Когда я выходил с этим маэстро Якопино, он с величайшим любопытством меня выспрашивал, что это были за потаенные и длинные разговоры, которые я имел с папой; так как он спросил меня об этом больше двух раз, то я ему сказал, что не желаю этого ему говорить, потому что это дела, которые его не касаются, и поэтому пусть он меня больше об этом не спрашивает. Я пошел и сделал все то, что было условлено с папой; затем, когда миновали оба праздника, я пошел ему представиться; он же, обласкав меня еще больше, чем первый раз, сказал мне: «Если бы ты приехал в Рим немного раньше, я бы дал тебе восстановить те мои две тиары, которые мы погубили в замке; но так как это вещи, если не считать камней, малостоящие, то я тебя займу работой величайшей ценности, где ты сможешь показать, что ты умеешь делать; это застежка для ризы, каковая делается круглой, в виде блюдца, и величиной с блюдечко в треть локтя; на ней я хочу, чтобы был сделан Бог-Отец полурельефом, а посередине ее я хочу приладить ту красивую грань большого алмаза, со множеством других камней величайшей ценности; одну такую начал было Карадоссо, да так и не кончил; эта, я хочу, чтобы была кончена скоро, потому что хочу еще и сам немножко ею полюбоваться; иди же и сделай красивую модельку». И велел мне показать все камни; так что я тотчас же ушел стрелой.
XLIV
Пока вокруг Флоренции была осада, этот Федериго Джинори, которому я сделал медаль с Атлантом, умер от чахотки, и сказанная медаль досталась в руки мессер Луиджи Аламанни, каковой, спустя малое время, сам повез ее дарить королю Франциску, королю Франции, с некоторыми своими прекраснейшими писаниями. Так как медаль эта чрезвычайно понравилась королю, даровитейший мессер Луиджи Аламанни сказал обо мне его величеству несколько слов про мои достоинства, помимо искусства, с такой благожелательностью, что король выказал желание со мной познакомиться. Пока я со всем усердием, с каким только мог, усердствовал над сказанной модельной, каковую я делал точь-в-точь той же величины, какой должна была быть самая вещь, обиделись в золотых дел цехе многие из тех, кто считал себя способным это сделать. И так как в Рим приехал некий Микелетто, большой искусник резать по сердолику, — кроме того, он был весьма знающий ювелир и был человек старый и большой известности, — то он принял участие в заботе об обеих папских тиарах; когда я делал эту сказанную модель, он очень удивлялся, что я к нему не обратился, благо он человек знающий и в большом доверии у папы. Наконец, видя, что я к нему не иду, он сам пришел ко мне, спрашивая меня, что я делаю. «То, что мне велел папа», — я ему ответил. Тогда он сказал: «Папа велел мне, чтобы я наблюдал за всем тем, что делается для его святейшества». На что я сказал, что сперва спрошу у папы и тогда буду знать, что ему ответить. Он мне сказал, что я об этом пожалею; и, уйдя от меня рассерженным, повидался со всеми этими в цехе, и, поговорив об этом деле, они его поручили сказанному Микеле; и тот, с этим своим хитроумием, заказал некоим искусным рисовальщикам свыше тридцати рисунков, все друг от друга отличных, этого самого замысла. И так как он имел в своем распоряжении папское ухо, то, стакнувшись еще с одним ювелиром, какового звали Помпео, миланцем, — это был большой любимец папы и приходился родственником мессер Траяно, первому папскому камерарию, — оба они начали, то есть Микеле и Помпео, говорить папе, что видели мою модель и что им кажется, что я неподходящее орудие для столь удивительного предприятия. На это папа сказал, что должен посмотреть и сам; и если я не подхожу, то надо будет поискать, кто бы подошел. Те оба сказали, что у них имеется несколько чудесных рисунков для этой вещи; на это папа сказал, что он этому очень рад, но что он не хочет смотреть их, пока я не кончу свою модель; а тогда он посмотрит всё вместе, в несколько дней я кончил модель, и, когда, однажды утром, я понес ее к папе, этот мессер Траяно сказал мне подождать, а сам тем временем спешно послал за Микелетто и Помпео, говоря им, чтобы они несли рисунки. Когда они явились, нас ввели; поэтому тотчас же Микеле и Помпео начали разворачивать свои рисунки, а папа их рассматривать. А так как рисовальщики не ювелирного цеха не знают расположения камней, а те, что были ювелирами, их этому не научили, — потому что ювелиру необходимо, когда среди его камней располагаются фигуры, чтобы он умел рисовать, иначе у него ничего хорошего не выйдет, — то все эти рисунки укрепили этот чудесный алмаз посередине груди у этого Бога-Отца. Папа, у которого было отличнейшее понимание, увидев такое дело, оно ему не понравилось; и когда он просмотрел их до десятка, то, кинув остальные наземь, он сказал мне, который стоял себе тут же в стороне: «Покажи-ка сюда, Бенвенуто, твою модель, чтобы я видел, та же ли у тебя ошибка, что и у них». Я подошел, и когда я раскрыл круглую шкатулочку, то словно блеск ударил папе прямо в глаза; и он сказал громким голосом: «Если бы ты сидел у меня в теле, ты бы сделал это как раз так, как я вижу; эти ничего другого не могли придумать, чтобы опозориться».
Столпилось множество вельмож, и папа показывал разницу, какая была между моей моделью и рисунками тех. Когда он вдоволь похвалил ее, а те стояли испуганные и неуклюжие в его присутствии, он обернулся ко мне и сказал: «Я здесь вижу только одну беду, но она превеликой важности; мой Бенвенуто, с воском работать легко; вся штука в том, чтобы сделать это из золота». На эти слова я смело ответил, говоря: «Всеблаженный отче, если я ее Не сделаю в десять раз лучше, чем эта моя модель, пусть будет условлено, что вы мне за нее не платите». При этих словах поднялся великий шум среди этих вельмож, говоря, что я обещаю чересчур много. Был среди этих вельмож один, превеликий философ, который сказал в мою защиту: «От этой красивой физиогномии и симметрии тела, которые я вижу у этого юноши, я жду всего того, что он говорит, и даже большего». Папа сказал: «Вот поэтому-то и я ему верю». Призвав этого своего камерария, мессер Траяно, он ему сказал, чтобы тот принес пятьсот золотых камеральных дукатов. Пока ждали денег, папа снова, и уже спокойнее, рассматривал, каким красивым способом я сочетал алмаз с этим Богом-Отцом. Этот алмаз я поместил по самой середине вещи, а над этим алмазом я расположил сидящим Бога-Отца, в красивом повороте, что давало прекраснейшее сочетание и нисколько не мешало камню; подняв правую руку, он давал благословение. Под этим алмазом я поместил трех младенцев, которые поднятыми кверху руками поддерживали сказанный алмаз. Один из этих младенцев, средний, был в полный рельеф; остальные двое — в половинный. Кругом было большое количество разных младенцев, в сочетании с остальными красивыми камнями. Сзади у Бога-Отца была мантия, которая развевалась, из каковой появлялось множество младенцев, со многими другими прекрасными украшениями, каковые являли чудеснейшее зрелище. Вещь эта была сделана из белого гипса по черному камню. Когда принесли деньги, папа собственноручно мне их дал и с превеликой ласковостью просил меня, чтобы я сделал так, чтобы он ее получил, пока еще жив, и благо мне будет.
XLV
Когда я нес домой деньги и модель, меня разбирало нетерпение скорее приняться за дело. Я тотчас же с великим усердием начал работать, а через неделю папа прислал мне сказать через одного своего камерария, знатнейшего болонского вельможу, что я должен идти к нему и принести то, что сработал. Пока я шел, этот сказанный камерарий, который был самым любезным человеком, какой только был при этом дворе, говорил мне, что папа не только хочет видеть эту работу, но хочет дать мне и другую величайшей важности; а это были чеканы для монет римского монетного двора; и чтобы я вооружился, дабы суметь ответить его святейшеству; что поэтому он меня и предупредил. Явившись к папе, я развернул перед ним эту золотую пластину, где пока был изваян один только Бог-Отец, каковой и вчерне являл большее искусство, чем та восковая моделька; так что папа, изумясь, сказал: «Отныне впредь всему, что ты скажешь, я готов верить»; и, оказав мне много нескончаемых милостей, сказал: «Я хочу тебе поручить другое дело, к которому у меня такая же охота, как и к этому, и даже больше, если ты возьмешься его исполнить»; и Он сказал мне, что ему охота сделать чеканы для своих монет, и спросил меня, делал ли я их когда-нибудь и возьмусь ли я их сделать; я сказал, что возьмусь вполне и что я видел, как они делаются, но что сам я их никогда не делал. Присутствовавший при этом некий мессер Томмазо из Прато, каковой был датарием его святейшества, будучи великим другом этих моих друзей, сказал: «Всеблаженный отче, милости, которые ваше святейшество оказываете этому молодому человеку, — а он по природе своей нарочито смел, — причиной тому, что он готов вам обещать хоть новый мир; так как вы дали ему большое поручение, а теперь присовокупляете к нему еще большее, то это будет причиной, что одно повредит другому». Папа гневно обернулся к нему и сказал, чтобы он занимался своим делом; а на меня возложил, чтобы я сделал модель большого золотого дублона, на каковом он хотел, чтобы был обнаженный Христос со связанными руками, с надписью, которая бы гласила: «Ессе Homo»;[133]и оборот, где были бы папа и император, которые бы совместно утверждали крест, каковой являл бы, что падает, с надписью, которая бы гласила: «Unus spiritus et una fides erat in eis».[134]Когда папа заказал мне эту красивую монету,[135]подошел Бандинелло, ваятель, каковой не был еще сделан кавалером,[136]и со своим обычным самомнением, облаченным в невежество, сказал: «Этим золотых дел мастерам, для таких красивых вещей, необходимо давать им рисунки». На что я тотчас же обернулся и сказал, что не нуждаюсь в его рисунках для моего искусства; но что я надеюсь в скором времени, что моими рисунками его искусству я досажу. Папа выказал такое удовольствие от этих слов, какое только можно вообразить, и, обернувшись ко мне, сказал: «Ступай, мой Бенвенуто, и старайся усердно служить мне, и не обращай внимания на слова этих сумасбродов». На этом я ушел и с великой быстротой сделал два чекана; и выбив из золота одну монету, отнеся однажды в воскресенье, после обеда, монету и чеканы к папе, когда он ее увидел, он остался изумлен и доволен не только прекрасной работой, которая нравилась ему чрезвычайно; еще больше его изумила быстрота, которую я употребил. И чтобы еще умножить удовлетворение и изумление папы, я принес с собой все старые монеты, которые были деланы прежде теми искусными людьми, которые служили папе Юлию и папе Льву; и, видя, что мои гораздо больше удовлетворяют, я достал из-за пазухи указ, каковым я испрашивал эту сказанную должность чеканного мастера монетного двора; каковая должность давала шесть золотых скудо жалованья в месяц, кроме того, что чеканы потом оплачивались начальником двора и что за них давалось за три по дукату. Папа, взяв мой указ и обернувшись, дал его в руки датарию, говоря ему, чтобы он тотчас же мне его справил. Датарий, взяв указ и собираясь положить его себе в карман, сказал: «Всеблаженный отче, вашему святейшеству незачем так торопиться; это дела, которые требуют некоторого размышления». Тогда папа сказал: «Я вас понял; дайте сюда этот указ». И, взяв его, тут же, собственноручно, его подписал; затем, дав его ему, сказал: «Теперь уже не может быть возражений; справьте его сейчас же, ибо я так хочу; и больше стоят сапоги Бенвенуто, чем глаза всех этих прочих тупиц». И так, поблагодарив его святейшество, веселый чрезвычайно, я ушел к себе работать.[137]
XLVI
Я все еще работал в мастерской Раффаэлло дель Моро вышесказанного. У этого почтенного человека была красавица дочка, ради которой он на меня имел виды; я же, отчасти это заметив, желал этого, но хоть у меня и было это желание, я не выражал его ничуть; и даже был настолько скромен, что изумлял его. Случилось, что у этой бедной девушки завелась болезнь на правой руке, каковая ей изъела те две косточки, которые следуют за мизинцем и за другим пальцем, рядом с мизинцем. И так как бедную девочку, по небрежению отца, лечил невежественный лекаришка, каковой сказал, что эта бедная девочка останется калекой на всю эту правую руку, если только с ней не приключится худшего, то, увидев бедного отца таким перепуганным, я ему сказал, чтобы он не верил всему тому, что говорит этот невежественный врач. На это он мне сказал, что не дружен ни с кем из врачей, из хирургов, и что он меня просит, если я какого-нибудь знаю, чтобы я его привел. Я тотчас же послал за некоим маэстро Якомо, перуджинцем, человеком весьма превосходным в хирургии; и когда он посмотрел эту бедную девочку, каковая была перепугана, потому что, должно быть, догадалась о том, что сказал тот невежественный врач, то этот знающий сказал, что ей не будет ничего худого и что она отлично будет владеть своей правой рукой; если даже эти два крайних пальца останутся немного более слабенькими, чем остальные, то это ей ничуточки не будет мешать. И, принявшись ее лечить, когда, по прошествии нескольких дней, он захотел убрать немного этой гнили с этих косточек, то отец меня позвал, чтобы также и я пришел посмотреть немного, когда этой девочке будут делать больно. Поэтому, когда сказанный маэстро Якопо взял некой большие железа, увидав, что ими он делает мало дела и очень больно сказанной девочке, я сказал маэстро, чтобы он остановился и подождал меня восьмушку часа. Сбегав в мастерскую, я сделал стальную железку, тончайшую и изогнутую; она была как бритва. Когда я вернулся к маэстро, он с такой мягкостью начал работать, что она совсем не чувствовала боли, и в малое время кончил. За это, помимо прочего, этот почтенный Человек возымел ко мне такую любовь, больше, чем к обоим своим сыновьям; и так он постарался вылечить красавицу дочку. Будучи в превеликой дружбе с некоим мессер Джованни Гадди, каковой был камеральным клириком, этот мессер Джованни весьма любил таланты, хоть в нем самом не было никакого. У него жил некий мессер Джованни, грек, превеликий ученый; мессер Лодовико да Фано, подобно ему, ученый; мессер Антонио Аллегретти;[138]мессер Аннибаль Каро,[139]тогда еще молодой. Со стороны были мессер Бастиано, венецианец, превосходнейший живописец,[140]и я; и почти каждый день по разу мы видались со сказанным мессер Джованни; и вот, в виду этой дружбы, этот почтенный человек Раффаэлло, золотых дел мастер, сказал сказанному мессер Джованни: «Мой мессер Джованни, вы меня знаете; а так как я хотел бы выдать эту мою дочку за Бенвенуто, то, не находя лучшего способа, чем ваша милость, я вас прошу, чтобы вы мне в этом помогли, и вы сами, из моих средств, назначьте ей то приданое, какое вам рассудится». Этот чудаковатый человек не дал почти что договорить этому бедному почтенному человеку, как безо всякого решительно основания сказал ему: «Не говорите об этом больше, Раффаэлло, потому что вам до этого дальше, чем январю до ежевики». Бедный человек, совсем пришибленный, постарался поскорее выдать ее замуж; а мать ее и все на меня дулись, и я не понимал причины; и так как я считал, что они мне платят плохой монетой за многие любезности, которые я им сделал, то я собирался открыть мастерскую рядом с ними. Сказанный мессер Джованни ничего мне не сказал, пока эта девушка не вышла замуж, что случилось по прошествии нескольких месяцев. Я с великим усерднем был занят окончанием моей работы и службой монетному двору, потому что снова папа заказал мне монету ценою в два карлино, на каковой было изображение головы его святейшества, а на обороте Христос на море, каковой протягивал руку святому Петру, с надписью вокруг, которая гласила: «Quare dubitasti?»[141]Понравилась эта монета до того чрезвычайно, что некий папский секретарь, человек величайших достоинств, по имени Санта, сказал: «Ваше святейшество может гордиться, что у него есть монета, какой мы не видим и у древних, при всем их великолепии». На это папа ответил: «Также и Бенвенуто может гордиться, что служит государю, подобному мне, который его знает». Продолжая большую золотую работу, я часто показывал ее папе, потому что он торопил меня ее увидеть, и каждый день все больше восхищался.
XLVII
Брат мой находился в Риме; на службе герцога Лессандро,[142]каковому папа в это время добыл герцогство Пеннское, а на службе у этого герцога было великое множество солдат, почтенных людей, храбрых, из школы этого величайшего синьора Джованни де'Медичи,[143]и среди них мой брат, причем сказанный герцог его почитал, как всякого из этих прочих храбрейших. Этот мой брат однажды после обеда был в Банки, в мастерской у некоего Баччино делла Кроче, куда все эти молодцы заходили; он сидел на стуле и спал. В это время проходила стража барджелла,[144]каковая вела в тюрьму некоего капитана Чисти, ломбардца, тоже из школы этого великого синьора Джованнино, но он не состоял на службе у герцога. Капитан Каттиванца дельи Строцци был в мастерской у сказанного Баччино делла Кроче. Сказанный капитан Чисти, увидев капитана Каттиванца дельи Строцци, сказал ему: «Я вам нес эти несколько скудо, которые я вам задолжал; если вы их хотите, придите за ними, пока они со мной не ушли в тюрьму». Был этот капитан охоч выставлять вперед других, не стремясь испытываться сам; поэтому, так как тут же оказались в присутствии некои храбрейшие молодые люди, более охочие, нежели способные на столь великое предприятие, он им сказал, чтобы они подошли к капитану Чисти и взяли от него эти его деньги, а что если стража окажет сопротивление, то чтобы они применили к ней силу, если у них на это хватит духу. Этих молодых людей было всего только четверо, все четверо безбородые; и первого звали Бертино Альдобранди, второго Ангвиллотто да Лукка; остальных я не помню имен. Этот Бертино был воспитанник и истый ученик моего брата, и мой брат любил его так непомерно, как только можно вообразить. И вот эти четверо смелых молодых людей подошли к страже барджелла, каковой было свыше пятидесяти стражников посреди пик, аркебуз и двуручных мечей. Недолго говоря, взялись за оружие, и эти четверо молодых людей так удивительно теснили стражу, что если бы капитан Каттиванца только показался немножко, не берясь даже за оружие, то эти молодые люди обратили бы стражу в бегство; но они немного задержались, и этот Бертино получил несколько тяжелых ран, каковые повалили его наземь; также и Ангвиллотто в то же самое время получил рану в правую руку, так что, не будучи уже в состоянии держать шпагу, отступил как мог; остальные сделали то же самое; Бертино Альдобранди был поднят с земли люто раненный.
XLVIII
Пока это происходило, все мы сидели за столом, потому что в это утро обедали больше чем на час позже обычного. Слыша этот шум, один из этих сыновей, старший, встал из-за стола, чтобы пойти взглянуть на эту драку. Этого звали Джованни, каковому я сказал: «Сделай милость, не ходи, потому что в подобного рода делах мы всегда видим верную гибель без всякой выгоды». То же самое ему говорил его отец: «Ах, сынок, не ходи!» Этот юноша, никого не слушая, побежал вниз по лестнице. Прибежав в Банки, где происходила эта великая драка, увидав, как Бертино подымают с земли, повернув бегом обратно, он встретился с Чеккино, моим братом, каковой его спросил, в чем дело. Хотя некоторые и махали Джованни, чтобы он про это не говорил сказанному Чеккино, он сказал сдуру, как было, что Бертино Альдобранди убит стражей. Бедный мой брат испустил такой рев, что за десять миль было бы слышно; затем сказал Джованни: «Горе мне! А мог бы ты мне сказать, кто из них убил его мне?» Сказанный Джованни сказал, что да и что это был тот из них, у которого двуручный меч, с голубым пером на шляпе. Бедный мой брат, двинувшись вперед и узнав по этой примете убийцу, бросившись с этой своей удивительной быстротой и отвагой в середину всей этой стражи и так, что ничто бы не помогло, всадив ему шпагу в живот и проткнув его насквозь, рукоятью шпаги повалил его наземь, обернувшись к остальным с такой доблестью и отвагой, что всех их он один обратил бы в бегство, если бы, когда он повернулся, чтобы ударить одного аркебузира, тот, в собственной крайности, выстрелив из аркебузы, не ранил мужественного несчастного юношу выше колена правой ноги; и когда он упал наземь, сказанная стража почти бегом торопилась уйти, дабы другой, подобный этому, не подоспел. Слыша, что этот шум продолжается, я тоже, встав из-за стола и привесив шпагу, которую в те времена носил каждый, придя к мосту Сант'Аньоло, увидел скопление многих людей; поэтому, подойдя ближе, и так как некоторые из них меня знали, то мне дали дорогу и показали мне то, что я меньше всего хотел бы увидеть, хоть и выказывал превеликое любопытство увидеть. Сперва я его не узнал, потому что он был одет в другое платье, чем то, в котором я его еще недавно видел; так что он, первый меня узнав, сказал: «Дорогой брат, пусть тебя не расстраивает моя великая беда, потому что мое ремесло мне это сулило; вели поскорее унести меня отсюда, потому что не много часов осталось жить». Так как, пока он мне говорил, мне рассказали весь случай, с той краткостью, какой такие происшествия требуют, то я ему ответил: «Брат, это величайшая скорбь и величайшее огорчение, какое только может меня постигнуть во все время моей жизни; но будь покоен, потому что раньше, чем ты потеряешь зрение, ты увидишь месть за себя твоему злодею, совершенную моими руками». Его слова и мои были такого содержания, но очень кратки.
XLIX
Стража была от нас в расстоянии пятидесяти шагов, потому что Маффио, который был их барджеллом, велел части ее вернуться, чтобы унести того капрала, которого мой брат убил; так что я, пройдя очень быстро эти несколько шагов, закутанный и затянутый в плащ, подошел прямо к Маффио и наверное бы его убил, потому что народу было изрядно и я пробрался сквозь него с такой быстротой, какую только можно вообразить. Я обнажил наполовину шпагу, как вдруг меня схватил сзади за руки Берлингьер Берлингьери, юноша отважнейший и большой мой друг, и с ним было четверо других юношей, подобных ему, каковые сказали Маффио: «Убирайся, а то этот один убил бы тебя». Когда Маффио спросил: «Кто это такой?» — они сказали: «Этот брат того, которого ты видишь вон там, родной». Не желая слушать дальше, он с поспешностью удалился в Торре ди Нона;[145]а мне они сказали: «Бенвенуто, эта помеха, которую мы тебе учинили против твоей воли, была ради блага; а теперь пойдем помочь тому, кому скоро умереть». И вот, повернув, мы пошли к моему брату, какового я велел отнести в один дом. Тотчас собрался совет врачей, и они подали ему помощь, не решаясь отнять ему ногу совсем, а он, быть может, был бы спасен. Как только ему подали помощь, явился туда герцог Лессандро, каковой когда его ласкал, мой брат был еще в себе, сказал герцогу Лессандро: «Господин мой, ни о чем другом я не скорблю, как только о том, что ваша светлость теряет слугу, искуснее которого в этом ремесле она, быть может, и могла бы найти, но не такого, который бы с такой любовью и верностью служил вам, как я». Герцог сказал, чтобы он постарался выжить; а что до остального, то он отлично его знает как честного и храброго человека. Затем обернулся к некоим своим, говоря им, чтобы ни в чем не было недостатка этому храброму молодому человеку. Когда герцог ушел, то изобилие крови, которая не могла остановиться, была причиной тому, что он лишился разумения; так что всю следующую ночь он бредил и только, когда ему хотели дать причастие, сказал: «Вы хорошо сделали, что исповедали меня раньше; это божественное причастие теперь невозможно, чтобы я мог его принять в этот уже разрушенный снаряд; но позвольте, чтобы я его вкусил божеством очей, через каковые оно будет принято бессмертной моей душой; и она одна у него просит милосердия и прощения». Когда он кончил эти слова и унесли причастие, он тотчас же впал в то же беспамятство, что и прежде, каковое состояло из величайших неистовств, из самых ужасающих слов, какие когда-либо могли представить себе люди; и не переставал всю ночь до утра. Когда солнце показалось над нашим горизонтом, он повернулся ко мне и сказал: «Брат мой, я не хочу больше оставаться здесь, потому что они заставят меня сделать какое-нибудь немалое дело, из-за которого им пришлось бы раскаяться, что они досадили мне». И, выпростав ту и другую ногу, каковую мы ему положили в очень тяжелый ящик, он ее занес, как бы садясь на коня; повернувшись ко мне лицом, он сказал трижды: «Прощай, прощай»; и последнее слово ушло с этой храбрейшей душой. Когда настал должный час, а это было вечером, в двадцать два часа, я его похоронил с превеликой честью в церкви флорентинцев;[146]а потом велел сделать ему прекраснейшую мраморную плиту, на каковой были вырезаны некои трофеи и знамена. Я не хочу оставить в стороне, что, когда один из этих его друзей спросил его, кто в него выстрелил из аркебузы, узнал ли бы он его, он сказал, что да, и дал ему приметы; каковые, хоть мой брат и остерегался меня, чтобы я этого не услышал, я отлично слышал, и в своем месте будет сказано дальнейшее.
L
Возвращаясь к сказанной плите, — некоторые удивительные писатели, которые знавали моего брата, дали мне эпиграмму, говоря мне, что ее заслуживает этот чудесный юноша, каковая гласила так: Francisco Cellino Florentino, qui quod in teneris annis ad loannem Medicem ducem plures victorias retulit et signifer rait, facile documentum dedit quantae fortitudinis et consilii vir futurus erat, ni crudelis fati archibuso transfossus, quinto aetatis lustro iaceret, Benvenutus frater posuit. Obiit die XXVII Maii. MD. XXIX.[147]Ему было от роду двадцать пять лет; и так как среди солдат его звали Чеккино дель Пифферо, тогда как собственное его имя было Джованфранческо Челлини, мне хотелось изобразить это собственное имя, под которым он был известен, под нашим гербом. Имя это я велел вырезать прекраснейшими древними буквами; каковые я все велел сделать сломанными, кроме первой и последней буквы. О каковых сломанных буквах я был спрошен, почему я так сделал, теми писателями, которые мне Сочинили эту красивую эпиграмму. Я им сказал, что эти буквы сломаны, потому что этот чудесный снаряд его тела разрушен и мертв; а эти две целые буквы, первая и последняя, первая, это — память об этой великой ценности этого дара, который нам посылает Господь, об этой нашей душе, зажженной его божеством; эта не сломится никогда; а последняя целая буква, это — ради знаменитой славы его великих доблестей. Это очень понравилось, и впоследствии кое-кто другой воспользовался этим приемом. Рядом я велел вырезать на сказанном камне наш челлиниевский герб, каковой я изменил в том, что ему свойственно; потому что в Равенне, городе древнейшем, имеются наши Челлини, сановитейшие вельможи, у каковых в гербе лев, стоящий на задних лапах, золотой в лазоревом поле, держащий червленую лилию в правой лапе, а вверху связка с тремя малыми золотыми лилиями. Это наш подлинный челлиниевский герб.[148]Мой отец мне его показывал, в каковом была только лапа со всем остальным из сказанного; но мне бы больше нравилось, чтобы соблюдался вышесказанный герб равеннских Челлини. Возвращаясь к тому, который я сделал на гробнице моего брата, — это была львиная лапа, а вместо лилии я поместил в нее топор, щит же у сказанного герба был разделен на четыре поля; а этот топор, который я сделал, был для того только, чтобы я не забывал, что должен за него отомстить.
LI
Я с превеликим усердием старался кончить эту золотую работу для папы Климента, которую сказанный папа премного хотел и посылал за мной по два и по три раза в неделю, желая увидеть сказанную работу, и всякий раз она ему все больше нравилась; и много раз он меня корил, почти что браня меня, за великую печаль, которая у меня была по этом моем брате; и один раз среди прочих, видя меня удрученным и бледным больше, чем следует, он мне сказал: «Бенвенуто, о, я не знал, что ты сумасшедший; или ты не знал до сих пор, что против смерти ничем не помочь? Ты стараешься последовать за ним». Уйдя от папы, я продолжал работу и чеканы для монетного двора, а в возлюбленные взял себе мечтание об этом аркебузире, который выстрелил в моего брата. Этот самый был когда-то конным солдатом, потом поступил в аркебузиры к барджеллу, в число капралов; и что еще пуще увеличивало во мне злобу, это то, что он хвастал таким образом, говоря: «Если бы не я, который убил этого смелого молодого человека, то еще немного, и он один, с великим для нас уроном, всех нас обратил бы в бегство». Чувствуя, что эта страсть видеть его так часто — лишает меня сна и пищи и заводит меня на дурной путь, я, не заботясь о том, что делаю такое низкое и не очень похвальное дело, однажды вечером решил захотеть выйти из такой муки. Этот самый жил возле места, называемого Торре Сангвинья, рядом с домом, где проживала одна куртизанка, из самых излюбленных в Риме, каковую звали синьора Антеа. Вскоре после того, как пробило двадцать четыре часа, этот аркебузир сидел у своего порога со шпагою в руке и уже поужинал. Я с великой ловкостью подошел к нему с большим пистольским кинжалом, и, когда я ударил наотмашь, думая начисто перерубить ему шею, он точно так же очень быстро обернулся, и удар пришелся в конец левого плеча и расколол всю кость; вскочив, выронив шпагу, вне себя от великой боли, он бросился бежать; я же, следуя за ним, в четыре шага его настиг, и, подняв кинжал над его головой, а он сильно нагнул ее, кинжал пришелся как раз между шейной костью и затылком, и в то и другое так глубоко вошел, что кинжал, что я, как ни силился его вытащить, не мог; потому что из сказанного дома Антеи выскочило четверо солдат, держа шпаги в руках, так что я вынужден был взяться за свою шпагу, чтобы защищаться против них. Оставив кинжал, я ушел оттуда и, из страха быть узнанным, пошел в дом к герцогу Лессандро, который стоял между Пьяцца Навона и Ротондой. Придя туда, я велел доложить герцогу, каковой велел мне сказать, что если я был один, то чтобы я молчал и не беспокоился ни о чем и чтобы я шел делать работу для папы, которую он так хочет, и всю неделю работал дома; особенно потому, что подошли те солдаты, что мне помешали, у каковых был этот кинжал в руке, и они рассказывали про это дело, как оно было, и какого великого труда им стоило вытащить этот кинжал из шейной кости и из затылка у этого человека, о котором они не знают, кто он такой. Тут подошел Джованни Бандини и сказал им: «Этот кинжал мой, и я ссудил им Бенвенуто, который хотел отомстить за своего брата». Речи этих солдат были великие, сожалея, что они мне помешали, хотя месть была учинена поверх головы. Прошло больше недели; папа за мной не присылал, как бывало. Потом, прислав за мной этого болонского вельможу, своего камерария, о котором я уже говорил, тот с великой скромностью мне намекнул, что папа знает все, и что его святейшество весьма меня любит, и чтобы я продолжал работать и сидел тихо. Когда я пришел к папе, тот, взглянув на меня этаким свиным глазом, одними уже взглядами учинил мне жуткую острастку; потом, занявшись моей работой, начав светлеть лицом, хвалил меня чрезвычайно, говоря мне, что я много сделал в такое малое время; затем, посмотрев мне в лицо, сказал: «Теперь, когда ты выздоровел, Бенвенуто, постарайся жить». И я, который его понял, сказал, что так и сделаю. Я тотчас же открыл прекраснейшую мастерскую в Банки, против этого Раффаэлло, и там закончил сказанную работу несколько месяцев спустя.