Обратим теперь внимание на другой существенный феномен восточного средневековья. Роль транзитной торговли, включая мореплавание, была необычайно большой уже в древности: именно благодаря ей возвысились и расцвели финикийские города, она же способствовала расцвету и многих других торговых центров, начиная с Вавилона. Торговые связи по Великому шелковому пути или по трансаравийской дороге вдоль моря соединяли европейские страны с Индией и Китаем и способствовали не только торговым, т. е. товарным, контактам, не только обмену вещами и раритетами, что само по себе очень важно, но и обмену достижениями культуры, идеями, нововведениями, открытиями. Далеко не всегда, вопреки принятым формулам, этот обмен был равновеликим, эквивалентным. Как раз наоборот, чаще всего влияли одни, а воспринимали чуждое влияние другие; но это не мешало тому, что в конечном счете свою выгоду от обмена имели все стороны. Именно это и поддерживало всегда транзитную торговлю, побуждало тех, кто в нее вовлечен, включая многочисленных посредников, активизировать свою деятельность и решительно преодолевать все препятствия, коль скоро они возникали. Торговля и дороги, пересекавшие страны и континенты, были той же животворной кровеносной системой в масштабах всей ойкумены, что и рыночно‑частнособственнические связи, даже в их оскопленной восточной модификации, для каждого из социальных организмов, для любого отдельного государства.
Однако этим роль транзитной торговли не ограничивается. Уже упоминалось, что благодаря торговле в отдаленные регионы, будь то Тропическая Африка или Юго‑Восточная Азия, проникали не только сами по себе идеи, в том числе религиозно‑культурные, в частности исламские, но и живые носители этих идей, ревностно пропагандировавшие их и энергично способствовавшие их распространению и практическому воплощению. Ведь именно следствием транзитной торговли как таковой было создание и в Тропической Африке, и в Юго‑Восточной Азии городов и портов, становившихся анклавами ислама. А так как ислам воинствен и прозелитичен, то естественно и логично стремление выйти за пределы анклавов и добиться большего, что и было реализовано в упомянутых регионах. Этому, впрочем, способствовала и объективная ситуация. Для Африки это практически полный вакуум политической власти, а для юго‑восточноазиатских стран – слабость политической власти, созданной там по индо‑буддийской институционально ослабленной модели и при отсутствии той варно‑кастово‑общинной альтернативы, которая в самой Индии сохраняла удовлетворительный баланс сил.
Еще одна важная функция транзитной торговли – влияние ее на отсталые этнические общности, на племена и народы, еще только‑только вступившие на путь формирования государственности, только начавшие воспринимать цивилизованный образ жизни. Уже шла речь о том, что средневековый период истории был отмечен именно приобщением новых территорий и целых регионов с населяющими их многочисленными племенами к цивилизации и государственности. Включение их в сферу торговых путей или зон, в обслуживание торговых операций как раз и являлось толчком для ускорения упомянутого процесса. Это хорошо видно на примере арабов. Трансарабская торговля создала благоприятные условия как для приобщения к ней бедуинов, которые со своими верблюдами служили посредниками при перемещении товаров, так и для обогащения шейхов бедуинских племен, уже вставших на путь формирования у них протогосударственных образований. Трансарабская торговля одновременно с этим способствовала возникновению и расцвету ряда арабских городов, таких, как Мекка, которые стали в середине I тысячелетия крупными торговыми центрами и быстрыми темпами шли по пути формирования протогосударственных структур.
Если продолжать далее, то легко сформулировать и более важный вывод: созданный арабами (пророком Мухаммедом) на рубеже VI–VII вв. ислам также в конечном счете является следствием и итогом транзитной торговли и всего, с нею связанного, включая распространение вдоль торговых путей различного рода идей и иных культурных ценностей и достижений. Транзитная торговля дала весомый толчок развитию арабов и подготовила условия для возникновения ислама, а ислам в форме воинственного религиозно‑цивилизационного импульса преобразил весь Ближний Восток, в некотором смысле всю ойкумену.
Здесь важно оговориться. Транзитная торговля способствовала всему процессу не только и не столько непосредственно, т. е. как само по себе важное в жизни народов явление, но также и опосредованно, через определенный народ, через арабов, прежде всего через арабских кочевников, бывших наиболее динамичной и энергичной частью арабской этнической общности. И это вплотную сталкивает нас с непростой проблемой кочевников.
Кочевники, как и транзитная торговля, существовали задолго до средневековья. Уже на рубеже II–I тысячелетий до н. э. они были хорошо известны соседним земледельческим странам как люди, которые жили особым, отличным от земледельческого образом жизни и вели свое специфическое животноводческое хозяйство. Специальное изучение кочевых племен показало, что в условиях изолированного от земледелия хозяйства, даже при сохранении спорадических контактов с земледельцами, в первую очередь торговых, кочевники в своем развитии не продвигаются далее протогосударственных структур, племенных протогосударств, – да и эти последние следует считать результатом не раз упоминавшегося уже процесса трибализации под воздействием опять‑таки контактов с соседними государствами. Это в целом касается всех кочевников и может быть продемонстрировано на примере и бедуинов Аравии, и кочевников Великой евразийской степи, и тем более кочевых племен африканской саванны. Другое дело, когда какое‑то племя кочевников оказывается поблизости от мощного и постоянного источника цивилизующего воздействия и по какой‑то причине начинает активно контактировать с этим источником.
Здесь может быть несколько близких друг к другу вариантов. Первый (киданьский) – когда сильное кочевое племя складывается на окраинах могущественной империи, многое у нее заимствует, но при этом стремится сохранить свою самобытность. Второй (тюркский) – когда воинственные кочевники решительно меняют места своего обитания, а затем привычный образ жизни, вторгаясь в зону существования земледельцев и подчиняя себе их. Третий (монгольский), своего рода компромиссный, – когда под внешним воздействием создается сильное воинственное государство, которое вторгается в зону существования земледельцев, подчиняя себе одно их государство за другим, но пытаясь при этом хоть сколько‑нибудь сохранить свою самобытность. В конечном счете все три варианта приводят к одному и тому же результату, смысл которого до предела прост и очевиден: покидая привычные места своего обитания и вступая в тесный контакт с земледельцами, тем более становясь правителями завоеванных земледельческих стран, кочевники слезают с коней и перестают быть кочевниками, во всяком случае в лице своих потомков.
Сказанное означает, что кочевники остаются кочевниками, пока и поскольку они обитают в привычных своих кочевьях. Уйдя оттуда и вторгаясь в зону обитания земледельцев, они исчезают с лица земли как кочевники. Поэтому, говоря о кочевниках, мы вправе оперировать теми, кто остается в кочевьях. Что характерно для них? Динамичность и то, что выше уже было названо пассионарностью. Я бы сказал даже определеннее: именно кочевники прежде всего отличаются тем, что именуется пассионарностью, как то было продемонстрировано арабами, тюрками и монголами, даже африканскими кочевыми племенами, не вспоминая уже о Великом переселении народов на рубеже древности и средневековья.
Пассионарность – это определенный заряд жизненной энергии, способность к изменению, к восприятию нового. Нового отнюдь не в смысле генеральной структуры отношений, а прежде всего в смысле обновления образа жизни, особенно в кризисной, критической для него ситуации. Внеся свой заряд, арабы под зеленым знаменем ислама вдохнули новые жизненные силы в древние ближневосточные цивилизации – этот феномен в каком‑то смысле можно было бы назвать Возрождением. Тюрки проделали почти то же самое с одряхлевшей арабо‑исламской цивилизацией спустя полтысячелетия. Менее всего сказанное относится к монголам: вся жизненная энергия монгольского этноса была отдана жестокому разрушению созданного другими, так что здесь можно было бы говорить лишь о возвращении к прошлому, к доцивилизационному прошлому… Но даже монголы, кардинально изменив облик и судьбы многих народов, сыграли немалую роль в обновлении мира. Словом, факт остается фактом: кочевники пассионарны, т. е. активны и полны жизненной энергии, которая способна проявляться от случая к случаю и чье проявление везде, включая и Африку, находило свое выражение в подчинении земледельцев кочевникам. Неудивительно, что по меньшей мере часть этой энергии была успешно использована той самой транзитной торговлей, услуги которой были необходимы и земледельцам, и кочевникам. Словом, выход на передний план феноменов транзитной торговли и кочевников – это один из значимых моментов средневековой истории Востока.
Власть и собственник
Еще одна из проблем, уходящих корнями в глубокую древность, но заслуживающих внимания в свете всего того, что характерно для средневекового Востока, – вопрос о собственности. Процесс приватизации, знаменовавший собой определенный этап политогенеза, формирования государственности, расставлял акценты достаточно резко: государство как институт противостояло частному собственнику, видя в чрезмерном его усилении угрозу для своего существования (доходы казны) и для стабильности структуры в целом. Повсюду предпринимались соответствующие меры (от законов Хаммурапи до реформ типа шаньяновских), результатом которых стало достаточно четко отрегулированное взаимоотношение между властью и частником – даже в тех нередких случаях, когда высшие носители власти сами как индивиды были одновременно и собственниками, подчас достаточно крупными. Суть этого взаимоотношения всюду была однозначна, а смысл ее сводился к тому, что все государственное первично, а частное вторично, к тому же опосредовано тем же государством. Этот стандарт стал своего рода нормативом и воспроизводился везде, где процесс политогенеза достигал – скажем, в раннем средневековье – соответствующей ступени эволюции. Короче, для тех политических структур и протогосударств, которые формировались в средние века, проблем с приватизацией и вообще с частным собственником практически не было: все текло по уже хорошо освоенному руслу.
Но это не означает, что ничего не менялось. Конечно, частный собственник, освоившийся с вторичностью своего статуса, постепенно не только свыкся с ним, но и обрел ту социальную нишу, которая соответствовала и его статусу, и его запросам, возможностям и потребностям. Соответственно сложился и рынок – пусть оскопленный, лишенный потенций для саморазвития, но зато достаточно процветающий и богатый, не в последнюю очередь за счет той самой транзитной торговли, о которой только что шла речь. Этот рынок тоже вписался в предназначенное ему властями место, обрел свои формы и успешно реализовал свои возможности. Сформировавшиеся и созревшие таким образом рынок и собственник на средневековом Востоке стали играть заметную роль, и, что особенно важно подчеркнуть, эта роль никоим образом теперь уже не вела к ослаблению государства – во всяком случае до тех пор, пока все оставалось в норме. Если ситуация выходила из нормы, как то наиболее рельефно видно на примере китайской империи с ее династийными циклами, то в ход пускался механизм реформ, экспроприировавших зарвавшихся собственников. Если же не помогало и это, то наступавший кризис делал свое дело: в огне социальных катаклизмов собственники гибли в числе первых, так что после преодоления кризиса норма восстанавливалась.
Итак, в пределах нормы рынок и собственник занимали ту нишу, которая соответствовала их месту и роли в жизни общества и не представляла угрозы государству. Соответственно складывался и менталитет собственника. Вообще‑то говоря, этот менталитет исконно был сродни обычному менталитету подданного восточного государства. Никто из восточных собственников никогда и не мыслил себя иначе, как покорным власти подданным, даже если он ворочал миллионами и был, выражаясь словами китайских источников, «богаче князей». Известно, что любой выходец из простолюдинов, став богатым (разумеется, это не относится к тем, кто шел наверх по административной лестнице, обретая с каждой ее ступенью законную новую порцию престижа и прилагавшегося к нему в строгом соответствии с рангом богатства), больше всего заботился о престиже. Далеко не случайно с легкой руки Шан Яна Китайское государство, например, всегда в случае нужды запускало привычный механизм продажи рангов, должностей (чаще всего синекур) и даже ученых степеней (тоже с явственным знаком «проданная», «купленная»). Богатство возвращалось в казну, а богатый приобретал столь желанный и так высоко ценимый в обществе рангов и привилегий престиж.
И этот механизм, сводивший богатство собственника к престижу власть имущего или причастного к власти, так или иначе работал на Востоке везде и всегда, что сыграло свою роль: стремление к постоянному росту дохода, увеличению богатства во что бы то ни стало и любой ценой гасилось в зародыше, не говоря уже о том, что сами по себе стоявшие за этим стремлением инициатива, предприимчивость, энергия новатора не имели почвы для своего расцвета и потому не расцветали. Понятие «время – деньги», столь имманентное, характерное для любого связанного со свободным рынком предпринимателя, на Востоке не существовало и не могло там появиться. Зато желание уподобиться тому, кто имеет престиж, было постоянно действующим импульсом. Собственники всегда стремились вложить свое богатство в землю, даже если земля не приносила заметного дохода, по той простой причине, что владение землей дает землевладельцу престиж. Собственники вкладывали деньги в дом, в богатый выезд, в слуг и рабов – все это не приносило дохода, чаще было связано с солидными расходами, но зато гарантировало престиж, т. е. ставило владельца в ряд с теми, кто достиг административных высот и был причастен к власти. Я уж не говорю о желании собственников породниться с власть имущими со все той же целью обрести престиж.
Есть и еще один важный фактор, способствовавший изменениям во взаимоотношениях собственника и государства. Имеются в виду изменения в аграрных отношениях, вызванные либо медленной трансформацией самих этих отношений, как то было в индийской общине, либо реформами, как то было в Китае. Результатом в любом случае было сосредоточение в руках собственников контроля над большим клином земель, как юридически считавшихся частными (мульк в исламском мире и аналогичные категории земли в других регионах), так и фактически оказавшихся под контролем собственников. В условиях отсутствия свободного рынка сделки с землей всегда были как‑то завуалированы, открытых торгов земельных участков на Востоке в принципе никогда не бывало. Поэтому формально‑юридически, т. е. для государства, вопрос земельной собственности обычно сводился к вопросу фактического владения землей[38]. А раз так, то и ренту‑налог государство брало с того, кто землей владел, вне зависимости от того, крестьянин‑общинник владеет своим наделом или собственник владеет землей, которую он небольшими наделами сдает тому же крестьянину, выступающему в данном случае по отношению к владельцу земли в функции арендатора.
Сказанное означает, что землевладелец, собственник мог в ряде случаев становиться чуть ли не основным налогоплательщиком или что его взнос в казну был достаточно весом, даже учитывая все ухищрения, о которых говорилось в связи со стремлениями богатых землевладельцев правдами и неправдами платить уменьшенный налог, например в Китае. А коль скоро так, то и государство начинало смотреть на стремление собственника обрести побольше земли как бы сквозь пальцы: не все ли равно, кто платит налог?! И только явный выход за пределы нормы, который влек за собой социальную нестабильность, заставлял то же государство, прежде всего китайское, вмешиваться и восстанавливать статус‑кво, возвращая землю крестьянам. А в Индии, где все аграрные отношения регулировались внутри общины и не вызывали угрозы социальных катаклизмов, не было и этого: государству было абсолютно безразлично, кто владел землей, богатый или бедный, общинник или собственник; важно было лишь, чтобы положенную норму налогов община вносила в казну.
Обращает на себя внимание хорошо известное, но недостаточно осмысленное обстоятельство. Со времен III династии Ура или Древнего Египта Восток не знал ни системы плантаций, ни больших имений, ни барской запашки в поместьях, ни вообще чего‑либо похожего, во всяком случае в сколько‑нибудь экономически и социально значимых масштабах (небольшие хозяйства типа дворцовых, предназначенные для внутреннего обслуживания, можно в этой связи не учитывать). Все крупные земельные владения их владельцы обычно дробили и раздавали в аренду небольшими клочками. Почему? Да потому, что условий для существования крупного товарного хозяйства не было – опять‑таки потому, что не было развитого свободного рынка. С потребностями мелкого местного рынка отлично справлялись мелкие земледельцы и те же арендаторы. За снабжение городов и вообще всех слоев населения, не связанных с производством пищи, отвечало государство, имевшее для этого развитую систему централизованной редистрибуции. Крупнотоварного же рынка не было, как не было и крупных товарных хозяйств, – дело это в конце концов хлопотное, способное принести не только доход, но и убытки. И коль скоро это никому не нужно, а сам факт владения землей дает богатому владельцу желанный престиж, который ценится выше, чем доход, то зачем, во имя чего стремиться к погоне за сомнительной прибылью?
Так было институционализировано то, что вызывало беспокойство государства вначале. Частная собственность превратилась в слугу государства, перестав быть его опасным соперником. Тем самым был внесен едва ли не решающий вклад в основную проблему традиционного Востока – в проблему взаимоотношений государства и общества
Государство и общество
Хотя взаимоотношения с собственниками были едва ли не решающими для судеб восточного централизованного государства, важно сказать, что и отношения государства, аппарата власти, с обществом в целом, с социумом – таким, каким он был и в древности, тоже не остались без изменений. Суть перемен сводилась к институционализации и легитимизации тех форм взаимосвязей, которые сложились в древности. Лучше всего это видно на примере Индии и Китая, чья история как бы отчетливо распадается на древность, период формирования структуры, и зрелость, период ее устойчивого существования в средние века. Но в определенной мере это касается и Ближнего Востока: эллинизм, прервав связь традиций (до известной степени, разумеется), был заменен исламом, возродившим, институционализировавшим и легитимизировавшим генеральную структуру, созданную древними.
О чем идет речь? Неевропейское государство, в отличие от европейского антично‑капиталистического, никогда не было тем, что марксизм именует надстройкой над базисом. Оно не ставило и не могло ставить своей целью выражение интересов господствующего класса собственников, ибо такого класса не было, да и государство было иным. Неевропейское государство с незапамятных времен всегда и везде было не только неотъемлемой частью неотчленимого от него социума, но и вершиной его. Включая в себя социум, венчая его, оно всегда возвышалось над ним и подчиняло его себе. Иными были и его функции. Конечно, кое‑какие – защита страны, охрана порядка, организация внешних сношений, административно‑территориальное правление, суд, взимание налогов и т. п. – вполне сопоставимы с функциями европейского государства, порой даже идентичны им. Но коренное отличие в том, что в неевропейском обществе государство являет собой высшую и ничем не ограниченную власть, перед которой трепещет и обязано трепетать все общество, снизу доверху, – в этом весь смысл разницы! И если в Европе власть зависит от баланса противоречивых тенденций в социуме (откуда и марксистская идея о классовых антагонизмах), то на Востоке авторитет власти ни от чего подобного не зависит. Он зависит только от силы самой власти, от эффективности централизованной администрации и в конечном счете от регулярного притока в казну гарантированной нормы дохода.
Именно такого рода стандарт веками складывался в древности. Он держался на силе традиций, опирался на сакральный авторитет богов и был нужен в конечном счете привыкшему к нему социуму. Нужен ради сохранения привычной и в целом благодатной для социума консервативной стабильности. Выше уже упоминалось, что ослабление власти центра вело к эффекту феодализации и что феодальная децентрализация к изменению привычного статуса восточного государства не вела – изменялся лишь масштаб структуры. Но в том‑то и суть, что это изменение масштаба и появление вместо большого государства группы враждующих друг с другом мелких не безвредно и не безобидно для социума. Как это хорошо видно на примере позднечжоуского Китая или раннесредневековой Индии, группа враждующих государств создает эффект политической неустойчивости, нестабильности, что в конечном счете болезненно отражается на социуме. Неудивительно поэтому, что социум объективно, да и субъективно всегда был за сильное государство. Сильное же государство, гарантируя желанную стабильность, надевало на шею социуму крепкое ярмо. В итоге получается, что социум сам стремится к ярму, ибо с ним привычно и есть гарантия от нежелательных случайностей, от крупномасштабных бедствий.
Выработке такого рода поведения и психологии способствовала сама жизнь. Но существенно добавить к этому, что в том же направлении действовали и институциональные факторы. Система социальных корпораций, которая сложилась в древности (семья, клан, община, каста, секта, цех, землячество и т. п.), постепенно институционализировалась и приспосабливалась к нуждам государства, пока не достигла в этом смысле своего рода совершенства, что произошло именно в средние века. Речь идет об идеально отлаженном конфуцианском административном аппарате, низовой ячейкой которого были старшие в деревнях и ответственные в рамках пятков или десятков, на которые нередко делилось сельское население. То же самое можно увидеть в идеально отработанной системе джаджмани, свойственной средневековой индийской общине. Да и мусульманская махалля (квартал) и некоторые другие формы организации сельского и городского населения в странах ислама отражают все ту же тенденцию. Суть ее в том, что институционализация и легитимизация ряда привычных форм социальной организации и низовой администрации энергично способствовали устойчивости внутренней структуры, формированию эталона и идеала консервативной стабильности в рамках социума.
На страже этой нормы, этой стабильности теперь, в средние века, стояли уже не ранние формы религии, но развитые религиозные системы. И это тоже новый фактор, сыгравший свою роль и внесший свой вклад во все тот же процесс стабилизации и консервации взаимоотношений государства и социума. Официальное китайское конфуцианство, средневековый индуизм, ислам и буддизм в различных их модификациях – это и есть те развитые религиозные системы, о которых идет речь. Общее для всех них то, что они концентрируют свое идеологическое и институциональное воздействие именно на укреплении консервативной стабильности, в каждом случае делая это по‑своему, в зависимости как от собственной доктрины, так и от обстоятельств.
Санкционированные религией этические нормы были законом для средневекового восточного общества. Религиозным (или санкционированным равной религии системой, какой было конфуцианство) был и сам закон в таком обществе. Лучше всего это видно на примере мусульманского шариата, которым руководствовались в своих действиях и решениях все кади мусульманского мира. Но приблизительно то же самое можно видеть и там где, как в танском Китае, существовали многотомные своды законов. Казалось бы, законы эти – административные и уголовные. Однако стоит познакомиться с ними поближе, чтобы убедиться в том, что они – конфуцианские. Иными словами, они своим авторитетом служат все тому же неколебимому авторитету конфуцианства с его вошедшими в жизнь и ставшими традицией моральными и вытекающими из, них иными, в том числе пенитенциарными, нормами.
Нормы, о которых говорится, не всегда были общими и одинаковыми для всех. Они могли быть различными у разных групп населения даже в рамках одного и того же государства. Там, где люди, живущие в соответствии с нормами разных религий, тесно соприкасались, у каждой религиозной общины нормы были свои, хотя, вступая в общение с представителями иной общины, все обязаны были считаться с существованием иных норм, что, впрочем, никак не колебало их преданности по отношению к нормам своим. Но в любом случае сумма господствующих традиций, привычек, стереотипов – это непреложный закон, обязательный для всех. Без этого закона, без привычных норм люди просто не могли нормально существовать.
Особенно это заметно, если уделить внимание феномену крестьянских восстаний. В отечественной марксистской историографии принято было считать, что эти восстания «антифеодальные», что они призваны были выразить недовольство народа существующим строем и тем послужить «локомотивом истории», т. е. способствовать переходу к новому строю, новой формации. Нет ничего более бездоказательного, чем подобный постулат. Прежде всего, крестьянское восстание не в состоянии создать почву для нового строя (иной формации – по истмату). Тем более они не «антифеодальны», причем не только потому, что на Востоке не было феодализма как формации, но также вследствие того, что восставшие крестьяне никогда не выступали против землевладельцев как враждебного им класса. Направленность всех крестьянских движений на традиционном Востоке, независимо от того, какой облик эти движения принимали, какую роль играла в них религиозная оболочка, всегда была в принципе одинаковой и сводилась к решительным требованиям восстановить статус‑кво, разрушенную норму.
Дело в том, что крестьяне обычно наиболее консервативны по образу и основам их жизни. Существующую норму они привычно считают приемлемой, даже справедливой, а государство в лице его представителей воспринимают в качестве гаранта этой нормы. Гарантированная стабильность в жизни крестьянина – едва ли не высшая абсолютная ценность. Конечно, это не исключало того, что в подсознании крестьянина сохранялись восходящие к первобытной древности идеалы эгалитаризма. Но идеализованные утопии такого рода были при сохранении нормы в латентном состоянии, да и то далеко не у всех, чаще всего лишь у сравнительно бедных и обездоленных. И хотя в периоды кризисов эти эгалитарные представления порой выходили на передний план и задавали тон всему движению восставших, реальной целью движения недовольных крестьян всегда оставалось стремление к восстановлению утраченной нормы и гарантированной стабильности их существования. Поэтому крестьянские восстания не только не были «антифеодальными», но и вообще не ставили своей целью выступление против существующего строя как такового. Напротив, их целью было восстановление, укрепление, стабилизация ранее существовавшего и нарушенного в результате кризисов и злоупотреблений порядка. Корень же зла крестьяне видели обычно не в государстве, а в его нерадивых представителях на местах, которых следовало поставить на место. Важно заметить и еще одно: в огне крестьянских движений прежде и ярче всего горели богатые хозяйства и дома. Страдали более других именно собственники, имущие – т. е. как раз тот самый слой, который потенциально представлял собой новый строй, к которому только и могли, по принятым в истмате представлениям, стремиться «антифеодально» настроенные крестьяне. Эгалитарное равенство и восстановление попранной справедливости восставшие видели только и именно в ликвидации богатых собственников и в восстановлении той привычной нормы, когда существуют заботящиеся о низах верхи (государство и его придерживающиеся справедливой нормы представители на местах) и обслуживающие потребности – разумные потребности! – верхов низы, т. е. прежде всего производители‑крестьяне.
Если считать, что крестьяне, о которых только что шла речь, это и есть общество, во всяком случае базовая основа восточного традиционного социума, то есть основание повторить уже высказанный тезис: само общество нуждалось в безусловном подчинении его государству при непременном условии осуществления этим государством его эффективной власти, гарантирующей устойчивую консервативную стабильность. А коль скоро так, то нельзя не признать, что система политической администрации в традиционных восточных обществах базировалась на весьма прочных, фундаментальных социальных основах. Общество в лице прежде всего крестьянства не претендовало на права и правовые гарантии, не ставило перед властями требований об уважении и достоинстве. Это общество довольствовалось минимумом нормативных стандартов и выше всего ценило их незыблемость, а в конечном счете – тот самый отеческий порядок, ту самую крепкую руку с палкой, которая одна только и могла, по существующим и восходящим в глубокую древность представлениям, обеспечить столь желанную для крестьянина стабильность его существования. И метафора о «поголовном рабстве» на Востоке во многом восходит именно к этой психологии, столь разительно контрастирующей с теми стандартами, что были выработаны в рамках гражданского общества в античности, – при всем том, что там рядом с гражданами существовали и противопоставленные им в правовом и социальном плане рабы, рабы настоящие, в полном смысле этого слова, а не по своей психологии.