I
Утро черту
сетуй утес.
Мы, низари, летели Разиным.
Течет и нежен, нежен и течет.
Волгу див несет, тесен вид углов.
Олени, Синело
оно
ива, пук, купавы.
Лепети тепел
ветел, летев,
топот.
Иде беляна, ныне лебеди.
Топор и ропот.
Мы низари летели Разиным.
Потоп и топот
топот и потоп,
Эй, житель, лети же!
Женам мечем манеж
женам ма неж.
А гор рога:
Мечам укажу муле кумачом!
Эй, житель, лети же!
Волгу с ура, парус углов!
Вол лав, валов
багор в рога б!
{20} И барраби!
Гор рог:
Ог‑го!
Шарашь!
Мани, раб, баринам!
Косо лети же, житель осок!
Взять язв,
сокол около кос!
Мало колоколам
азов у воза:
Холоп сполох,
Холоп переполох,
Рог гор:
вона панов,
эвона панове!
Вóрона норов.
Лап пан напал —
взять язв.
Маните, дадут туда детинам!
Рог гор
бар раб
Гор рог
Раб бар
Черепу перечь
магота батогом!
Раб нежь жен бар
Косо лети же житель осок!
Мы низари летели Разиным!..
Разин — одна из любимых тем Хлебникова.
Кроме перевертня, известен хлебниковский «Уструг Разина»; он был напечатан в журнале «Леф» № 1, 1923 г. с пропуском некоторых строф. Восстанавливаю особенно характерные строчки.
… Их души точно из железа
о море пели, как волна.
а шляпой белого овечьего руна
{21} скрывался взгляд головореза.
… «Наша вера — кровь и зарево,
наше слово — государево».
(Хорошо это в глотках «головорезов»! А. К.)
«Нам глаза ее[3] тошны,
развяжи узлы мошны».
«Иль тебе в часы досуга
шелк волос милей кольчуги».
Нечеловеческие тайны
закрыты шумом, точно речью.
Так на Днепре, реке Украины,
шатры таились Запорожской сечи,
и песни помнили века
свободный ум сечевика.
Его широкая чуприна
была щитом простолюдина,
а меч коротко-голубой
боролся с чертом и судьбой.
В сборнике «Рыкающий Парнас» была напечатана поэма Хлебникова «Дети Выдры». Занимает она 34 страницы и состоит из 6 глав (парусов). Написана частью прозой, частью стихами.
Первые главы — сцены из первобытной жизни, так любимой Хлебниковым.
В дальнейших главах центральное место занимает гибель океанского парохода (кораблекрушение и потопление — одна из основных тем Хлебникова). «Всеобщий потоп» обрушивается на пассажиров, сокрытых внутри «шелковых сводов», и других «врагов» Хлебникова, которых он бичует и высмеивает.
Привожу отрывок из «Детей Выдры».
Парус 5‑й
Путешествие на пароходе Разговор II, крушение во льдах
Громад во мгле оставив берег направив вольной в море бег
И за собою бросив Терек шел пароход и море сек.
Во мгле ночей что будет с ним, сурова и мрачна звезда пароходов,
Много из тех, кто земными любим,
скрыто внутри его шелковых сводов
По что за шум. Там кто-то стонет!
— Льды! Пароход тонет!
С. Выдры.
Жалко. Очень жалко.
Где мои перчатки? И где моя палка?
Духи пролил.
Чуть-чуть белил.
Вбегающий.
Уж пароход стоит кормой
И каждой гайкою дрожит.
Как муравьи весь люд немой
Снует, рыдает и бежит.
Нырять собрался, как нырок,
Какой удар! Какой урок!
И слышны стопы «небеса мы невинны».
Несется море, как лавины.
Где судьи. Где законы? …
Разин.
Я полчищем вытравил память о смехе
И черное море я сделал червонным
Ибо мир сделан был не для потехи
А смех неразлучен со стоном
Тончите и снова топчите мои скакуны
Враждебных голов кавуны.
{23} Хлебников, конечно, как «сын выдры», спасается и зовет друзей к себе:
На острове вы, зовется он Хлебников,
среди разоренных учебников
стоит как остров храбрый Хлебников
он омывается морем ничтожества.
Острые слова Хлебникова
Однажды Владимир Маяковский шутливо заметил, кивая в сторону Хлебникова:
— Каждый Виктор мечтает быть Гюго!
— А каждый Вальтер-Скоттом! — моментально ответил Хлебников.
1912 г.
* * *
Примерно, в начале 1922 г. я, в присутствии Маяковского и Хлебникова, рассказывал:
— У Ю. Саблина два ордена Красного Знамени. «Таких во всей России, — говорил мне Саблин, — 20 человек» (числа точно не помню).
— А вот таких, как я, на всю Россию только один имеется, — и то я молчу! — шутя заметил Маяковский.
— А таких, как я, и одного не сыщешь, — быстро ответил Хлебников.
А. Крученых.
1922 г.
Игра в аду
«Игра в аду» писалась так: у меня уже было сделано строк 40 – 50, которыми заинтересовался Хлебников и стал приписывать к ним, преимущественно в середину, новые строфы. Потом мы вместе просмотрели и сделали несколько заключительных поправок. 1‑е издание вышло летом 1912 г., литографированное с многочисленными рисунками (16) Н. Гончаровой. О поэме нашей вскорости появилась большая статья С. Городецкого в «Речи». Привожу выдержки из нее:
— «Современному человеку ад, действительно, должен представляться, как в этой поэме, царством золота и случая, гибнущим в конце концов от скуки. … Когда выходило “Золотое Руно” и объявляло свой конкурс на тему: “черт” эта поэма наверно получила бы заслуженную премию»…
От себя еще добавлю: «Игра в аду» поэма не мистическая, а насмешливая.
Привожу текст II изд. и варианты, выправив опечатки.
Игра в аду
(2‑е доп. изд. Рисунки О. Розановой и К. Малевича. СПБ, 1914 г.)
Свою любовницу лаская
в объятьях лживых и крутых,
в тревоге страсти изнывая,
что выжигает краски их,
Не отвлекаясь и враждуя,
давая ходам новый миг,
и всеми чарами колдуя,
и подавляя стоном крик —
{25} То жалом длинным, как орехом
по доскам затрещав,
иль бросив вдруг среди потехи
на станы медный сплав, —
Разятся черные средь плена
и злата круглых зал,
и здесь вокруг трещат полена,
чей души пламень сжал.
Людские воли и права
топили высокие печи —
такие нравы и дрова
в стране усопших встречи!
Из слез, что когда-либо лились,
утесы стоят и столбы,
и своды надменные взвились —
законы подземной гурьбы.
Покой и мрачен и громоздок,
деревья — сероводород.
Здесь алчны лица, спертый воздух —
тех властелинов весел сброд.
Здесь жадность, обнажив копыта,
застыла как скала,
другие с брюхом следопыта
приникли у стола.
Сражаться вечно в гневе, в яри,
жизнь вздернуть за власа,
иль вырвать стон лукавой хари
под визг верховный колеса.
Ты не один — с тобою случай,
призвавший жить — возьми отказ!
иль черным ждать благополучья,
сгорать для кротких глаз?
Они иной удел избрали —
удел восстаний и громов;
{26} удел расколотой скрижали,
полета в область странных снов.
Они отщепенцы, но строги,
их не обманет верный стан,
и мир любви, и мир убогий
легко вместился в их карман.
Один широк был, как котел,
по нем текло ручьями сало,
другой же хил, и вера сел
в чертей не раз его спасала.
В очках сидели здесь косые,
хвостом под мышкой щекоча,
хромые, лысые, рябые,
кто без бровей, кто без плеча.
рогатое, двуногое
вращает зрачки,
и рыло с тревогою
щиплет пучки.
Здесь стук и грохот кулака
по доскам шаткого стола
и быстрый говор: «Какова?
его семерка туз взяла!»
Перебивают как умело,
как загоняют далеко,
играет здесь лишь только смелый,
глядеть и жутко и легко.
Вот один совсем зарвался —
отчаянье пусть снимет гнет! —
удар: смотри, он отыгрался,
противник охает, клянет.
О, как соседа мерзка харя,
чему он рад, чему?
или он думает, ударя,
что мир покорствует ему?
{27} И рыбы катятся и змеи,
скользя по белым шеям их,
под взглядом песни чародея
вдруг шепчут заклинанья стих.
«Моя!» — черней, воскликнул, сажи,
четой углей блестят зрачки —
в чертог восторга и продажи
ведут съедобные очки.
Сластолюбивый грешниц сейм,
виясь, как ночью мотыльки,
чертит ряд жарких клейм
по скату бесовской руки.
Ведьмина пестрая, как жаба,
сидит на жареных ногах,
у рта приятная ухаба
смешала с злостью детский «Ах!»
И проигравшийся тут жадно
сосет разбитый палец свой,
творец систем, где всё так ладно,
он клянчит золотой!..
А вот усмешки, визги, давка.
— Что? Что? Зачем сей крик? —
Жена стоит, как банка ставка,
ее держал хвостач старик.
Пыхтит, рукой и носом тянет,
сердит, но только лезут слюни.
Того, кто только сладко взглянет,
сердито тотчас рогом клюнет.
Она, красавица исподней,
склонясь, дыхание сдержала,
и дышит грудь ее свободней
вблизи веселого кружала.
{28} И взвился вверх веселый туз,
и пала с шелестом пятерка,
и крутит свой мышиный ус
игрок суровый, смотрит зорко.
И в муках корчившийся шулер
спросил у черта: «Плохо, брат?»
затрепетал… «Меня бы не надули!»
толкнул соседа: «Виноват!»
Старик уверен был в себе,
тая в лице усмешку лисью,
и не поверил он судьбе —
глядит коварно, зло и рысью.
С алчбой во взоре, просьбой денег,
сквозь гомон, гам и свист,
свой опустя стыдливо веник
стояла ведьма, липнул лист.
Она на платье наступила,
прибавив щедрые прорехи,
на все взирала горделиво,
волос торчали стрехи.
А между тем варились в меди,
дрожали, выли и ныряли
ее несчастные соседи —
здесь судьи строго люд карали.
И влагой той, в которой мыла
она морщинистую плоть,
они, бежа от меди пыла,
искали муку побороть.
И черти ставят единицы
уставшим мучиться рабам,
и птиц веселые станицы
глаза клюют, припав к губам.
И мрачный бес с венцом кудрей
колышет вожжей, гонит коней.
{29} колеса крутят сноп мечей
по грешной плоти — род погони.
Новину обмороков пахал
сохою вонзенною пахарь
рукою тяжелой столбняк замахал —
искусен в мучениях знахарь…
Здесь дружбы нет: связует драка,
законом песни служат визги
и к потолку — гнездовьям мрака —
взлетают огненные брызги.
Со скрежетом водят пилу
и пилят тела вчетвером.
но бес, лежащий на полу,
все ж кудри чешет гребешком.
Смотрелася в зеркале
с усмешкою прыткою,
ее же коверкали
медленной пыткою.
У головешки из искор цветок —
то сонный усопший по озеру плыл,
зеленой меди кипяток
от слез погаснул, не остыл.
Тут председатель вдохновенно
прием обмана изъяснял,
все знали ложь, но потаенно
урвать победу всяк мечтал.
С давнишней раной меч целует,
приемля жадности удар
о боли каждый уж тоскует
и случай ищется, как дар.
Здесь клятвы знают лишь на злате,
прибитый долго здесь пищал
{30} одежды странны: на заплате
надежды луч не трепетал.
Под пенье любится легко,
приходят нравы дикарей
и нож вонзился глубоко
и режет всех без козырей.
Песня ведьм:
Вы, наши юноши, что же сидите?
Девицы дивятся, стали сердитей!
Бровям властелиновым я высока,
ведьманы малиново блещет щека.
Полосы синие и рукоять…
К черту уныние! Будет стоять!
«Я походкой длинной сокола
прохожу, сутул и лих,
мчусь в присядке быстрой около
ряда стройных соколих».
«Черных влас маша узлами,
мы бежим, бия в ладони,
точно вспуганы орлами
козы мчались от погони».
«Скрыться в темные шатры,
дальней радости быстры,
прижимая по углам
груди к трепетным ногам…»
И жирный вскрикнул: «Любы бесу,
тому, кто видел роз тщету,
и, как ленивого повесу,
мою щекочете пяту!..
Смотрите, душ не растеряйте,
они резвей весною блох!
И петель зайца не мотайте,
довольно хныкать: ух и ох!..»
{31} Разгул растет, и ведьмы сжали
в когтях ребенка-горбуна,
добычу тощую пожрали
верхом на угольях бревна.
— «Пойми, узнай… тебе я дадена!
меня несут на блюде слуги!»
и, полуобраз, полугадина,
локтями тянется к подруге…
И вот на миг сошло смятенье,
игрок отброшенный дрожал, —
их суд не ведал снисхожденья,
он душу в злато обращал.
Смеюн, что тут бросал беспечно,
упал, как будто в западню,
сказать хотелось сердцу речь но
все сожигалось данью дню.
Любимец ведьм, венец красы
под нож тоскливый подведен,
ничком упал он на весы,
а чуб (гляди) белей, чем лен!
У злата зарево огней,
и седина больней,
она ничтожна и слаба,
пред ней колышется резьба.
И черт распиленный, и стружки,
как змейки, в воздухе торчат —
такие резвые игрушки
глаза сожженные свежат!
Быть отпущенным без песни,
без утехи и слезы,
точно парубки на Пресне,
кладбищ выходцы мерзлы.
Любовниц хор, отравы семя,
над мертвым долго хохотал,
и вкуса злость — златое темя
их коготь звонко скрежетал.
{32} Обогащенный новым даром,
игры счастливец стал добрее
и, опьянен огней угаром,
играет резче и смелее.
Но замечают щелки: счастье
все валит к одному,
такой не видели напасти —
и все придвинулись к нему.
А тот с улыбкой скромной девы
и дерзко синими глазами
был страшен в тихом севе,
все ворожа руками.
И жутко и тихо было близ беглеца,
крыл ускользают силы,
такого ли ждали конца?
Такое дитя просили?
Он, чудилося, скоро
всех обыграет и спасет
для мук рожденных и надзора,
чертей бессилит хладный пот!
И в самый страшный миг
он услыхал высокий вой,
но, быть страдающим привык,
о стол ударил головой.
И все увидели: он ряжен,
что рана в нем давно зияла,
и труп сожжен, обезображен,
и крест одежда обнажала.
Мгновенье — нет креста!..
(глядящий ловит сотню жал)
и слышит резь хлыста —
все там заметили кинжал.
Спасенный чует мести ярость
и сил прилив богатый,
{33} шипит забвению усталость,
и строен стал на час горбатый.
И ягуары в беге злобном
кружатся вечно близ стола,
и глазом, зелени подобным,
кидалась умная стрела.
Пусть совесть квохчет по-куриному
и всюду клюв сует,
к столу придвинувшися длинному
и вурдалачий стиснув рот,
По пояс сбросила наряд,
и маску узкую, и рожу —
и, бесы, стройную, — навряд
другую встретите, похоже.
Струею рыжей, бурно-резвой
течет плечо к ее руке,
но узкий глаз и трезвый
поет о чем-то вдалеке.
Так стал прекрасен черт
своим порочным нежным телом —
кумач усталый его рот,
и всё невольно загудело.
В глазах измены сладкой трубы, —
среди зимы течет Нева! —
неделя святок ее зубы,
кой‑где засохшая трава.
Самой женственностью шаг,
несома телом ворожея,
видал ли кто в стране отваг
луч незабудок, где затея?
Она ж не чувствует красы,
она своей не знает власти,
в куничьем мехе сквозь усы
садится к крепкому отчасти.
{34} Тот слабый был, но сердце живо,
был остр, как сыр, ведьминский запах,
и вот к нему, заря нарыва,
она пришла охапкой в лапах.
Никто и бровью не моргнул,
лишь ходы сделались нелепы,
вот незаметно бес вздрогнул
он обращает стулья в щепы.
Бедняк отмеченный молчал
и всё не верил перемене,
хотя рот бешено кричал,
жаркого любящих колени.
Рукою тонкою, как спичка,
чесал тот кудри меж игры —
порхала кичка, точно птичка,
скрывая мудрости бугры.
Бычачьи делались глаза,
хотел всё далее играть,
бодал соседа, как коза,
когда хотел тот сзади стать.
Игра храбреет, как нахал,
летают сумеречные ставки,
Мешок другой он напихал,
высокомернее стал шавки.
«Черная галка!» — запели все разом
«Черная галка!» — соседи галдели,
ладонею то, дырявым то тазом
воинственно гремели.
Речь судреца:
«Всего ужасней одинокий,
кто черен, хил и гноен,
он спит, но дух глубокий
в нем рвется, неспокоен.
{35} Бессильный видит вечно битвы,
он ждет низринуть королей,
избрал он царства для ловитвы,
он — чем смелее, тем больней.
И если небо упадет
и храм сожженный просверкает, —
вчерашний раб народы поведет,
ведь силен тот, кого не знают!
Вот я изрек премудрость ада,
за что и сяду ко всем задом».
..............................
Счастливец проснулся, смекнул,
свое добро взвалил на плечи
и тихим шагом отшагнул
домой, долой от сечи.
И умиленно и стыдливо
за ним пошла робка и та,
руки коснувшись боязливо,
и стала жарче чем мечта.
«Служанки грязною работой
скажи, какой должно помочь?
царица я! копьем охоты
именам знатным кину: прочь!
Сошла я в подземные недра,
земные остались сыны,
дороги пестрила я щедро:
листами славными красны.
Ты самый умный, некрасивый,
лежишь на рубище в пыли,
и я сойду тропой спесивой
твои поправить костыли.
Тебя искала я давно,
прошла и долы и моря,
села оставила гумно,
улыбок веники соря.
{36} Твой гроб живой я избрала
и в мертвом лике вижу жуть,
в борьбе с собой изнемогла,
к тебе моя уж настежь грудь.
Спесь прежних лет моих смирится —
даю венок,
твоя шершавая десница —
паду, великая, у ног.
О, если ринешься с высот
иль из ущелий мрачных взмоешь —
равно вонзаешь в сердце дрот
и новой раной беспокоишь».
Отверженный всегда спасен,
хоть пятна рдеют торопливо,
побродит он —
и лучшее даст пиво…
Как угля снег сияло око,
к блуднице ластилися звери,
как бы покорно воле рока,
ей, продавщице ласки, веря.
И вырван у множества вздох:
«Кто сей, беззаботный красам?»
И путь уж ему недалек,
и знак на плечах его: сам!
Тщедушный задрожал от злата
и, вынув горсть червонцев,
швырнул красавице богато —
ах, на дороге блещет солнце!
Та покраснела от удара,
руками тонкими взметнула,
и, задыхаясь от пожара,
в котел головою нырнула.
Дворняжкой желтой прянул волос,
вихри оград слезой погасли,
{37} и с медью дева не боролась,
махнув косой в шипящем масле.
Ее судьба вам непонятна?
Она пошла, дабы сгореть
высоко, пошло и бесплатно —
крыс голубых та жертва снедь…
И заворчал пороков клад,
к смоле, как стриж, вспорхнув мгновенно —
вот выловлен наряд,
но тела нет, а есть лишь пена!
Забыть ее, конечно, можно,
недолог миг, короче грусть,
одно тут непреложно
и стол вовек не будет пуст.
Игра пошла скорей, нелепей,
шум, визг и восклицанья —
последни рвутся скрепы
и час не тот, ушло молчанье!
Тысячи тысяч земного червонца
стесняют места игроков —
вотще, вотще труды у солнца,
вам места нет среди оков!
Брови и роги стерты от носки,
зиждя собой мостовую,
где с ношей брюхатой
повозки
пыль подымают живую.
Мычит на казни осужденный:
«Да здравствует сей стол!
За троны вящие вселенной
тебя не отдам нищ и гол!
Меня на славе тащат вверх,
народы ноги давят
благословлю впервые всех,
не всё же мне лукавить!..»
{38} Порок летит в сердцах на сына,
— голубя слаще кости ломаются! —
любезное блюдо зубовного тына
метель над желудком склоняется…
А наверху под плотной крышей,
как воробей в пуху лежит один
свист, крики, плач чуть слышны,
им внемлет, дремля, властелин.
Он спит сам князь — под кровлей
— когда же и поспать? —
В железных лапах крикнут крошки,
их стон баюкает как мать…
И стены сжалися, тускнея,
где смотрит зорко глубина,
вот притаились веки змея
и веет смерти тишина.
Сколько легло богачей,
сколько пустых кошельков,
трясущихся пестрых ногтей,
скорби и пытки следов!
И скука, тяжко нависая,
глаза разрежет до конца,
все мечут банк и, загибая,
забыли путь ловца.
И лишь томит одно виденье
первоначальных светлых дней,
но строги каменные звенья,
обман — мечтания о ней.
И те мечты не обезгрешат,
они тоскливей, чем игра.
Больного ль призраки утешат?
Жильцу могилы ждать добра?
Промчатся годы — карты те же
и та же злата желтизна,
сверкает день все реже, реже,
печаль игры как смерть сильна!
{39} Тут под давленьем двух миров
как в пыль не обратиться?
Как сохранить свой взгляд суров,
где тихо вьется небылица?
От бесконечности мельканья
туманит, горло всем свело,
из уст клубится смрадно пламя
и зданье трещину дало.
К безумью близок каждый час,
в глаза направлено бревно,
вот треск и грома глас,
игра, обвал — им все равно!
Все скука угнетает…
и грешникам смешно…
Огонь без пищи угасает
и занавешено окно…
И там в стекло снаружи
всё бьется старое лицо,
крылом серебряные мужи
овеют двери и кольцо.
Они дотронутся, промчатся,
стеная жалобно о тех,
кого родили… дети счастья
всё замолить стремятся грех…
* * *
В заключение привожу несколько строф и вариантов, написанных исключительно В. Хлебниковым и не вошедших ни в одно издание по различным причинам (преимущественно из нежелания растягивать поэму). Эти варианты опубликованы до сих пор нигде не были.
{40} I.
Как наги, наги! Вы пухлее,
чем серебристый цветок ив,
и их мечтательно лелея,
склонился в кладбище прорыв.
II.
Он машет лапкою лягушьей
зубастый ящик отворив,
соседу крикнул он: «Послушай,
концом хвоста почто ревнив?»
III.
Здесь месяц радости сверкал
нога бела, нога светла.
К полетам навык и закал
и деревянная метла.
IV.
Она стакан воды пила
разбросав по полу косу
и заржавевшая пила,
как спотыкач брела в лесу.
Грызя каленые орехи,
хвосты бросая на восток,
иль бросив вдруг среди потехи
на станы медный кипяток.
И в муках скорчившись мошейник
спросил у черта: Плохо, брат?
Ответил тот: молчи, затейник.
Толкнул соседа: виноват!..