Лекции.Орг


Поиск:




Виталий Александрович Закруткин. Матерь Человеческая

 

 

---------------------------------------------------------------

OCR: Елена Байрашева

---------------------------------------------------------------

 

 

Эту женщину я не мог, не имел права забыть.

Нелегкая ее жизнь, чистая душа, характер, глубокий и добрый, наконец,

то, как в полном одиночестве пережила она те страшные месяцы, которые

стали для нее великим испытанием, - все это было мне известно, и я не

забывал ее. Но потом отмеченные кровавыми боями последние годы войны,

трудные походы по чужим землям, ранение, госпиталь, возвращение в

разоренную врагами родную станицу, потеря близких, дорогих моему сердцу

людей стерли, размыли в памяти образ этой женщины, и черты ее забылись,

словно растаяли в белесой пелене утреннего тумана над захолодавшей

осенней рекой...

Прошли годы... И вот однажды в древнем прикарпатском городе, куда я

приехал по просьбе старого фронтового друга, мне вдруг вспомнилось все,

что я знал о женщине, которую не смел забыть.

Получилось это так. Каждое утро, до восхода солнца, я выходил на

прогулку: бродил по пустынным аллеям векового парка, медленно поднимался

по крутому склону высокого холма, который местные жители именовали

Княжьей горой. Там, на вершине холма, присев на железную скамью, я

любовался старым городом. Озаренный желто-розовыми солнечными лучами,

повитый легкой, призрачной дымкой, город являл собой живую картину

человеческой жизни на протяжении семи веков; руины древних замков,

полуразрушенные стены монастырей, украшенные позолотой иезуитские,

бернардинские и доминиканские костелы, ветхие деревянные церквушки и

мрачные соборы, островерхие, крытые красной черепицей дома и остатки

тронутых мшистой прозеленью пороховых башен, узкие, кривые переулки и

широкие площади, бронзовые статуи на гранитных постаментах, радужные

фонтаны, парки и кладбища - запечатленные многими людскими поколениями

памятники их жизни - вызывали молчаливое раздумье, мысли о вечном,

неотвратимом течении времени...

Неподалеку от скамьи, на которой я обычно сидел, рос раскидистый

клен, а у клена белела ноздреватая, источенная дождями каменная ниша. В

нише стояло изваяние мадонны с младенцем на руках. И мадонна и

пухлощекий ее младенец были ярко и грубо раскрашены масляной краской. На

темноволосой голове мадонны красовался серый от пыли восковой венок, а у

ног ее, на каменном карнизе, постоянно лежали свежие, обрызганные водой

живые цветы: белые и алые гладиолусы, светло-голубые флоксы, несколько

зеленых веток папоротника.

Цветы приносили двое дряхлых стариков - мужчина и женщина. На вершине

Княжьей горы они появлялись раньше меня, клали цветы к подножию мадонны

и, прижавшись друг к другу, подолгу стояли молча. Чаще всего я видел

лишь их согбенные спины и низко опущенные седые головы. Какое горе

согнуло этих бедно одетых людей, о чем они просили каменную мадонну -

кто знает? Может, они потеряли любимого сына или, скошенная неизлечимой

болезнью, умирала их единственная дочь? А может, кто-то жестоко обидел

беззащитных стариков, или остались они, никому не нужные, без кровли и

без куска хлеба? Широким и глубоким, как море, бывает горе людское, и

чаще всего остается оно немым...

Свершив свою безмолвную молитву, старики каждый день проходили мимо

моей скамьи и ни разу на меня не взглянули. А я после их ухода долго

смотрел на раскрашенную мадонну, и странные мысли одолевали меня.

"Тебя, женщину по имени Мария, люди назвали матерью божьей, - думал

я. - Люди поверили, что ты, непорочная, родила им спасителя-бога,

принесшего себя в жертву и распятого за людские грехи. И люди сложили в

твою честь песнопения-молитвы и стали именовать тебя владычицей и

госпожой, без искуса мужеска зачавшей, присноблаженной, невестой

неневестной. Богородительница, царица небесная, приснодева, пречистая,

источник живота родшая, богоизбранная, предстательница, заступница

благодатная, богоневестная матерь - так называют тебя люди. Они

построили тебе великолепные храмы, и самые великие художники мира

украсили эти храмы твоим изображением. Голову твою и голову твоего

младенца-сына окружили сияющим нимбом святости. Искусные златокузнецы и

мастера-бриллиантщики одели тебя и сына драгоценными ризами икон. Лик

твой, дева Мария, запечатлели на храмовых хоругвях, на бармах - царском

оплечье, в священных книгах и гравюрах, и рыцари-крестоносцы и

полководцы-воители, отправляясь на битву, преклоняли колени перед тобой.

Именем твоим отцы-инквизиторы судили мужчин и женщин, именуя несчастных

еретиками-отступниками и живьем сжигая их на кострах..."

В густых ветвях клена тенькала синица, пестрые дрозды носились среди

пихт и сосен. Золотыми отсветами солнца переливался, мерцал внизу

древний город. В небесной синеве плыли редкие белые облака.

Неподвижными, кукольными глазами смотрела мадонна на меня, на

деревья, на город. У ее ног лежали оставленные стариками цветы, и от них

струился еле уловимый, грустный, легкий запах увядания.

"За что, женщина, люди поклоняются тебе? - мысленно спрашивал я,

всматриваясь в бледно-желтое лицо мадонны, в кукольные глаза ее. - Ведь

ты никогда не жила на свете. Ты выдумана людьми. А если даже ты была,

Мария, то что тобой свершено в жизни и чем заслужила ты поклонение? Если

верить евангелистам, ты вышла замуж за плотника, неизвестно от кого

родила сына и потеряла его, распятого на кресте. Смерть сына - тяжкое,

неизбывное горе для матери. Но разве нет на земле матерей человеческих,

испытавших более страшные удары судьбы, чем те, которые ниспосланы были

тебе? Кто же измерит их горе? Кто исчислит все их утраты? Кто им воздаст

за их неустанный труд, за любовь к людям и милосердие, за материнское

терпение, за пролитые ими слезы, за все, что пережили они и свершили во

имя жизни на любимой ими нелегкой земле?"

Так думал я, всматриваясь в раскрашенное лицо каменной девы Марии, ив

этот миг вдруг вспомнил женщину, которую не смел, не имел права забыть.

Однажды, в годы войны, наши пути с ней случайно пересеклись, и теперь,

спустя много лет, я не могу не рассказать о ней людям...

 

 

В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи,

багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем

видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и

дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым

медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех

сторон наползали невнятные, пугающие шумы...

Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва

различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками

густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария

вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую,

поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать

того, что творилось сейчас на хуторе.

Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать

так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая

горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом

легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая,

проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали

небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный,

удушливый запах дыма и гари.

- Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть,

господи... Нет у меня больше сил... не могу я... пошли мне смерть, прошу

тебя, боже...

Она поднялась, стала на колени, прислушалась. "Будь что будет, -

подумала она в отчаянии, - лучше помереть там, со всеми". Подождав

немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не

видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля.

Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо

виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела

Мария, пронизало ее смертным холодом.

Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки

пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному

небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара

единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с

длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным

и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути

ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за

ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые

искры.

Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на

западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый

кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной.

Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было

человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за

хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на

высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий

свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год

тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей

бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на

фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали

они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого,

затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую

ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные

автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле,

и не знали, что их ждет...

Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться

туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к

земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный

крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого,

ползущего на холм дыма.

Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе

послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со

стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые

выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа

хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль

кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока.

Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. "Куда ж они их гонят?

- билась в ее воспаленном мозгу лихорадочная мысль. - Неужто

расстреливать будут? Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины..."

Широко открыв глаза, она смотрела на дорогу. Толпа хуторян брела мимо

нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были

две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед

самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила

дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась

за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже

прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще

в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих

стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили

колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами.

Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко,

навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами

автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину

за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая

рукой вперед...

Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти

всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами,

шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни

слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма,

когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль:

- Сволочи! Пала-а-чи! Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии!

Не буду вашей батрачкой, гады!

Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова,

комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны

Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком

районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и

осталась на хуторе.

- Санечка, чего это ты? Замолчи, доченька! - запричитала мать. -

Прошу тебя, замолчи! Убьют они тебя, деточка моя!

- Не буду молчать! - еще громче крикнула Саня. - Пускай убивают,

бандиты проклятые!

Мария услышала короткую автоматную очередь. Хрипло заголосили

женщины. Лающими голосами закаркали немцы. Толпа хуторян стала удаляться

и скрылась за вершиной холма.

На Марию навалился липкий, холодный страх. "Это Саню убили", -

молнией обожгла ее страшная догадка. Она подождала немного,

прислушалась. Человеческих голосов нигде не было слышно, только где-то в

отдалении глуховато постукивали пулеметы. За перелеском, восточное

хутора, то здесь, то там вспыхивали осветительные ракеты. Они повисали в

воздухе, освещая мертвым желтоватым светом изуродованную землю, а через

две-три минуты, истекая огненными каплями, гасли. На востоке, в трех

километрах от хутора, проходил передний край немецкой обороны. Вместе с

другими хуторянами Мария была там: немцы гоняли жителей рыть окопы и

ходы сообщения. Извилистой линией они вились по восточному склону холма.

Уже много месяцев, страшась темноты, немцы по ночам освещали линию своей

обороны ракетами, чтобы вовремя заметить цепи атакующих советских

солдат. А советские пулеметчики - Мария не раз видела это -

трассирующими пулями расстреливали вражеские ракеты, рассекали их, и

они, угасая, падали на землю. Так было и сейчас: со стороны советских

окопов затрещали пулеметы, и зеленые черточки пуль устремились к одной

ракете, ко второй, к третьей и погасили их...

"Может, Саня живая? - подумала Мария. Может, ее только ранили и она,

бедненькая, лежит на дороге, истекает кровью?" Выйдя из гущины кукурузы,

Мария осмотрелась. Вокруг - никого. По холму тянулся пустой затравевший

проселок. Хутор почти догорел, лишь кое-где еще вспыхивало пламя, да над

пепелищем мельтешили искры. Прижимаясь к меже на краю кукурузного поля,

Мария поползла к тому месту, откуда, как ей казалось, она слышала крик

Сани и выстрелы. Ползти было больно и трудно. На меже сбились согнанные

ветрами жесткие кусты перекати-поля, они кололи коленки и локти, а Мария

была босиком, в одном старом ситцевом платье. Так, раздетой, она

минувшим утром, на рассвете, убежала с хутора и теперь проклинала себя

за то, что не взяла пальто, платок и не надела чулки и туфли.

Ползла она медленно, полуживая от страха. Часто останавливалась,

вслушивалась в глухие, утробные звуки дальней стрельбы и снова ползла.

Ей казалось, что все вокруг гудит: и небо, и земля, и что где-то в самых

недоступных глубинах земли тоже не прекращается это тяжкое, смертное

гудение.

Саню она нашла там, где и думала. Девочка лежала, распростертая, в

кювете, раскинув худые руки и неудобно подогнув под себя босую левую

ногу. Еле различая в зыбком мраке ее тело, Мария прижалась к ней, щекой

ощутила липкую влажность на теплом плече, приложила ухо к маленькой,

острой груди. Сердце девочки билось неровно: то замирало, то колотилось

в порывистых толчках. "Живая!" - подумала Мария.

Оглядевшись, она поднялась, взяла Саню на руки и побежала к

спасительной кукурузе. Короткий путь показался ей бесконечным. Она

спотыкалась, дышала хрипло, боясь, что вот сейчас уронит Саню, упадет и

больше не поднимется. Уже ничего не видя, не понимая, что вокруг нее

жестяным шелестом шумят сухие стебли кукурузы, Мария опустилась на

колени и потеряла сознание...

Очнулась она от надрывного стона Сани. Девочка лежала под ней,

захлебываясь от заполнившей рот крови. Кровь залила лицо Марии. Она

вскочила, подолом платья протерла глаза, прилегла рядом с Саней,

приникла к ней всем телом.

- Саня, деточка моя, - шептала Мария, давясь слезами, - открой

глазки, дите мое бедное, сиротиночка моя... Открой свои глазоньки,

промолви хоть одно словечко...

Дрожащими руками Мария оторвала кусок своего платья, приподняла

Санину голову, стала вытирать клочком застиранного ситца рот и лицо

девочки. Прикасалась к ней бережно, целовала солоноватый от крови лоб,

теплые щеки, тонкие пальцы покорных, безжизненных рук.

В груди у Сани хрипело, хлюпало, клокотало. Поглаживая ладонью

детские, с угловатыми колонками ноги девочки, Мария с ужасом

почувствовала, как холодеют под ее рукой узкие ступни Сани.

- Прокинься, деточка, - стала молить она Саню. - Прокинься,

голубочка... Не умирай, Санечка... Не оставляй меня одну... Это я с

тобой, тетя Мария. Слышишь, деточка? Мы же с тобой только двое остались,

только двое...

Над ними однообразно шелестела кукуруза. Утихли пушечные залпы.

Потемнело небо, лишь где-то далеко, за лесом, еще содрогались

красноватые отсветы пламени. Наступил тот предутренний час, когда

убивающие друг друга тысячи людей - и те, кто, подобно серому смерчу,

несся на восток, и те, кто грудью своей сдерживал движение смерча, -

уморились, устали корежить землю минами и снарядами и, одуревшие от

грохота, дыма и копоти, прекратили страшную свою работу, чтобы

отдышаться в окопах, отдохнуть немного и вновь начать трудную, кровавую

жатву...

Саня умерла на рассвете. Как ни старалась Мария согреть смертельно

раненную девочку своим телом, как ни прижималась к ней горячей своей

грудью, как ни обнимала ее - ничего не помогло. Похолодели Санины руки и

ноги, замолкло хриплое клокотание в горле, и вся она стала застывать.

Мария закрыла Сане чуть приоткрытые веки, сложила на груди

исцарапанные, со следами крови и лиловых чернил на пальцах,

одеревеневшие руки и молча села рядом с мертвой девочкой. Сейчас, в эти

минуты, тяжкое, неутешное горе Марии - смерть мужа и малого сына, два

дня назад повешенных немцами на старой хуторской яблоне, - как бы

уплыло, заволоклось туманом, сникло перед лицом этой новой смерти, и

Мария, пронзенная острой внезапной мыслью, поняла, что ее горе только

невидимая миру капля в той страшной, широкой реке горя людского, черной,

озаренной пожарами реке, которая, затапливая, руша берега, разливалась

все шире и шире и все быстрее стремилась туда, на восток, отдаляя от

Марии то, чем она жила на этом свете все свои недолгие двадцать девять

лет...

Утро наступало медленно. Нехотя забрезжила бледная, размытая заря.

Низко, с гортанным карканьем, над кукурузой пролетела стая ворон.

Тронутые холодной росой, притихли, вяло обвисли влажные кукурузные

метелки. Со стороны окопов доносились глуховатые винтовочные выстрелы и

редкие пулеметные очереди.

Обхватив колени руками, Мария смотрела на мертвую Саню. Нос девочки

уже заострился, лоб и щеки отливали матовой восковой желтизной. На

отвисшем подбородке и на левой щеке засохли темные пятна крови. Прядка

белесых волос прилипла к виску.

- Сейчас я обряжу тебя, бедная ты сиротиночка, - тихо проговорила

Мария, - и личико твое обмою, и косички заплету, и ротик твой закрою...

Трудно мне будет выкопать тебе могилку, дитя мое несчастное, нет у меня

ни лопаты, ни ломика...

Марию бил озноб. Она зябко поводила плечами, шептала слова, не вникая

в их смысл. Тронув рукой пожелтевшую руку Сани, сказала, словно

обращалась к живой:

- Пальцы-то у тебя в чернилах, девчоночка... хоть школу вашу закрыли,

а грамотной ты хотела быть... Учительницей быть хотела. Не довелось тебе

выучиться...

На увядших космах пырея, который обильно покрыл междурядья неполотой

кукурузы, лежала утренняя роса. Мария поднялась, омыла росой липкие

грязные руки, оторвала от подола платья тряпицу и, увлажнив ее росой,

стал отмывать от крови застывшее лицо Сани. Потом она осторожно

подтянула тряпицей отвисший подбородок девочки, концы мокрой тряпицы

подвязала на темени, стала поправлять ее светлую косу и вскрикнула от

жгучего укола в палец. Высосала выступившую на пальце капельку крови.

Осторожно перебрала растрепанную косичку умершей и нашла запрятанный в

волосах значок с отогнувшейся острой застежкой.

Мария подержала значок на ладони. На его алой эмали блестел профиль

Ленина. Мария заплакала.

- Вот, товарищ Ленин, - сказала она, давясь слезами, - вот чего

сделали с людьми, с бедной Санечкой, со мною... Куда мне теперь

податься, товарищ Ленин? Скажите, дайте мне ответ, Владимир Ильич,

научите меня... Отец мой, и мать моя, и муж мой, и сыночек мой малый

жизни лишились, и осталась я на белом свете одна...

Долго убивалась Мария, долго плакала, всхлипывая и причитая, потом

упала ничком на пахоту, и ей показалось, что она летит куда-то вниз, в

черную бездну. Над ней, будто короткий грозовой гром, со свистящим

подвыванием совсем низко пронеслись самолеты-штурмовики. Мария очнулась.

Алый значок она приколола к темному, затвердевшему от крови платьишку

Сани, отошла немного и, опустившись на колени, стала рыть могилу.

В эту осень дождей было мало, поросшая сорняками пахота затвердела.

Мария рыла по-собачьи, с трудом подгребая под себя сухую, комковатую

землю. У нее заболели пальцы, у ногтей появились болючие, кровоточащие

заусеницы. Она села, вытерла пот. Подумав, оторвала от подола еще одну

длинную тряпицу, разделила на десять равных лент. Теперь ее застиранное,

захлюстанное росой платье превратилось в лохмотья. Помогая себе зубами,

Мария туго забинтовала и завязала пальцы. Ей нестерпимо хотелось пить,

но воды не было. Она пожевала влажную траву, с отвращением выплюнула

горький зеленоватый комок и снова стала копать, углубляя яму.

Подумав о том, что надо знать длину могилы, чтобы не копать лишнего,

она подошла к Сане, четвертями измерила ее неподвижное, вытянутое тело.

Получилось семь с половиной четвертей. Она отметила вдоль ямы девять.

"Так, - подумала, - ей не будет тут тесно". Потом снова стала на колени,

продолжая рыть могилу.

Где-то на западе послышался ровный, невнятный гул. Тяжкий гул

нарастал. Мария легла, приложив ухо к земле. Земля глухо, утробно

гудела. Мария поняла: по дороге вдоль хутора идут немецкие танки. Она

видела их однажды, грузные, пышущие жаром громадины с черными крестами и

чужими непонятными буквами на боках и на башнях. "Подавят они наших, - с

тоской и страхом подумала Мария, - захоронятся в лесу, потом выскочат и

начнут давить". Не успела она так подумать, как вдруг из-за леса

загрохотали беспорядочные залпы пушек. Над головой Марии с воем, с

диким, пронзительным шелестом стали проноситься снаряды. Они рвались в

той стороне, откуда слышался грозный скрежет танков. Три снаряда

разорвались где-то совсем близко, на кукурузном поле. Воздушная волна

отбросила Марию и мертвую Саню к самой меже...

В ушах у Марии звенело. Глаза запорошило пылью. Бурая пыль облаком

колебалась над кукурузой, застилая солнце. Тело Сани, такое же прямое и

неподвижное, лежало неподалеку. Как видно, залпы советских пушек не

смогли задержать движение танков, теперь они рычали у самого леса.

Мария подождала немного, протерла глаза, подошла к Сане, обобрала

вокруг нее сбитые взрывами сухие кусты перекати-поля, взяла труп девочки

на руки и понесла к недорытой могиле. Могилу рыла до самого подвечерья,

вслушиваясь в отдаленную трескотню пулеметов, в редкие выстрелы пушек и

разрывы мин. Руки у нее разламывались от усталости и боли, во рту

пересохло, но роса давно сошла, и ей нечем было утолить жажду.

На закате солнца Мария подтащила тело Сани к могиле, опустила в яму

ее босые ноги, поцеловала в лоб, оправила труп в глубине ямы. Плакать

Мария уже не могла.

- Прощевай, деточка, - хрипло сказала она, - пусть земля тебе будет

пухом...

Изорванное платье Марии было мокрым от пота. Солнце зашло, потянуло

прохладой. Мария стала дрожать от озноба. С лихорадочной быстротой,

чтобы успеть до темноты, она стала обрывать с кукурузных початок сухие,

шуршащие листья и таскать их в борозду. Рук она уже почти не

чувствовала, но продолжала рвать, надеясь на то, что в ворохе листьев

сможет укрыться от ночного холода. Ей очень хотелось есть, но, кроме

перезрелых, твердых, как камень, початков, вокруг ничего не было. С

трудом разломив пополам длинный початок, она стала выгрызать на сломе

жесткие зерна, раскусывала их, ворочала во рту, но они застревали в

горле, вызывали кашель и тошноту.

Разбитая, обессиленная, она прилегла на ворох кукурузных листьев,

стала умащиваться, укрываться с боков и сверху. Долго ворошила,

перекладывала листья, охапку положила под голову, другую нагребла на

себя, свернулась на боку, подтянув колени к самому подбородку, и

затихла. Уснула она не сразу, долго всхлипывала, прерывисто дышала, на

короткое время ее охватывало полузабытье, и она отдыхала. Только к

полуночи вконец измаянную Марию охватил спасительный сон... В эти

недолгие часы перед ней в отрывочных, то сладких, то горестных

сновидениях промелькнула почти вся ее жизнь...

Ей снилось, что она летит по теплому весеннему воздуху над зелеными,

испещренными темными межами полями и у самой дороги узнает свое поле, на

котором стоит ее отец, не такой худой, заросший рыжеватой щетиной, каким

он был, когда его расстреливали белогвардейцы, а совсем молодой и

красивый. Ветер шевелит его кудрявые волосы, он машет рукой, зовет Марию

к себе, а она улыбается и не хочет спускаться на землю, потому что ей

приятно, не чувствуя веса своего тела, легкой птицей парить над землей,

видеть голубой извив речушки, и вербы на берегах, и стога сена, и белые,

будто игрушечные, домики хутора...

Потом, после какого-то темного, томительного провала, Мария вдруг

увидела пламя. Она застонала во сне, подумав, что это горит хутор, но

это было пламя пионерского костра на берегу речки, и вокруг костра

танцевали мальчики и девочки в красных галстуках, и она сама,

двенадцатилетняя Маша, тоже держала кого-то за руку, пела веселую песню,

и ей было так радостно и хорошо, что она хотела обнять всех: и учителей,

стоявших под вербой, и высокого, ладного пионервожатого Ваню, который

позже, через шесть лет, стал ее мужем, и хуторских мальчишек и девчонок,

здоровых, румяных, чисто одетых. Они все смеялись, пели, плясали, и все

увидели, как на востоке, за речкой, за зелеными лугами, теплая,

лучистая, загорается алая утренняя заря. Но оказалось, что это вовсе не

заря, а огромный, прозрачный, охвативший полнеба значок, и оттуда, из

алой зари, - все увидели - улыбается живой Ленин...

Ночной холод разбудил Марию. Она проснулась, всмотрелась в звездное

небо, еще не понимая, где она и что с ней произошло, а когда то

страшное, что она пережила, дошло до ее сознания и Мария поняла, что нет

ни пионерского костра, ни учителей, ни мужа Ивана, а есть только дотла

сгоревший хутор, убийства и смерть, она упала, зарыла лицо в холодные

кукурузные листья и забилась в безудержном плаче.

Мария не знала, что за те два-три часа, пока она спала, вражеские

танки прорвали за речкой слабую линию советской обороны, выбили

советских солдат из окопов и, сопровождаемые пехотой и самоходной

артиллерией, устремились на восток. Все более отдаленными и глухими

стали пушечные залпы, а взрывы мин и пулеметные очереди уже не были

слышны совсем. Только на дальней шоссейной дороге - она проходила

севернее хутора, километрах в пятнадцати, - до слуха Марии едва

доносилось невнятное урчание грузовиков, да изредка пролетали почти

невидимые в темноте немецкие ночные бомбардировщики. Мария не знала и не

могла знать, что здесь, на неубранном кукурузном поле, она осталась одна

в глубоком немецком тылу, что фронт все дальше откатывается на восток,

что все окрестные хутора по приказу немецкого командования сожжены

дотла, а уцелевшее после зверских казней их население угнано в Германию.

И не осталось в этих глухих местах ни одного живого человека, кроме нее,

Марии...

Вздрагивая от рыданий, страшась темноты, Мария снова зарылась в

листья и, согревшись, уснула. И снова ей снились разрозненные обрывки ее

жизни: давние похороны матери, лунная ночь в майском лесу и жаркие

объятия Ивана; веселая пора сенокоса, узкое займище по обе стороны

речушки, дурманящий запах срезанных косами трав; то она видела себя

одетой в белое платье восемнадцатилетней невестой и сладко замирала от

первого на людях поцелуя милого и желанного своего Вани; то слышались ей

громкие споры и ругань хуторских мужиков в тот памятный вечер, когда

районный уполномоченный предложил всем вступить в колхоз; то мучилась

она от свирепого зимнего холода и проклинала дырявый колхозный коровник,

и председателя, который не хотел чинить крышу, и дойку коров, от которой

у нее опухли руки...

Разбудило Марию стрекотание сорок. Она открыла глаза и, не шевелясь,

смотрела на птиц. Две сороки сидели, покачиваясь, на чуть склоненных

стеблях кукурузы и о чем-то разговаривали. Марию поразили тишина и эти

живые птицы, которых она не видела уже три дня. Где-то очень далеко

ухали пушки. Солнце осветило кукурузные метелки. Трава в междурядьях

казалась серебряной от обильной росы. Разворошив листья, Мария села.

Сороки тотчас же улетели.

Жажда и голод ослабили Марию. Она поднялась и тотчас почувствовала

противную тошноту и головокружение. "Что делать? - подумала Мария. -

Куда идти?" Она вспомнила, что рядом с кукурузным полем колхозники

сажали поздний картофель, свеклу и капусту. Все это осталось неубранным.

"Пойду туда, - решила Мария, - иначе я помру". Затравленно оглядываясь,

стараясь не касаться стеблей кукурузы, чтобы шелест сухих листьев не

выдал ее, она медленно пошла к западной меже поля...

Небольшая, кареглазая, с едва заметными конопинками на носу, она шла,

переваливаясь, полуголая, едва прикрытая оборванными, пожухшими от крови

лохмотьями. В разметавшихся по плечам каштановых ее волосах топорщились

кукурузные листья, ломкие стебельки полыни; полные, округлые икры

маленьких босых ног были исцарапаны, покрыты ссадинами.

Выйдя на межу, она осмотрелась и, страшась встречи с немцами,

поползла между рядами картофельной ботвы. Не поднимая головы, стала

рукой подрывать куст картофеля. Израненные пальцы нестерпимо болели, но

она все же вырыла две картофелины, потерла их между ладонями, чтобы

очистить от комочков сухой земли, и стала с жадностью есть. Пресная

мякоть картофеля не утолила голода, только вызвала острую резь в

желудке.

Мария прилегла в борозде, закинула руки за голову, закрыла глаза.

Изнывая от горя, она вспомнила все, чем жила эти годы и как осталась

одна...

В гражданскую войну белогвардейский карательный отряд расстрелял ее

отца-коммуниста. Марии было тогда семь лет, но она помнила, как четверо

пожилых бородатых казаков подвели связанного отца к глинобитной стенке

соседского сарая, расстреляли, бросили его тело в телегу, забросали

навозом и вывезли в поле. Была ранняя весна, слежавшийся за зиму навоз

струил призрачный парок, а тощие лошади долго не могли вытащить из

грязи. После ухода белогвардейцев хуторяне привезли мертвого отца и

похоронили на кладбище. Когда умерла мать, Марии было шестнадцать лет.

Она осталась круглой сиротой, и за ней приглядывали соседи, родители

Ивана. Они отремонтировали ее убогую халупку, помогли огородить двор

вербовым плетнем. Иван был старше Марии на три года. Оба они смогли

окончить только четыре класса начальной школы, потому что школа была

далеко, в районном селе, да и по хозяйству надо было работать, чтобы

добыть кусок хлеба. Иван и Мария были комсомольцами. Они в числе первых

вступили в колхоз. Маленькая, ладная Мария давно нравилась Ивану, они

часто гуляли в лесу, долгие вечера просиживали за хутором, на берегу

мелководной речушки. Вскоре они поженились, а через год после свадьбы

Мария родила сына, которого назвали Васей.

Высокий, сильный Иван души не чаял в своей жене. Таясь от хуторян,

любил носить ее на руках, за маленький рост называл кнопочкой, а за

смешные, едва заметные веснушки на переносице - конопулей. Проходили

годы, но Иван не растерял своей любви. Он все больше привязывался к

Марии, уважал ее за тихий, спокойный нрав, за скромность, за то, что в

доме у них всегда было чисто и уютно. И Мария отвечала ему такой же

любовью.

Оба они работали в третьей бригаде колхоза имени Ленина: он -

шофером, она - дояркой. Правление колхоза было далеко, километров за

тридцать, а все взрослые жители заброшенного в степную глухомань хутора

и составляли третью бригаду: сеяли хлеб, выращивали крупный рогатый скот

и свиней. Руководил бригадой старый коммунист, бывший пастух дядя Федор.

Вторым коммунистом был Иван.

Перед войной Иван и Мария с помощью колхоза построили новый домик,

насадили молодой сад. Домик поставили на краю хутора. Тут и думали

прожить жизнь. Но все сложилось иначе. В первый же день войны Ивана,

бригадира дядю Федора и одиннадцать хуторян вызвали в военкомат и

отправили на фронт. Осенью жена дяди Федора тетка Марфа получила

похоронную, а через несколько месяцев на хуторе появился исхудавший, на

себя не похожий Иван. Левая рука его была ампутирована выше локтя. Мария

обрадовалась возвращению мужа, утешала его, как могла, но, видно, в

недоброе время вернулся он домой. Лавина войны неотвратимо приближалась

к хутору. Немцы успешно развернули летнее наступление на юге. Советские

армии отступали к Волге и Кавказу. В эти дни, как на грех, у Ивана

поднялась температура, в культе отрезанной руки открылись свищи.

Председатель колхоза свозил его в районную больницу, там сказали, что в

кости культи идет воспалительный процесс, что называется это

остеомиелит, что требуется специальное лечение, которое врачи сейчас

обеспечить не могут, так как весь врачебный персонал эвакуируется.

Дни, прожитые Иваном после возвращения из больницы, были самыми

черными днями в жизни его семьи...

Сейчас, лежа среди сухой картофельной ботвы, Мария вспоминала эти

страшные дни, полные горя, слез, тяжелых предчувствий, ожидания чего-то

неминуемого, неотвратимого, как смерть. Она помнила каждое сказанное

тогда Иваном слово и каждое свое слово, помнила, где и как говорились

эти слова, какое выражение лица было у больного мужа и как плакал

десятилетний Васятка...

Вернувшись из больницы, Иван прилег на широкой деревянной скамье,

поставленной в тень старой яблони, единственного дерева, которое

оставили невыкорчеванным при посадке молодого сада. Яблоню в давние

времена посадил дед Ивана. Его подворье примыкало к речке, потом, когда

дед умер, пришло в упадок, а перед войной Иван и Мария, облюбовав

удобное место, построили домик на разоренной дедовской усадьбе и

сохранили старую яблоню...

Был теплый июньский день. Сквозь листья яблони пробивались солнечные

лучи. Под легким ветерком ветки дерева слегка шевелились, и на земле,

играя, мерцали светлые пятна. Подмостив под голову стеганку, Иван лежал

с закрытыми глазами. Мария сидела рядом, держала горячую руку мужа в

своей руке. Васятка, присев на корточки, полол лук на только что политой

грядке. Стояла дремотная тишина. Среди молодых деревьев деловито жужжала

одинокая пчела. Вдруг до слуха Марии донесся странный, протяжный звук.

Ей показалось, что где-то очень далеко гремит гром. Она подняла голову.

В чистой небесной голубизне не было ни одного облачка, сияло солнце. А

дальние, едва слышные раскаты грома не утихали.

Иван открыл глаза, прислушался, пристально посмотрел Марии в глаза.

- Нам надо уходить, - сказал он, - это они. Мария не поняла:

- Кто - они?

- Немцы.

- Что ты, Ваня? - испуганно сказала Мария. - Какие немцы?

- Те самые, - сказал Иван. - Видать по всему, они скоро будут здесь.

Никогда не видела Мария такого лица у мужа: он смотрел на нее

тоскливыми, воспаленными глазами. Небритые, с белесой щетиной щеки его

глубоко ввалились, на скулах играл нездоровый румянец, а сухие,

потрескавшиеся губы дрожали.

- Надо уходить, - повторил Иван, - иначе будет поздно.

- Куда ж ты такой пойдешь? - сказала Мария. - Погляди на себя! Ты

весь в жару, рука у тебя горячая, как утюг.

- Все равно надо уходить, - сказал Иван. - Ты понимаешь это? Уходить

надо от проклятых зверей! Они никого не милуют, убивают старых и малых.

Ты не видела, а я видел, что они творят... Людского в них ничего нет.

Понимаешь? Ничего! Они ребятишек расстреливают... раненых добивают...

грабят... насильничают... Нам надо уходить... уходить надо...

Речь Ивана становилась отрывистой, бессвязной. Он на минуту-другую

терял сознание, умолкал, потом снова приходил в себя и не переставал

твердить:

- Надо уходить, Маруся! Слышишь? Надо уходить...

Мария заплакала:

- Как же мы уйдем, Ваня? Ты совсем больной, без памяти только сейчас

был. Куда мы пойдем и кому мы нужны? И потом... потом... ты знаешь,

Ваня... - Она покраснела, опустила голову, понизила голос: - Я в

положении... куда мне идти?

Мария приникла щекой к груди Ивана. Они долго молчали. Иван ласково

гладил волосы жены, взволнованно шептал:

- Ну хорошо... хорошо, Маруся... Подумаем... Завтра, может, мне

станет лучше, я съезжу до председателя, с ним посоветуюсь... Я ведь

коммунист... Я много могу сделать... Это ничего, что у меня одна рука.

Стрелять можно и одной рукой...

- А что, если тебя... если на тебя донесут, Ваня? - бледнея, сказала

Мария. - Если найдется какая-нибудь сволочь, пойдет к немцам и докажет:

так, мол, и так, есть у нас в хуторе один-единственный коммунист, и к

тому же красноармеец. Что тогда будет?

- Этого не может быть, - сказал Иван, - сволочей у нас нет, да и

хуторяне-то почти все наши родичи. - Иван помолчал, глядя куда-то поверх

головы Марии. - А все-таки, Маруся, лучше мне съездить до председателя и

в райкоме побывать... Жалко, сил у меня нет, с ног валюсь... Один не

доеду... упаду на дороге и сдохну, как собака... - Губы его искривила

вымученная, виноватая улыбка. - Прости меня, Маруся, - сказал он,. - это

я так, к слову... Завтра выпрошу в бригаде коня и дрожки... вместе с

тобой поедем... и Васятку возьмем...

Однако ехать Ивану уже не пришлось. Часа два он пролежал без

сознания, метался, рвал на себе рубашку, бредил. Васятка плакал. Мария

прикладывала к голове Ивана смоченное холодной водой полотенце, целовала

его руку, принималась голосить и умолкала, подавляя рыдания. На ее голос

сбежались хуторяне, сгрудились под яблоней, жалостно смотрели на

искаженное, покрытое потом лицо Ивана. Когда он пришел в себя и открыл

глаза, две пожилые женщины помогли ему сесть, бережно поддерживая под

руки.

Стояла тихая пора летнего предвечерья. В хуторских дворах

перекликались куры. На крыше дома заливисто ворковали Васяткины голуби.

От недалекой речной поймы тянуло прохладным запахом болотной сырости.

Где-то за хутором просительно мычал теленок. Казалось, в этот

благословенный час тишины и покоя ничто не предвещало беды. Но вот

сквозь воркованье голубей, кудахтанье кур, сквозь разрозненные звуки

мирного вечера, вначале негромкий, далекий, послышался ровный гул

моторов. Он доносился откуда-то из поднебесья, с той стороны, где,

опускаясь на длинное лиловатое облако, садилось багряное солнце.

Басовитый гул приближался, стало слышно однообразное подвывание, словно

там, наверху, кто-то нес тяжкую, непосильную ношу.

Люди подняли головы. Над ними в сопровождении истребителей с

оглушительным треском и грохотом пронеслись большие транспортные

самолеты с черными крестами на крыльях. Описав полукруг, они

развернулись севернее хутора, отдалились от него, и вдруг люди увидели,

как от самолетов стали отделяться темные точки. Они неслись к земле, и

над ними, розовые в лучах заходящего солнца, один за другим вспыхивали

купола парашютов...

- Ну вот и все, - сквозь зубы сказал Иван, - это немецкий десант.

Они, видать, хотят отрезать путь отхода нашим войскам...

Хуторяне стояли безмолвные, испуганные. Кто-то из женщин заплакал.

Старики растерянно переглядывались. Все смотрели на Ивана, ожидая, что

он скажет.

- Что ж, дождались и мы гостей, - помедлив, сказал Иван. - Теперь

остается одно: всем быть за одного, а одному за всех, иначе пропадем.

Слушайте, чего надо делать.

Всматриваясь в лица хуторян, он заговорил медленно, почти спокойно:

- У кого есть продукты - мука или сало, сахар или чего другое,

схороните все чисто, они это загребают под метлу. Поросят, овечек, гусей

порежьте, мясо засолите и держите где-нибудь в тайнике, иначе с голода

ноги протянете... Все фотокарточки фронтовиков в красноармейской форме,

а также письма с фронта схороните, а ежели будут спрашивать, есть ли кто

на фронте, отвечайте, что, мол, убит в самом начале войны. У кого есть

портреты или же книги Ленина и Сталина, все приберите, чтоб фашистские

гады не нашли...

С первых дней детства зная всех стоявших под яблоней людей, Иван стал

обращаться к каждому из них в отдельности:

- Ты, Феня, прихоронила свой батарейный приемник, не сдала, когда

приказ вышел все приемники сдать, теперь береги его, он нам

пригодится... То же самое, дед Корней, с твоей двустволкой. Закопай ее

так, чтоб только ты один знал, где она закопана... Ты, тетка Варя, не

обижайся на меня, но я тебе скажу прямо: язык у тебя дюже длинный, и ты

своим языком людям вред можешь причинить, лучше держи его за зубами...

Так Иван поучал хуторян, а под конец сказал:

- Самое главное - не разводите панику и крепко держитесь один за

другого. Не век мы будем под немцем, все одно наша возьмет, и советские

бойцы вернутся.

Помолчав, Иван добавил:

- Про то, что у тетки Марфы покойный муж, дядя Федор, был

коммунистом, ни один немец не должен знать, иначе ее первую расстреляют.

Про то, что Нина Львовна, учительница, эвакуирована до нас, и про то,

что она еврейка, тоже надо молчать, не то эти гады прикончат ее вместе с

дитем... Ну и насчет меня то же самое. Если спросят, кто, мол, такой,

надо говорить одно: наш, дескать, хуторской, коммунистом не был, а руку

ему оторвала сенокосилка...

К этому времени у старой яблони собрались все хуторяне. Они

внимательно выслушали Ивана. Старики и женщины заверили его, что все

будет так, как он сказал, и что они будут приходить к нему за советом.

Разошлись хмурые, молчаливые.

Когда стемнело, к Ивановой избе на старом, растрепанном автомобиле

неожиданно подъехал секретарь райкома партии. Он попросил Марию оставить

его наедине с Иваном, не очень долго разговаривал с ним, попрощался и

уехал.

- Чего он говорил? - спросила Мария у мужа.

- Сказал, что если хуторяне меня не выдадут немцам, то мне лучше

остаться, и что со мной, когда надо будет, свяжутся наши люди.

- Ну, а ты что сказал?

Иван пожал плечами:

- Мое дело солдатское. Чего ж я должен говорить? Сказал, что за наших

хуторян можно головой поручиться и что раз надо, значит, останусь...

В эту ночь далеко за хутором шли бои. Слышны были взрывы мин и

пулеметная стрельба. К утру через хуторскую улицу прошли разрозненные,

прорвавшиеся из окружения советские бойцы. Многие из них были ранены. А

за речкой уже стали занимать оборону части Красной Армии, до подхода

резервов составленные из батальонов народного ополчения, отрядов милиции

и вышедших из окружения бойцов. Они поспешно рыли окопы, ходы сообщения,

строили блиндажи. Им помогали хуторяне. Оставляя дома больного Ивана,

Мария брала лопату, с рассвета уходила за речку и вместе с сотнями людей

копала до темноты. Ночами через хутор еще проходили небольшие группы

красноармейцев или одиночные бойцы, которым посчастливилось вырваться из

"котла". Грязные, темные от пыли, усталые, поддерживая под руки раненых

товарищей, они отдыхали на хуторе час-другой, жадно съедали все, что

ставили перед ними жалостливые женщины, и, узнав, что за речкой заняли

оборону советские войска, уходили туда, к своим...

Председатель райисполкома прислал в бригаду приказ немедленно

эвакуировать всех коров, телят и свиней за линию советских окопов и

сдать скот под расписку занимавшей оборону воинской части. Приказ привез

всадник на взмыленном коне. В тот же день почти весь колхозный скот

переправили через реку, а красноармейцы погнали его в тыл...

Через неделю на хутор пришли немцы, большая колонна грузовиков, в

которых сидели солдаты в касках. К грузовикам были прицеплены пушки.

Немцы постояли полчаса на хуторской улице, потом двинулись к речке,

обогнули хутор и остановились на опушке леса. Там их обстреляли с левого

берега. В эту ночь немцы выгнали всех взрослых хуторян рыть окопы на

правом берегу. Пришлось идти и Марии с Иваном. Ходили они пять ночей.

Окопы для немцев рыли под минометным обстрелом своих же бойцов. Немцы

отстреливались из леса, а откуда-то по советским окопам лениво стреляли

пушки...

- Их, гадов, тут примерно до батальона, - сказал Иван Марии. - Ихние

саперы в лесу блиндажи строят для офицеров. Но, видать по всему, это

только передовая часть. Где-то они на прорыв пойдут...

До поры до времени немцы не трогали хуторян, да и сами почти не

показывались на хуторе, только шоферы на грузовиках и мотоциклисты

проезжали. Так было до того дня, пока на дальнем грейдере кто-то не

уничтожил немецкий штабной автомобиль. Об этом узнала вездесущая

телятница Феня.

- Гранатами, говорят, фрицевскую машину забросали, - захлебываясь от

волнения, рассказывала она хуторянам, - офицеров ихних всех чисто

перебили, какие-то важные бумаги забрали, а машину спалили.

После этого и произошло то страшное, что сгубило две деревни и хутор,

то, чего никто не ждал, то самое, после чего Мария осталась одна на

чадной, повитой черным дымом, овеянной смертью земле...

Закинув руки за голову, она лежала на картофельном поле. Над ней

сияло чистое, бесконечное в холодноватой своей голубизне осеннее небо.

Чуть шевелилась натянутая паучком-кочевником на бурьянах серебристая

паутина. Совсем рядом с неподвижной Марией, не замечая ее, купалась в

пыли стайка куропаток. Серые, испятнанные ржавым накрапом птицы

разгребали лапками пыль, валились набок, вытягивали шеи, беспечно

переговаривались между собой. По меже деловито прошагал еж. Резко и

часто хлопая крыльями, куропатки вдруг взлетели и потянули низко над

землей на кукурузное поле. Подняв остроносую мордочку, еж проводил их

долгим взглядом, сердито засопел и пошагал дальше, принюхиваясь к

дразнящему птичьему следу.

Все на этой родной, с детства знакомой, милой земле было как будто

таким, как всегда: так же щедро светило нежаркое сентябрьское солнце,

так же щемяще грустно пахли пересушенные травы и просящая влаги земля,

так же привычно перекликались сороки, куропатки, вороны, готовые к

дальнему странствию стаи скворцов. Все было таким, и все как-то

отступило в сторону, в ту томительную полосу отчуждения, которая

отделила Марию от всего мира и оставила наедине с тем непоправимым, что

навалилось на нее и чего никто на свете уже не мог отвратить...

...Карательная команда немцев появилась на хуторе перед вечером.

Угрюмые солдаты сошли с грузовиков, постояли на улице, равнодушно

поглядывая на притихших, жавшихся к забору жителей. Потом к солдатам

подъехал на мотоцикле пожилой тонкогубый фельдфебель. Он что-то сказал,

и солдаты рассыпались по всему хутору, стали заходить в каждый двор. Они

быстро и небрежно обыскивали дома, сараи, коровники. Кое у кого забрали

и побросали в грузовики одеяла, подушки. Пристрелили и освежевали

десятка полтора свиней. Никого из жителей пока не тронули.

Взяли одного Ивана. Никто не знал, почему выбор карателей пал на

него. То ли у немцев вызвал подозрение его молодой возраст, то ли не

понравились им хмурое его лицо и тяжелый взгляд из-под рыжеватых

насупленных бровей. Немцы схватили Ивана и повели к стоявшему на окраине

хутора одинокому бригадному домику. Туда же согнали всех хуторских

жителей. Плачущая, обезумевшая от страха Мария не заметила, что за

толпой побежал и Васятка.

Уже совсем стемнело. Окружившие хуторян немецкие солдаты посвечивали

электрическими фонариками. Тонкогубый фельдфебель, стоя на мотоцикле,

сказал:

- За бандитское нападение на офицеров великой германской армии мы

будем казнить много русских, чтобы другие имели страх и знали, что

германский офицер и германский солдат есть лицо неприкасаемое... - Он

вытянул худой, костистый палец в сторону Ивана: - В числе других мы

будем сейчас казнить этого человека.

Толпа замерла. В темноте раздался крик Фени:

- Он же ни в чем не виноват! Он никуда с хутора не отлучался.

Солдат быстро осветил фонариком Фенино лицо.

Вытянутый палец фельдфебеля протянулся к ней:

- Мы будем сейчас казнить и эту женщину...

...Мария закрыла глаза от слепящего солнца. Лежа на картофельном

поле, она слышала гортанное стрекотание сорок, карканье пролетавших

вверху ворон, шелестящий шорох сухих бодыльев, вдыхала горький, с

примесью дыма и гари запах полыни, и сквозь эти, ставшие чужими,

сторонними, звуки и запахи видела только тот невыносимо тяжкий мир,

который сузился в ее сознании до одной ночи, в какие-то неуловимые

мгновения перерезавшей жизнь надвое.

Вначале этот мир возник в ее закрытых глазах, словно колеблющаяся

завеса коричневого мрака. Коричневый мрак то светлел, то сгущался, и в

этом странном, тягостном его шевелении размытым пятном плавало

потухающее солнце. Оно тускнело, все больше теряло свои очертания и,

наконец, пропало, растворилось в кромешной, пугающей тьме... И в этой

беспросветной тьме Мария вновь увидела лучи электрических фонариков в

руках немецких солдат. Неяркие, голубоватые лучи скользили по лицам

потрясенных людей, выхватывали из темноты стоявшего на мотоцикле

фельдфебеля, угол шиферной крыши бригадного домика, высокий, раскидистый

тополь. Два солдата схватили телятницу Феню, завернули ей руки за спину.

Феня закричала. Другие два солдата связали Ивана черным полевым

проводом. Этот крепкий провод на хуторе называли гупером. Мария

заголосила, расталкивая людей, кинулась к мужу. Женщины зажали ей рот

руками, оттащили назад. Она вырывалась, захлебывалась от удушья, но

женщины не отпускали ее, и она только мельком увидела, как солдаты

подвели Ивана и Феню к тополю, как, истошно вопя, кусая солдат за руки,

повис на Иване сын Васятка. Фельдфебель что-то громко сказал солдатам...

Движением тела отталкивая сына, связанный Иван хрипло закричал:

- Смерть фашистской сволочи! Да здравствует коммунизм!

Через минуту, захлестнутые черным гупером, Иван и Феня повисли на

толстой ветке тополя... Такая же черная удавка обвила тонкую шею

Васятки... Весь извиваясь, он повис рядом с отцом... Черная змея гупера

раздувалась, росла, наползала на Марию и острым, жалящим уколом пронзила

ей сердце...

Очнулась она в хате у тетки Марфы. Вокруг нее стояли женщины с

заплаканными, опухшими глазами.

- Зараз же беги в кукурузу, - наклонилась к Марии, прошептала тетка

Марфа, - на хуторе остались немцы, они про тебя спрашивали. День-два

пересидишь в кукурузе, пока эти гады уйдут, иначе они и тебя казнят...

Мария то впадала в беспамятство, то на короткое время приходила в

себя. Она вырывалась из рук женщин, билась головой об стену, пыталась

бежать туда, к тополю, до крови искусала себе руки. После полуночи,

обессилев, она притихла, вытянулась на кровати и лежала, глядя в потолок

невидящими глазами. Потом ее охватил страх смерти. Она задрожала,

вскочила с кровати. Ей почудилось, что кто-то шагает за дверью, что

сейчас войдут немцы, затянут ей горло тугим черным гупером и удавят так

же, как удавили мужа и сына.

- Схороните меня, - взмолилась Мария, - схороните, родные, милые... Я

не хочу помирать... не хочу... не хочу...

Перед рассветом тетка Марфа вывела ее из хаты, огородами проводила на

край хутора и долго стояла, озираясь, пока Мария не исчезла в гущине

неубранной кукурузы...

Легкий ветер прошумел в сухой картофельной ботве. Уже давно не было

слышно ни одного выстрела, но Мария по-прежнему лежала с закрытыми

глазами. Когда-то в детстве она видела, как соседская собачонка с лаем

кидалась на лошадей, запряженных в тяжелый каменный каток. Сосед молотил

расстеленный на утоптанном току ячмень, гоняя лошадей по кругу. Глухо

постукивая, каток разминал колосья, перетирал солому. Пегая собачонка

хотела ухватить бежавшую рысью лошадь за заднюю ногу, но не рассчитала

прыжка и попала под каток. Раздался короткий визг, и через секунду Мария

увидела присыпанную соломой раздавленную собачонку... Сосед выругался,

остановил лошадей, отбросил мертвую собаку в сторону и вновь принялся за

работу... Мария вспомнила смерть пегой собачонки, и ей показалось, что

по ней самой прокатился, изломав все тело, гигантский каток. Руки и ноги

ее болели, сердце билось слабо, в ушах не прекращался пугающий

однообразный гул. Она подумала, что пришел конец, что сейчас она умрет,

потому что ни один человек не может пережить то, что пережила она, и

что, конечно, лучше умереть, чем жить такой раздавленной собачонкой,

одинокой, никому не нужной...

"Я помру с голода, - подумала Мария, - и так будет лучше. Люди

говорят, что голодной смертью помирать легко: сперва только человеку

очень хочется есть, и он немного мучается, а потом теряет память и

помирает... Скорее бы и мой конец пришел. Кому я теперь нужна? Не

осталось у меня никого на свете, и я не хочу жить. Буду вот так лежать и

помру..."

Ей было жалко свою разбитую жизнь. Она вновь увидела повешенных мужа

и сына, и, хотя немецкие каратели повесили их на ее глазах, она все еще

не верила, что это было, ей казалось, что она спит, и она мысленно

уверяла себя, что это только дурной сон, который вот-вот кончится, что

она сейчас проснется и все будет по-прежнему: с веселым смехом прибежит

неугомонный Васятка, и она его поругает за царапины на румяной щеке и за

порванную рубашку, потом вернется из своей поездки усталый, запыленный

Иван... руки у него будут лосниться от солидола, а промасленный, давно

потерявший цвет комбинезон будет пахнуть бензином. Фыркая и

отплевываясь, Иван умоется, расчешет рыжеватые волосы большой расческой

с выщербленными зубцами и только тогда подойдет к ней, к Марии, слегка

нагнется, обнимет, крепко поцелует в губы и, как всегда, ласково назовет

ее кнопочкой и конопулей... и она, такая, по сравнению с ним, маленькая,

поднимется на носки, чтобы дотянуться до его губ, и они долго будут

стоять так, прижавшись друг к другу, а красноватое закатное солнце четко

отпечатает на чистом полу узоры тюлевых занавесок...

Мария тихо заплакала. Облизывая на губах соленые слезы, прошептала:

- Ничего больше не будет... ни Ивана, ни сыночка Васятки... и никто

уже не станет звать меня конопулей, и я лучше помру...

С детства не веря в бога, зная, что там, в глубокой синеве осеннего

неба, ничто не услышит ее горячей молитвы, никто ей не ответит и ничто

не поможет, она стала исступленно просить небо, чтобы ей была ниспослана

смерть.

- Я не могу жить, господи, - давясь слезами, шептала Мария, - я не

хочу жить. Может, ты все-таки есть, господи? Сделай так, чтоб я скорее

отмучилась... Если ты есть, ты, господи, видишь мое горе! Разве можно

так жить? У меня все отняли, удавили любимого моего Ваню, и сыночка

Васеньку удавили, дите ни в чем не повинное... И хаты наши все спалили,

одна зола от них осталась. И Саню, девчонку, как звери, убили. И людей

всех угнали, никого не оставили... Не хочу я жить, господи! Пошли мне

смерть! Забери меня с этой земли...

Так молилась Мария неведомо кому, так выкликала свою смерть. А жизнь

властно звала ее, напомнив о том, что она не одна, что в ней теплится

иная, пока еще слитая с измученным материнским телом, но уже своя,

отдельная, слабая жизнь, что в чреве ее живет оно, еще незрячее, глухое,

безъязыкое, малый комок, который растет днем и ночью.

Живой незрячий комок не видит, как жестоко истязают один другого

люди, как безжалостно убивают они друг друга. Растущий в теплой тьме

материнского чрева, глухой, он не слышит, как, уродуя землю, грозно

гремят орудия смерти, не ощущает, как вздрагивает потрясенная земля, как

натужно трещат вырываемые из земли живые корни деревьев. Безъязыкий, он

не может сказать: "Опомнитесь, люди! Пожалейте себя, не убивайте жизнь

на земле! Пожалейте тех, кто еще не пришел, но придет в мир! Пожалейте

еще не рожденных, еще не зачатых! Оставьте им светлое солнце, и небо, и

воды, и землю!.. Ведь это вы, мужчины и женщины мира, в прекрасной

любви, в исступленных ласках, в торжествующем слиянии живой своей плоти

вызываете к жизни нового человека, являющегося из небытия, чтобы

наслаждаться обретенной жизнью и быть счастливым... Что вы оставите ему,

которого сами воззвали к жизни? Дым пожаров, изувеченную землю, кровь,

трупный смрад и черную пустыню? А он, идущий в мир, достоин иного. Он

должен возделывать поля, трудиться в поте лица, чтобы добыть хлеб

насущный. Так же, как вы, давшие ему жизнь, он захочет насладиться

весной, песнями птиц, запахом цветов, лесной прохладой. И так же, как

вы, он захочет обрести счастье в любви, в великом и таинственном слиянии

человеческой плоти, в том несказанно прекрасном единстве мужчины и

женщины, которое делает жизнь неистребимой и одолевает даже смерть...

Оставьте ему все это, люди! Не убивайте его, идущего в мир! Он хочет

жить..."

По запыленным щекам Марии бежали слезы. Мысли о нерожденном ребенке,

о том, что она, зачавшая его женщина-мать, обязана уберечь то живущее в

ней, что связывало ее с погибшим Иваном, с Васяткой, отогнали желание

смерти. Подчиняясь властному зову жизни, она поднялась и от слабости и

подступившей к горлу тошноты тотчас же опустилась на землю. "Это от

голода, - подумала Мария, - надо ползти к полю, где растут свекла и

морковь..."

Поле было недалеко от того места, где лежала Мария, метров двести, но

солнце уже клонилось к закату, и она решила, что надо все же подняться и



<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Бірінші аралық бақылау | Ведение. Цели и задачи выпускной квалификационной работы
Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2017-04-15; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 412 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Если президенты не могут делать этого со своими женами, они делают это со своими странами © Иосиф Бродский
==> читать все изречения...

992 - | 931 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.01 с.