождаемые градом вражеских стрел. Бернар увидел, что враги совсем недалеко от того места, где упал конь Даниеля. Он хотел было остановиться, чтобы помочь товарищу, но вспомнил о строгой дисциплине, царящей среди рыцарей ордена. Он понимал, что исход битвы предрешен, но любая ошибка могла лишить рыцарей последней надежды на успех. Поэтому он понесся в сторону города вслед за остальными. Они промчались мимо одного из рыцарей, конь которого пал в бою и который потому шел пешком. Он был всего в нескольких шагах от стены, когда в него вдруг попала горящая стрела и одежда под рыцарским облачением загорелась. Его было уже не спасти, и рыцари стремительно удалялись под жуткие крики горящего заживо товарища.
Мамлюки воспользовались короткой паузой, подняли щиты и перешли в наступление. Крестоносцы остановились недалеко от укреплений, где расположились их пешие ратники, развернулись, перестроились, вынули мечи и по знаку Великого магистра пустили коней галопом. Турки остановились и поставили щиты на землю, однако дождь из стрел не прекращался ни на минуту. Бернар увидел, что неверные подошли к тому месту, где лежал Даниель, – теперь с ним покончено. Юноша ощутил боль и страх. Он пытался отстраниться от ужаса, который только что видел… Однако образ рыцаря, пылающего, точно факел, стоял у него перед глазами.
Нет, пора было скорее вернуться в строй: перед вражескими рядами всадники пустили коней во весь опор и Бернар немного отстал.
Рыцари вновь яростно обрушились на врага, первая линия была уничтожена, крестоносцы разили всех, кто попадался под руку. Они как будто чувствовали себя неуязвимыми на конях и в тяжелых боевых доспехах, каждый стоил нескольких десятков противников, но бой затянулся, а солнце и огонь раскалили латы и шлемы, дым от греческого огня был таким плотным и черным, что христиане не могли разглядеть даже друг друга. Они потели и задыхались от жары, их силы начали иссякать, а движения становились все более медленными и неуверенными. Бернар увидел, как упал его отец: стрела попала ему прямо в горло. Он чуть было не расплакался, но горевать было некогда, конь уже истекал кровью. Тогда Бернар собрался с силами и нанес ближайшему турку такой чудовищный удар, словно надеялся отомстить за смерть отца, за смерть Даниеля и за всех остальных… Инстинкт подсказывал, что пора поворачивать назад, но на середине пути конь споткнулся и рухнул на горячую землю. Бернар вскочил и ринулся к крепости, он бежал изо всех сил, а дождь из огненных стрел все не прекращался. Тут он заметил черный профиль Гийома де Боже: тот отступал, впереди Великого магистра мчался знаменосец. Бернар постарался не отставать. Он видел, что крестоносцы пытаются остановить Великого магистра: «Господин, помилуйте, если вы оставите нас сейчас, Акра падет!» И тогда Великий магистр поднял руку. На теле его зияла смертельная рана – во время боя он не успел прикрыться щитом, и вражеский дротик глубоко вошел в бок магистра.
– Я лишь хочу умереть спокойно, – прошептал он и упал на руки своего слуги.
И тогда все окончательно поняли, что Святую землю им не отстоять. Рыцари спешились и окружили раненого, а потом осторожно уложили его на длинный щит. Бернар подоспел как раз тогда, когда потребовалась помощь, чтобы нести Великого магистра. Мост у ворот Святого Антония оказался поднят. Тогда они направились к другим воротам и вошли в город. В стенах Акры они освободили Великого магистра от доспехов, осторожно вынули дротик, промыли кровоточащую рану. Гийом де Боже наблюдал за ними из‑под прикрытых век, он молчал и не издавал ни звука. Он был совершенно спокоен и крепко сжал руку Бернара, чтобы приободрить его…
Затем рыцари решили двинуться к морю, чтобы попытаться переправить де Боже на лодке к бастионам Храма. На побережье они увидели толпу людей, желающих попасть на корабль. Поговаривали, что мамлюки уже захватили Проклятую Башню и уничтожили пизанские боевые машины в районе Сан‑Романо. Скоро враги окажутся в самом сердце Старого города, и только крепость тамплиеров сможет еще продержаться несколько дней. Между тем Великий магистр потерял сознание. Бернара охватил ужас. Он больше не мог выносить чудовищную жару, от напряжения его била дрожь, он почти не мог дышать. Его присутствие здесь было бессмысленным: Великий магистр в нем больше не нуждался.
Тогда Бернар решил уйти. Он быстро пересек квартал Монмусар, вошел в Старый город и остановился, чтобы перевести дыхание. Затем свернул в узкий переулок и, притаившись, снял раскаленные латы. В них он чувствовал себя дичью, которую поджаривают на медленном огне. Только теперь он мог оплакать своего отца, Даниеля, Гийома де Боже и утрату Святой земли…
Внезапно до него донеслись крики. Юноша увидел женщин и детей, которые отчаянно убегали от ворвавшихся в город неверных. Несколько человек с развевающимся стягом уже добрались до площади; поджидая отставших товарищей, они занялись грабежом. Бернар увидел, как двое неверных схватили девушку, на вид ей было лет пятнадцать, и принялись яростно спорить, кому достанется добыча. Сверкнули сабли, и мамлюки уже начали было сражаться, когда девушка попыталась убежать. Но тут один из них бросился за ней и схватил за волосы. Он резко взмахнул саблей и с неожиданной жестокостью отсек ей голову, после чего бросил трофей к ногам товарища, который захохотал: каждому досталась своя часть и больше не о чем было спорить. Вот что творилось в те дни в Святой земле…
Бернар бросился бежать по переулкам генуэзского квартала и быстро оказался недалеко от порта, но там всюду кишела толпа, так что добраться до кораблей было невозможно. Зажатый со всех сторон, он все же попытался пробить себе дорогу к морю. Вот прямо перед ним труп беременной женщины, которую задавили в толпе, люди топчут ее бездыханное тело, стараясь пробраться вперед. Турки все ближе и ближе, и тех, кто не попадет на корабли, перережут без разбору. От турок ничего иного и не ждали: два года назад они истребили всех жителей Триполи. Бернар вовсю орудовал локтями, расталкивая женщин и стариков: если ему суждено остаться в живых, он будет стыдиться этого всю оставшуюся жизнь. У длинного мола из воды торчали мачты большого корабля, который, не выдержав перегруза, пошел ко дну еще до того, как были обрублены швартовы. Повсюду плавали трупы. Юноша заметил рыцаря‑тамплиера, который размахивал руками, указывая на «Сокол», большой корабль тамплиеров в конце мола, что поднимал якоря. Бернар изо всех сил рванулся туда; было совершенно очевидно, что отчаявшимся людям уже не попасть на борт, а король и знать давно отплыли.
Бернару почти удалось добраться до сходен, где рыцари Храма сортировали жаждущих отплыть, как вдруг страшная боль пронзила все его тело и он увидел, что из его груди торчит окровавленное лезвие меча. Кто‑то, такой же испуганный, но гораздо более жестокий, прокладывал себе путь к кораблю.
Бернар упал на землю, его окутало темное облако страха. Теперь с мечтами о рае покончено: пока он в надежде на спасение расталкивал женщин и стариков, его сразил такой же христианин! Бернару доводилось слышать, что прожитая жизнь мгновенно проносится перед умирающим за минуту до смерти. Его жизнь была коротка, но он не увидел и той малости, что успел пережить: перед ним мелькали лишь чьи‑то ноги да узкая полоска моря, которая уплывала все дальше и дальше.
Часть I
Данте имел обыкновение посылать песни Комедии синьору Вероны Кангранде делла Скала. Где бы ни был поэт, что бы ни написал, будь то шесть песен или восемь, прежде чем о них становилось известно, он отправлял гонца этому правителю, которого уважал превыше остальных. И лишь затем делал копии для прочих желающих ознакомиться с его сочинением. Так он переслал Кангранде всю поэму, кроме последних тринадцати песен, которые написал, но не отправил, потому как внезапно скончался. Он даже не успел рассказать, где они хранятся, и потому его сыновья и ученики долгие месяцы разыскивали заключительные песни великого труда среди бумаг Данте, но ничего не обнаружили. Все друзья Данте сокрушались о том, что Господь забрал его прежде, чем поэт сумел завершить поэму, и вскоре все отказались от поисков, ибо больше не надеялись что‑нибудь найти.
Дж. Боккаччо. Малый трактат в похвалу Данте
I
13 сентября 1321 г.
Земную жизнь пройдя до середины, я очутился у порога в ад…
Непостижимо, почему эти слова пришли ему на ум именно теперь, когда он осторожно спешился и коснулся ногами земли. Их автором был советник Ахаза Иудейск ого, один из самых великих пророков Древнего мира…[3] Наверное, так бывает со всеми: ты доживаешь до тридцати пяти лет и вдруг ощущаешь внутри себя невероятную пустоту, словно танцуешь на краю пропасти. Это нередко случается, если ты недоволен прожитой жизнью. Чувствуешь, что попусту теряешь время, продолжая влачить свои дни: бесконечный замкнутый круг, все время одно и то же, и все кажется тебе тщетным и нелепым… Жизнь вокруг представляется бессмысленной суетой, а итоги твоего собственного пути выглядят невероятно жалко, ведь поначалу у тебя были гигантские планы. И если быть честным с самим собой, то придется признать, что ты потерпел поражение, иначе окажешься во власти ложных иллюзий, начнешь придумывать себе отговорки и продолжишь идти вперед, убаюкивая себя неоправданными надеждами и навсегда заглушив голос собственной совести.
В какой‑то миг ты понимаешь, что жестоко обманулся, и на тебя обрушивается невыносимая тишина небес. И в этой тишине ты чувствуешь, что пропасть вот‑вот разверзнется прямо у тебя под ногами. Смысл твоей жизни, равно как и всех остальных, теперь кажется не ценнее сорной травы, которой поросли окрестные луга. Зачем задаваться такими вопросами… Но что значили все эти переплетения тончайших нитей судьбы, все эти события, свидетелем которых он стал?
Размышления были прерваны, всадник спешился и взял коня под уздцы. Двигаться вперед приходилось медленно и осторожно, в лесу было слишком темно, и он совершенно не знал, куда идти. Он понятия не имел, как ему удалось забраться в такую глушь, с каждым шагом идти становилось все труднее, ноги застревали меж ветвей плюща, лап дикой ежевики и остролиста, которыми поросла земля; панталоны и плащ были изодраны в клочья. Одна рука уже кровоточила: он поранился, отводя от лица колючие ветки. Когда он наступал на сухие листья и сучья, порой казалось, что из‑под земли доносятся хриплые проклятия, будто судья с того света зачитывал ему страшные обвинения.
«Виновен», – шептали кусты.
Ясно, что то был голос его собственной совести, которая не находила покоя и хотела напомнить ему о совершенных ошибках. Судьба посылала ему все новые и новые препятствия, чтобы наказать за грехи.
Но не его вина, что он вынужден скрываться, словно вор, и пробираться темными тропами. Он не хотел попасть в руки тайных врагов. Кто знает, возможно, таковых и вовсе не было, а может, они только и ждали, чтобы заставить его платить по счетам за чужие долги. Такова Италия: пройти по лесу здесь не так‑то просто, ведь каждый итальянский город ведет войну против собственного соседа. Ясени стояли так плотно, что даже крошечный лучик солнца не мог проникнуть сквозь лесную чащу. В полной темноте он чувствовал, что конь боится и беспокоится. Воздух был горячий и неподвижный, в горле совсем пересохло. Он весь перепачкался в земле и крови, его мучила страшная жажда.
Вот и опять упал – это было уже не в первый раз. И с каждым разом встать становилось все труднее. Он изо всех сил старался держаться одного направления – если не ходить кругами, то рано или поздно куда‑нибудь да выйдешь. Лес всегда рано или поздно должен кончиться, главное – не выбиться из сил, нарезая круги. И все же ему казалось, что, если он выберется из этой чащи, такой опыт не пройдет впустую. Так бывает с теми, кто бредет по жизни словно на ощупь, блуждая в полной темноте и полагаясь на судьбу, но все же надеется рано или поздно выбраться из лесу и найти дорогу. Весь мир – это темный лес, и все мы бредем по нему, каждый в свою сторону.
Идти в одном направлении было нелегко: он чувствовал, что дорога шла в гору, а лес располагался в долине, и это означало, что если он поднимется на холм, то скоро сможет выйти на светлое место и найти дорогу, а если нет, то спустится к подножию холма. Пора было вставать, пока оставалась надежда выйти к свету. Он поднялся на ноги, но сразу же снова поскользнулся на влажных корнях граба и рухнул на землю как подкошенный. От отчаяния он чуть было не заплакал. Дело в том, что на этот раз, падая, он выпустил поводья, и конь тут же исчез в кромешной тьме. Тогда он закрыл глаза и постарался успокоиться.
Сквозь слезы он разглядел какое‑то сияние, словно белые полы одежды мелькнули у кленового ствола: может быть, то был призрак или ангел. Он вытер глаза и, присмотревшись, понял, что это всего лишь тонкий луч света, прорезавший кромешную тьму. Душа его встрепенулась, словно река перед тем, как слиться с морем. Он приподнялся, опершись на колено, и вновь двинулся вперед. Подъем становился все круче, деревья – реже. И тогда он подумал: «Получилось!» Еще шаг – и он выбрался на опушку леса, за которой простиралась пустынная равнина. Потрескавшаяся от жары земля была красного цвета, весь окрестный пейзаж казался каким‑то сказочным, из‑за вершины голого холма проглядывали лучи восходящего солнца.
Где‑то вдалеке, на опаленной солнцем земле, он заметил нечто похожее на огромную букву «L», покрытую пятнистой шкурой: то была рысь, он сразу узнал ее. Или затаившийся леопард, который повернул голову, чтобы вылизать плечо. Джованни не на шутку испугался и притих, обдумывая, как бы выбраться. Зверь был все еще там. Он не шевелился и смотрел прямо на путника. Очевидно, что это было дьявольское видение, переливающаяся фигура, которая постепенно превращалась в огромного льва. Теперь перед ним был сам царь зверей, он ясно различал густую гриву… Животное, стоявшее на четырех лапах, наводило бесконечный ужас. Тогда он подумал, что эта странная буква – знак Сатаны. Ведь зло очень часто принимает облик зверя, ему свойственно менять личину, подобно Протею[4]. И правда, животное уже приняло облик тощей и голодной волчицы, которая тут же кинулась к нему. Она была огромной и страшной. Она надвигалась, слюна капала с ее клыков. Джованни хотел было ринуться обратно в лес, но тело не слушалось его, и он застыл как вкопанный, не в силах пошевелиться. Волчица была совсем рядом, как вдруг невесть откуда выскочила охотничья собака, похожая на гончую или борзую. Пес бросился вслед за волчицей, и теперь оба зверя стремительно приближались. Тело Джованни отказывалось повиноваться, словно душа из него уже вышла и наблюдала за всем со стороны. Мозг отдавал команду бежать, но ноги не подчинялись. Волчица была всего в нескольких метрах. Тогда он подумал, что настал конец, как вдруг почувствовал, что земля перед ним расступилась. Волчица рухнула в пропасть, а пес последовал за ней: они падали все ниже и ниже, к самому центру Земли, которая поглотила их так же внезапно, как породила на свет.
Когда путник снова открыл глаза, то почувствовал, что пот льет с него градом: он до сих пор находился во власти чудовищной сцены, которую видел во сне. Так что, очнувшись в темном лесу, полном настоящих волков, в том самом месте, где он упал и провалился в сон, он даже немного успокоился.
« Возможно, кошмары для того и нужны, чтобы примирить нас с невеселой действительностью», – подумал он. Должно быть, он слишком устал и сам не заметил, как заснул. Он понятия не имел, как долго длился этот сон. Ощущение времени исчезло. И тут он услышал неподалеку тихое ржание своего коня и совсем успокоился.
Какое удивительное видение! Ему приснилась сцена из первой песни Комедии Данте, о которой он так долго думал, прежде чем отправиться в дорогу. Когда Данте хотел выбраться из темного леса, путь ему преградили Рысь, Лев и Волчица, символы трех самых распространенных грехов нашего времени. Но до сих пор он ни разу не думал о том, что так явно увидел во сне: названия всех этих животных на латыни начинались с буквы «L» – Lynx, Leo, Lupa. Это означало, что они могли быть символами Люцифера, который и породил их, и все соединялись в одной огромной «L», меж тем как победить их мог лишь Пес справедливости, по‑латински именуемый Vertragus. Он должен был отправить их туда, откуда они явились, то есть в преисподнюю.
Когда Джованни наконец доберется до Равенны, то расскажет великому Данте об этом сне, и они вместе посмеются над странным ночным кошмаром. Наконец‑то он поговорит с поэтом, которого уже теперь воспринимают как светоча своего времени, и сможет расспросить Данте о прекрасной поэме, которую тот должен вот‑вот закончить. Наконец‑то он узнает о том, кто же такой этот Пес, и что означают странные цифры DXV, пятьсот пятнадцать, и почему ими обозначен борец со злом. Кто такой этот мститель – Властитель? Кондотьер? Джованни думал, что понял эту загадочную анаграмму, поскольку в конце второй части поэмы тоже провозглашалось тайное число, только две буквы были переставлены: DVX, то есть Властитель (DUX), посланник Господа, как говорилось у Данте…
И это еще не все. Но сначала нужно было пройти испытание тьмой, выйти из чащи и найти дорогу к морю и свету. Он огляделся и увидел над ветвями деревьев отблеск исчезающей луны. Тогда он резко повернулся и направился в другую сторону, туда, где раскинулась Адриатика. Теперь он знал, куда идти: солнце вставало в той стороне. К счастью, очень скоро он заметил узкую тропу. Верхом ехать все еще было нельзя, но скоро заросли расступились, и тропа перешла в дорожку пошире. Он оседлал коня и направился туда, куда указывали звезды, ориентируясь между Полярной звездой и Венерой. Венера, из утренней свиты восходящего солнца, ярко светила на горизонте. Солнце должно было вот‑вот взойти.
Джованни пустил коня в галоп и добрался до вершины холма, за которым начинался спуск к побережью. Здесь он остановился, чтобы конь мог немного отдохнуть, а сам занялся поисками молочая, чтобы смазать раны. Отсюда было видно всю равнину – показались и стены города, отражавшие свет восходящего солнца. Пока оно казалось крошечной красной точкой там, где море сливалось с небом. Небо расчистилось, и поэтому было прекрасно видно, как точка медленно поднималась и становилась раскаленным шаром, взрывающим линию горизонта ослепительным светом. Несколько лет назад ему приходилось видеть закат на море, но рассвет – никогда… Местные жители, должно быть, давным‑давно привыкли к этому зрелищу, для них это нечто обыденное, но все же при виде этой поразительной сцены сам поневоле наполняешься солнечной энергией. Вокруг все оживает, птицы заливаются на все голоса, новый день вступает в свои права. Каждое живое существо проникнуто ощущением нового, и ты чувствуешь жизнь так сильно, всем своим существом… Кто знает, сохранил ли Данте это ощущение возрождающейся жизни, просыпается ли он с рассветом, как просыпался когда‑то, чтобы не пропустить эту удивительную сцену оживающей природы, не изменились ли его привычки с тех пор, как он поселился здесь, у самого моря, где в него впадает беспокойная река По, чтобы найти пристанище себе и своим усталым ломбардским притокам.
Путник прилег под сосной, чтобы отдохнуть, прежде чем вновь отправиться в путь.
То утро стало первым, когда Данте не проснулся, чтобы взглянуть на рассвет, но наш герой узнал об этом только после того, как добрался до города. Джованни занялся поисками места для ночлега. Гостиница, где он собирался остановиться, находилась в старом квартале, неподалеку от церкви Святого Виталия. Он вошел в город через ворота Святого Цезария, прошел по шумной площади, что перед церковью Святой Агаты, пересек несколько мостиков над тем, что осталось от древних каналов бывшей лагуны, – узкие илистые ложа рек, что превратились в пересохшие клоаки, от которых сильно несло гнилью. «Памятник великой империи под открытым небом», – подумал он.
Проходя мимо площади, где возвышалась церковь Святого Воскресения Христова, он услышал крики глашатая и разобрал имя великого Данте. Глашатай возвестил, что тело Данте Алигьери, согласно воле правителя города мессера Гвидо Новелло да Поленты, будет украшено, как подобает статусу этого великого человека, и перенесено из его дома в церковь францисканцев, меньших братьев[5], где завтра состоится торжественная церемония погребения.
Он почувствовал, как кровь ударила в голову, а сердце бешено забилось, и отошел в сторону, чтобы вытереть навернувшиеся слезы. Он проделал такой длинный путь лишь для того, чтобы поговорить с Данте. Поэт был единственным человеком на свете, который мог бы помочь ему разобраться, и вот теперь выяснилось, что все было напрасно. Он даже не успел рассказать поэту о том, что великая поэма так сильно затронула его душу, что даже стала врываться в сны.
II
Он решился войти в церковь только под вечер, ког да толпа разошлась и люди перестали сновать вокруг погребального ложа, затрудняя доступ к телу поэта. Церковь была передана францисканцам не так давно, поэтому по привычке ее продолжали называть церковью Святого Петра. Внутри была спокойная полутень, пронизанная запахом ладана: лишь несколько свечей горело в стенных нишах меж фресок, почерневших от дыма.
В храме почти никого не было, лишь одна монахиня из монастыря Святого Стефана сидела у гроба, недалеко от алтаря. Он понял, что это дочь Данте и Джеммы Антония, которая постриглась в монахини под именем Беатриче. Она сидела у тела совсем одна, в церкви находилось еще несколько обычных верующих, которые тихо молились, стоя на коленях где‑то позади, да четверо стражников, которых прислал мессер да Полента. Они должны были охранять порядок, стоя у алтаря, но теперь, когда народ разошелся, спокойно отдыхали, усевшись на деревянных скамьях. Среди простых людей были и такие, кто верил в то, что Данте действительно спускался в ад, и потому о нем ходили слухи, что он колдун и волшебник. Из‑за таких суеверий кто‑нибудь мог попытаться осквернить церемонию прощания, унести клочок одежды поэта или даже вырезать кусочек плоти, чтобы сделать себе амулет от сглаза, как это часто происходило после смерти отшельников или святых. Четверых солдат поставили, чтобы охранять тело Данте от проявлений подобного невежества.
Джованни застыл позади сестры Беатриче, которая стояла у тела на коленях и молилась. Данте лежал в гробу со скрещенными на груди руками: огромное белое пятно в черных одеждах. Джованни тихо попрощался с поэтом. «Благодарю за все, великий учитель», – сказал он про себя. Он представил Данте таким, каким он предстал в их последнюю встречу, и, словно наяву, увидел, как поэт бредет медленными шагами по направлению к слепящему свету, который вот‑вот поглотит его. «Он зашел к нам точно случайно, и после его ухода мир никогда не станет прежним», – подумал Джованни. В эту самую минуту он услышал всхлипы монахини и сам едва сдержался, чтобы не заплакать. Антония поднялась, постояла еще несколько секунд и поспешно спрятала лицо в складках капюшона, а потом направилась к двери в ризницу и исчезла за ней. Тогда Джованни приблизился к гробу поэта и стал разглядывать его лицо. Оно было спокойным и немного нахмуренным, как будто Данте думал о чем‑то своем. Он сильно похудел, а ввалившиеся щеки и глубокие складки у рта подчеркивали широкие скулы. Высокий лоб, обрамленный лавровым венком, показался несоразмерно большим. Джованни заметил, что губы у покойного почти черные, и это вызвало у него подозрения. Что стало причиной смерти поэта?
Поговаривали, что он заразился малярией в болотах Комаккьо, когда ездил в Венецию по поручению Гвидо да Поленты. Судьба распорядилась так, что один из ближайших друзей Данте, Гвидо Кавальканти, который пережил не один политический шторм, тоже погиб от этой болезни.
Джованни, будучи врачом, давно привык к безжизненным лицам и холодным телам мертвецов и не боялся их. Но теперь сердце его мучительно сжалось, как будто он утратил часть самого себя, словно добрая половина его вселенной внезапно погрузилась во тьму. Ему показалось, что губы поэта почернели от какого‑то другого яда, который не мог передаваться по воздуху. Он вспомнил, что видел подобные случаи в Болонье, когда присутствовал при вскрытии трупов в учебных целях, и тогда речь шла о пищевом отравлении. Какой тайной были окутаны эти занятия с профессором‑аверроистом, почитателем и толкователем трактатов арабских ученых! Такие опыты держались в строгом секрете, их участники были почти что тайным сообществом, сектой, поскольку изучение трупов считалось кощунством и ересью. Но они почувствовали вкус к этим занятиям именно потому, что проводить их было строжайше запрещено. К чувству открытия нового у студентов примешивалось ощущение совершаемого святотатства. Джованни не удалось побороть любопытство и захотелось выяснить все до конца. Он огляделся по сторонам – не смотрит ли кто? Все было тихо, вокруг никого. Тогда он осторожно взял руку поэта и внимательно принялся изучать его ладонь, пальцы и поверхность ногтей. Потом, поборов отвращение, попытался открыть ему рот, чтобы осмотреть язык, как вдруг услышал резкий крик:
– Что он делает? Стража! Где стража?
Еще один завопил:
– Святотатство! Кощунство!
Один из стражников набросился на него и оттащил от тела. Второй схватил за ноги, а третий сильно ударил кулаком прежде, чем Джованни успел что‑то объяснить.
– Колдун! Богохульник! – послышалось с разных сторон, и вот уже вокруг образовалась небольшая кучка любопытных, готовых дать волю рукам. – К столбу его! Сжечь!
– Ради бога, позвольте мне поговорить с Якопо Алигьери, я все объясню! – взмолился Джованни.
Стражник, который ударил его, уже замахнулся вновь, но, к счастью, крики людей привлекли внимание Антонии, которая подошла к страже и поинтересовалась, в чем дело. Джованни, несмотря на такой неподходящий момент, смог увидеть ее лицо, все еще скрытое накидкой, и успел разглядеть, что она очень красива и молода. Ее зеленые глаза блестели от слез, взгляд был живой и глубокий. Антония внимательно посмотрела на него, и по взгляду Джованни понял – монахиня пришла к выводу, что незнакомца опасаться не стоит.
– Кто вы и что вам здесь нужно? – резко спросила она, глядя ему прямо в глаза.
Она прекрасно знала, что монашеская одежда защищает ее от подозрений, и потому ей не нужно было притворяться и изображать робость и стыд в разговоре с мужчиной; достаточно монашеской рясы, чтобы собеседник знал свое место.
Стражник открыл было рот, но, пока он не вмешался, Джованни поспешил сам поведать о происшедшем:
– О сестра, я Джованни, я прибыл из Лукки…
Он заметил, как при звуке этого имени монахиня вздрогнула, как если бы уже когда‑то слышала его, но, поборов свое замешательство, Джованни продолжал:
– Вы Антония Алигьери, дочь поэта, не так ли?
– Теперь мое имя сестра Беатриче, а не Антония, – ответила она.
Она посмотрела на него: добрые глаза, которые то улыбались, то холодели, словно моля о пощаде. Перед ней был мечтатель, который находился на распутье и не знал, куда податься, словно ждал решающего знака, который должен определить его будущее: согнуться под тяжестью разочарований и обозлиться на весь мир из‑за равнодушия и коварства или прорываться сквозь темную чащу, сохраняя веру в себя, которая послужит ему во спасение.
– Что вы здесь ищете? – спросила Антония.
– Простите, дело в том, что я врач… и очень уважаю вашего отца. Я переписал его поэму вплоть до двенадцатой песни Рая и прибыл в Равенну для того, чтобы поговорить с Данте и получить от него последние песни Комедии, но опоздал… Пока я здесь стоял, на какое‑то мгновение мне показалось, что ваш отец умер не своей смертью…
– Он умер от малярии, – ответила монахиня, – народ называет ее болезнью болот. Он заразился по пути в Венецию, – возможно, это случилось недалеко от аббатства Помпоза, где он останавливался на ночлег. Ведь в тех местах много ядовитых болот. Ему предлагали отправиться морем, но он не доверял венецианцам, которые взялись сопровождать его. Ему бы следовало вежливо отказаться от поручения мессера[6] да Поленты или перенести посольство на более подходящее время, но он привык не щадить себя. Отец вернулся из поездки раньше, чем предполагал, поскольку у него начались приступы сильнейшей боли и лихорадки, так что порой он даже бредил. Болезнь развивалась быстро, и он смог добраться до дому только неделю назад, когда было уже слишком поздно.
Она замолчала и задумалась, повторяя его имя, как если бы пыталась что‑то вспомнить: «Джованни, Джованни…» Потом она приказала стражникам отпустить его, поскольку хотела поговорить с пришельцем наедине. Те несколько мгновений раздумывали, переглядываясь, но потом подчинились, поскольку привыкли выполнять приказы, пожали плечами и удалились. Кучке любопытных хватило сурового взгляда. Когда они остались одни, Антония заговорила снова:
– Однажды в бреду мой отец назвал ваше имя. Он сжал мою руку и прошептал: «Беатриче, поторопись, передай Джованни, что возвращаться в Лукку опасно! Это я во всем виноват!» В бреду он часто называл меня Беатриче. Мне с трудом удалось его успокоить. Так откройте же мне, кто вы?
– Нет, ты ни в чем не виноват, – тихо прошептал Джованни. И продолжил громче: – Я познакомился с Данте, когда он приехал в Лукку, сразу после того, как его изгнали из Флоренции. Мы стали друзьями, если это можно так назвать, хотя он был значительно старше: ему было уже за сорок, а мне не исполнилось и двадцати пяти. Я был влюблен в одну девушку и потому все время читал любовные стихи Данте. Я чем‑то понравился поэту. Должно быть, он узнал о том, что в Лукке издали новый закон, из‑за которого я, подобно ему, был вынужден покинуть родной город. Но то не его вина…
– Но почему вы решили, что моего отца убили? Вы можете это объяснить?
– Есть некоторые признаки, которые свидетельствуют об этом. Так, например, мышьяк в определенных дозах вызывает приступы лихорадки, схожие с теми, которые вы описали. Мне известно, что во Флоренции есть умельцы, которые делают порошок из высушенных свиных внутренностей, пересыпанных мышьяком: этот яд гораздо опаснее обычной отравы. Порошок настолько мелкий, что обнаружить его невозможно. Губы поэта сильно почернели, кожа начала шелушиться, волосы поредели, к тому же не хватает одного ногтя. Однако похоже на то, что яд действовал очень медленно, понемногу; поэта, видимо, отравил кто‑то из близких ему людей, чтобы убийство можно было выдать за смерть от малярии. Хорошо бы узнать, кто был рядом с Данте незадолго до смерти…
На лице сестры Беатриче отразилось сильное волнение. Несколько минут она молчала, размышляя, словно старалась припомнить то, что могло хоть как‑то подтвердить услышанное, но так и не смогла.
– Но кому понадобилась его смерть?
– Мне это неизвестно, – ответил Джованни, – но смею предположить, что есть люди, которые отнюдь не в восторге от того, сколь велика слава поэмы Данте по всей Италии. Некоторые злодеяния так и остались ненаказанными, еще живы убийцы и грешники, о которых поведал миру ваш отец. Живы еще папы и короли, творящие зло и совершающие ужасные поступки, живы и продажные политики, которым Данте приготовил мест о в аду. У него могло быть много врагов. Все те, кто не сразу понял, сколь велика сила слова. И может статься, они хотели сделать так, чтобы Данте не успел закончить Комедию.
– В это трудно поверить, – возразила Антония, – ведь это всего лишь слова, а они не могут никому навредить. Но если вы уверены, что это так, попробуйте найти доказательства вашим словам, я постараюсь помочь вам, насколько это в моих силах. И все же я просила бы вас быть осторожнее, чтобы моя мать и братья ничего не узнали. Пока у нас нет доказательств, лучше не посвящать их в эту историю: не все в состоянии вынести горькую правду. Возможно, вам удастся найти виновного… Но даже если и так, его наказание не вернет моего отца, поэтому, говоря по справедливости, мы только обманываем себя, приписывая одному несчастному ответственность за все свершенное зло, которое постоянно живет вокруг нас.
Джованни подумал, что глаза Антонии трудно забыть. Такой прекрасной девушке, должно быть, потребовалось немало мужества, чтобы принять постриг. Он задумался о том, являлся ли такой поступок обдуманным решением, и пришел к выводу, что так оно и было: насколько он знал, Данте был сильно привязан к дочери, а она к нему еще больше, и если Антония унаследовала отцовский характер, то она не могла пойти ни на какие уступки. Было видно, что она обладает твердым, решительным и далеко не легким характером. И красота ей только мешает.
На следующий день во время мессы кто‑то заметил, что губы поэта немного приоткрыты, как если бы он собирался что‑то сказать, перед тем как навсегда покинуть этот мир. Возможно, он хотел продиктовать миру последние песни поэмы, которые еще никто никогда не слышал. По городу прокатились слухи, что поэт с отворил чудо. Когда народ узнал, что поэма не закончена, в Равенне еще долгое время поговаривали, что видели, как кто‑то ходит у церкви Святого Франциска и словно к чему‑то прислушивается. Разумеется, люди, верящие в то, что Данте живым спустился в ад, ожидали, что поэт может с минуты на минуту вернуться в мир живых.
III
«Имена отражают суть вещей, – любил повторять Данте. – Вот ты: твое имя Джемма, что значит „драгоценный камень“, и потому ты тверда и сурова, как горная яшма, это и есть твой камень». Иногда он даже называл ее Пьетра, а не Джемма, поскольку это слово означало «камень». В ответ на это она замыкалась в молчании, словно подтверждая, что холодна и непреклонна, как камень. В их супружеской жизни было мало счастья. Сначала Данте никак не мог примириться с браком, навязанным ему отцом: едва мать сошла в могилу, как новоявленный вдовец пожелал жениться снова и, чтобы избавиться от сына, решил поскорее его тоже женить. Когда брачный договор был подписан, Данте было двенадцать, а Джемме еще меньше. Мысль о том, что выбора у них не было, не давала покоя будущему поэту. Он понимал, что его жена ни в чем не виновата, и по‑своему уважал ее, но Джемма, несмотря на обстоятельства их брака, надеялась получить от него гораздо больше, нежели простое уважение. С другой стороны, за ней он получил приданое: двести флоринов. Не слишком много, но у Данте и того не было, только бесполезные земли, доставшиеся по наследству, и куча долгов. Данте не заботился о том, чтобы разобраться с должниками отца и раздобыть немного денег, и часто приобретал дорогие рукописи, не задумываясь о последствиях. Жена не понимала его: на нее легли все проблемы, связанные с воспитанием троих маленьких детей, и денежные заботы. Данте не тревожило финансовое положение семьи. Он вспоминал о деньгах лишь тогда, когда они были нужны ему на очередной манускрипт, а в остальное время он о них даже не думал. Меж тем его жена боялась за будущее детей, прокормить которых было не так‑то просто. А муж продолжал влезать все в новые долги, чтобы расплатиться со старыми.
Вскоре он увлекся политикой, но оказался единственным человеком, кому не досталось ни гроша на этом хлебном поприще, в то время как его сводный брат Франческо отлично заработал. Однако, когда дело касалось того, чтобы помочь Данте, его хватало лишь на то, чтобы уговорить брата взять новую ссуду, гарантом которой он сам и являлся. Так Франческо понемногу зарабатывал, не подвергая себя никаким рискам. Это он посоветовал брату отказаться от должности приора, когда атмосфера в городе накалилась и никто не хотел занять этот пост. Белые гвельфы из знатных семей осторожничали и держались в тени. «Тебя посылают вперед как жертву, – сказала Джемма, – сами они слишком боятся Корсо Донати и папы Бонифация. Эти двое что‑то замышляют. Даже наши самые близкие друзья, семья Кавальканти, готовы в любую минуту упасть к их ногам». На этот раз муж удивил ее – подошел, обнял и тихо сказал: «Мой ангел, я прекрасно все понимаю (он так и сказал!), я сильно рискую, потому что я совсем один в этой битве, и мне не победить. Однако и Цицерон был один, когда принял должность консула, и это его погубило. Но отступать не в моих правилах, иначе потом я всю жизнь буду корить себя за то, что испугался, смирился и не решился восстать против посредственности и ничтожества».
Бывало, что Данте возвращался домой в хорошем настроении и пытался обнять жену, но она сердито отталкивала его. Тогда он обычно смеялся и говорил: «Джемма, Джемма, каменное сердце, я выпустил в тебя столько любовных стрел, а ты? Проще достучаться до рыцаря в железных доспехах! До твоего сердца не долетает ни одна стрела! Что же ты будешь делать, когда окончательно истерзаешь мою бедную душу? Знаешь, я вот придумал: напишу‑ка я тебе стихотворение, в котором будут самые необычные рифмы, на какие я только способен, и эта канцона будет так тяжела для чтения, что если кто‑нибудь возьмется читать ее вслух, то тут же сдастся, ибо не сможет произнести и трех строк.
Пусть так моя сурова будет речь, Как той поступки, что в броню одета»[7].
Джемма отвечала, что пора заняться домашними делами: стол совсем развалился, дрова кончаются, Пьетро бегает весь перепачканный. Тогда он брал ее длинную косу и бил себя по щекам, говоря при этом: «Пусть красота твоих роскошных волос послужит хлыстом, бичующим мое тщеславие, рубищем, которое покроет мою невоздержанность». Наконец он просил у нее прощения, продолжая беззлобно подтрунивать: для него это была просто игра, он и не думал ее обижать. Но Джемме такие шутки совсем не нравились, она говорила, что медвежий юмор ей не по душе. Но где‑то в глубине души она все же смеялась и даже жалела о том, что предмет его любви не она, а другая.
А теперь было уже слишком поздно. Когда Джемма приехала в Равенну, Данте бредил и не узнавал даже собственную дочь, которая всегда была при нем. Джемма не хотела уезжать из Флоренции, несмотря на то что муж посылал ей письмо за письмом и просил приехать. И вот, после двадцати лет разлуки, она едва успела добраться до Равенны, чтобы увидеть его при смерти. Возможно, она была к нему слишком сурова. Но все делалось ради детей: если бы она уехала из города, то семья лишилась бы дома. Люди стали слишком жадны: вряд ли бы они поделились доходом с реквизированных земель семьи Алигьери. Но даже теперь, когда Джемма прибыла в Равенну, она все еще не могла простить мужа или себя за то, что он ей не доверял и не посвящал в свои планы. Она вспоминала, как он восхищался, читая Вергилия, и бродил по дому, громко скандируя его стихи, которые были столь же непонятны, как и церковная проповедь. Если бы она знала, что очень скоро Данте и сам станет таким Вергилием для всех, кто говорит на простом языке, как выразился его друг из Болоньи! Если бы он сказал ей, что когда‑нибудь будет купаться в лучах славы! Возможно, тогда она безоглядно вверилась бы ему и следовала за ним повсюду. Но он молчал, заставляя ее страдать, причиняя бессмысленную боль, принося лишь горести и разочарования, а ведь ему было прекрасно известно, что мучения без всякой надежды на то, что они прекратятся, – это настоящий ад! Он сам написал об этом!
Когда она приехала в Равенну, то увидела прекрасный дом, который правитель города пожаловал ее мужу, увидела, что Данте купается в славе и почестях, узнала, что властители Вероны и Романьи состязаются между собою за право принимать его у себя, осыпая сыновей Данте деньгами и знаками внимания, и все неожиданно встало на свои места. Двадцать лет беспросветного унижения, которое она претерпевала, живя во Флоренции, мгновенно утратили значение, и вся жизнь ее мужа стала для нее открытой книгой. Теперь она поняла, почему он был так суров, так упрям и несговорчив. Ведь чтобы выносить приговоры мертвым (а он взял на себя этот труд), нужно быть суровым судьей, последовательным и безжалостным, как сам Господь Бог.
Но если бы он рассказал ей обо всем, она бы поняла! И ей не пришлось бы всю жизнь искать объяснений его поразительному упрямству, живя вдали от детей, которых изгнали из города вслед за отцом, едва им исполнилось четырнадцать. Не пришлось бы просить защиты у Донати, чтобы ее оставили в городе, надеясь на то, что когда‑нибудь семья сможет вернуться во Флоренцию. Она не могла простить, что Данте не счел ее достойной, чтобы посвятить в свои планы. Джемма поделилась с дочерью своим горем и получила совет не терзаться понапрасну, поскольку отец хотел лишь защитить ее от напрасных волнений, сопровождавших его работу над поэмой: от бессонных ночей, от горьких сомнений, от взлетов и падений. Ведь он совсем не изменился, и теперь, когда у него появились деньги, он не замечал их точно так же, как когда их не было.
Дом в Равенне во многом напоминал самого Данте: относительно новый, он был построен на развалинах римской виллы, сохранив ее планировку: все комнаты располагались на первом этаже и выходили или во внутренний дворик, или в сад. Во дворе не осталось колонн, характерных для римской постройки, сохранились лишь две, встроенные в стену, которая разделяла две узкие длинные комнаты. Во дворе кое‑где были видны остатки мозаики, там, где глухая стена отделяла жилище от улицы. Комната справа от внутреннего двора служила поэту спальней, там еще сохранился старый пол с выложенной мелкими камешками сценой похищения Европы. Джемме нравилась эта комната, окна которой выходили в сад. Иногда взор ее падал на кровать, ту самую, на которой скончался поэт. Теперь, когда Данте не стало, она часто мысленно беседовала с ним, чего с ней раньше не случалось. Она поняла, что очень многое хотела бы ему рассказать; как ей было обидно, когда он, в отличие от других, отказался вернуться во Флоренцию после амнистии! Конечно, для этого нужно было признаться и повиниться, но зато они снова смогли бы быть вместе, и она бы обняла своих мальчиков! Будь прокляты его глупая гордость, дурацкое высокомерие и несгибаемое упрямство, думала она.
Теперь оказалось, что он был прав, а она ошибалась. Он не мог признаться в том, чего не совершал, в мелких и недостойных преступлениях, которые ему приписывали, и одновременно брать на себя право судить грешных и праведных. Ей оставалось только простить его – простить за то, что она осталась совсем одна.
– Мама! Ты где? – послышался голос Антонии.
Джемма вышла в сад и увидела Антонию с молодым человеком, которого заметила еще на церемонии прощания.
– Это Джованни из Лукки, – сказала Антония. – Он большой поклонник Данте. Скоро вы снова увидитесь, поскольку он хочет переписать последние песни Рая. Я тоже пока побуду с вами: настоятельница разрешила мне остаться с тобой и братьями, пока вы будете в Равенне.
– Не знаю, известно ли тебе, что отец не успел закончить поэму, – ответила Джемма. – Недавно приходили двое посланников от рода Скалиджеро, которые попросили у Якопо последние песни поэмы, но твоим братьям не удалось обнаружить рукописи. Они искали повсюду, но безрезультатно. В спальне осталось немало тетрадей отца, с которых он делал копию для господина Кангранде, а потом передавал их другим желающим, чтобы они могли переписать себе поэму. Таковых было предостаточно. Но Рай написан лишь до двадцатой песни, и это последняя песнь, которую получил от него правитель Вероны. Якопо говорит, что поэма обрывается там, где речь идет о небе Юпитера, и что потом по идее следует небо Сатурна и сфера неподвижных звезд; сама я плохо в этом разбираюсь, но Пьетро утверждает, что в последней части должно быть ровно тридцать три песни и тогда полное сочинение будет состоять из ста песен.
– Ты уверена, что они хорошо посмотрели? Я не сомневаюсь в том, что отец успел закончить поэму еще до отъезда. Перед тем как уехать, он зашел ко мне попрощаться. Я никогда не видела его таким внимательным, он слушал меня так, как если бы наконец освободился от груза собственных мыслей и наконец‑то мог впустить в себя что‑то еще.
– Джованни, вы должны понимать, о чем я говорю. Не знаю, при каких обстоятельствах вы познакомились, но в последнее время мой отец постоянно пребывал в мыслях о Комедии и не замечал ничего вокруг себя. Ты мог говорить с ним часами и думать, что он тебя слушает, но потом он вдруг смотрел на тебя и просил повторить все сначала, а вместо ответа говорил стихами. Но в тот день он был другим, веселым, оживленным, и я подумала: это признак того, что Комедия закончена. Это был последний раз, когда мы виделись. Казалось, он даже помолодел. Я никогда не видела его таким спокойным, в таком приподнятом настроении.
В этот момент раздался голос Якопо, который звал их. Нужно было выйти во двор, где уже собралась толпа по случаю прибытия Гвидо Новелло, который желал познакомиться с госпожой Джеммой. Ее сердце учащенно забилось. Суровая Джемма не привыкла к светской жизни. Сын взял ее под руку и повел к гостям. Высокопоставленный посетитель был уже там, во дворе, он стоял неподалеку от старой оливы, которая росла в том месте, где у римлян когда‑то было углубление для сбора дождевой воды. Вместе с ним прибыла его жена, а за ними толпилась охрана, а также знатные господа и почитатели Данте, один из которых при появлении Джеммы заиграл на цитре. Тут же стоял врач Фидуччо деи Милотти, очень уважаемый знатью, он был одним из самых горячих поклонников поэта и потому принялся читать его стихи:
Лежит страна, где я жила на горе,
У взморья, там, где мира колыбель
Находит По со спутниками в море.
Любовь, сердец прекрасных связь и цель…
Так он прочел всю пятую песнь Ада, где говорилось о Равенне и о Франческе да Полента, родной тете Гвидо Новелло. Разумеется, это были его любимые строки, которые он знал наизусть, и всякий раз, едва заслышав их, не мог сдержать слез. Потому что он прекрасно помнил свою любимую тетушку, которая его обожала. Франческа была красива и образованна, поэтому бедный ребенок очень огорчился, когда в двадцать лет ее выдали замуж за жестокого Малатесту, по прозвищу Джованни Хромой, и она должна была отправиться в Римини. Гвидо было тогда десять лет, и отъезд любимой тети он переживал так, как если бы лишился собственной матери. Он помнил, что дядя Ламберто и бровью не повел, когда получил известие о смерти сестры, сохраняя с ее мужем хорошие отношения, как если бы тот был вовсе не причастен к ее смерти, ибо союз с Малатестой был важен для блага города, которому угрожали с разных сторон. Но он, Гвидо, мечтал о мести и, если бы только мог, не преминул бы лично расправиться с проклятым убийцей. Но тот умер и без его помощи.
Когда чтение отрывка было закончено, Гвидо обнял вдову поэта и произнес торжественную речь. Он рассказал, что песнь о Франческе является для него самой волнующей из всей поэмы не только по той причине, что напоминает ему о несчастной тете, но и потому, что никто никогда еще не писал таких прекрасных стихов о любви. Эти стихи рассказывают о том, как человек разрывается между долгом и любовью лучше, чем строки Вергилиевой «Энеиды». Его прекрасная тетя была выдана за нелюбимого человека для того, чтобы сохранить мир между городами, она стала жертвой во имя мира во всей Романье. Но в благородном сердце любовь вспыхивает столь же быстро, сколь пламя на сухой соломе. Поэтому, когда он внимает этим строкам, ему кажется, что сама несчастная Франческа говорит с ним голосом Данте.
Джемма внимательно слушала речь и думала о том, что ей не особенно нравились те песни, в которых говорилось о любви Франчески. Ей казалось, что несчастная оказалась в аду вовсе не из‑за своей порочной страсти, но из‑за неудавшейся супружеской жизни, на которую ее обрекла семья и выносить которую она была не в силах. Джемма была уверена, что Данте, который познал истинную любовь, вложил в эти строки и собственный опыт. Он понимал, что́ чувствовала эта женщина, поскольку и сам жил в подобной ситуации. Жизнь Франчески отражалась в его собственной, словно в зеркале. Поэтому Джемме были совсем не по душе эти строки, и слезы, катившиеся по ее щекам, были вовсе не по той трогательной истории, кото