Бассейная (Некрасова) улица.
Литейный проспект
Встреча в Булонском лесу. — В. А. Верещагин и П. П. Вейнер. — Услуги В. А. Ратькова-Рожнова И. Ф. Громову. — «Лицея день заветный» как пункт обвинения. — «Старые годы». — Каким Чайковским названа улица? — «Что есть табак?» — Смерть Н. Н. Врангеля. — Любовь к старинным портретам. — Музей А. Л. Штиглица. — Скандал на выставке. — «Поэма без героя». — Кинжал Н. С. Мартынова. — «Целибеевские» бани. — «Крылья». — Диалог Платона «Федр». — Дом литераторов. — Рюрик Ивнев и Валя Пастухов. — Роль вертикалей в образе города. — Дом Мурузи. — Супруги Мережковские. — Под серым небом Таормины. — Аким Волынский. — Леонардо да Винчи и Якопо Сальторелло. — Жизнь с Философовым
Как-то осенью 1905 года Сергей Константинович Маковский и Василий Андреевич Верещагин встретились на террасе кафе в Булонском лесу… Обычное начало для русского классического романа. Интеллигенты из итээров 1960-х годов где-нибудь у себя на кухне могли бы только сказать на это: «эх!», но и тогда кто-то езживал, а сейчас уж никого бы не удивило сообщение, что, например, Тимур Петрович Новиков и Сергей Анатольевич Бугаев, встретившись на плазе Рокфеллер-центра и заказав по коктейлю, обсудили совместный проект. Так же это делалось в начале XX века. Интересно другое: ни один французский или американский роман нельзя было бы начать такой фразой. Ну, разве, неистовые авантюристы Жюля Верна могли назначать встречи: одну на Кюрасао, другую на Красной площади, но так, чтоб запросто, как у себя дома… вообразите: Освальд Шпенглер и Анри Бергсон, пожав друг другу руки на пороге гостиницы «Московская», назначили на завтра встречу, как всегда, на стрелке Елагина острова в час аперитива… А почему, собственно, нет? Вот тут и призадумайся, дорогой читатель, в самом ли деле ты такой европеец, каким тщишься быть, и так ли уж среднестатистический Франц или Карл предпочитали бы тащиться пить пиво куда-то за тридевять земель, а не в излюбленный свой ресторанчик на углу (отметим: чистом, тихом и дешевом).
Маковский, через четыре года основавший журнал «Аполлон», нам уже известен (см. главу 12). Верещагин — сын провинциального чиновника (типа председателя судебной палаты в Воронеже или Рязани) и эффектной, энергичной дамы, бросившей первого мужа ради киевского генерал-губернатора М. И. Черткова, принадлежавшего к старинному аристократическому роду. Пасынок Черткова сделал неплохую карьеру и к моменту нашего знакомства с ним был гофмейстером, действительным статским советником и исполнял секретарскую должность в Государственном Совете. Но блестящая бюрократическая карьера отнюдь не тешила Василия Андреевича. Его пленяли красивые вещи, редкие книги, преданья русской старины. Вместе со своими друзьями, такими же «утонченными петербуржцами» и эстетами, Верещагин основал в 1903 году Кружок любителей русских изящных изданий. В составе этого кружка находились не только седовласые коллекционеры, чей роман с книжными развалами где-нибудь в глубинах Апраксина и Щукина рынков и на набережных Сены длился не одно десятилетие.
Украшала общество молодежь — юноши, годившиеся Василию Андреевичу не только в племянники, но и в сыновья. К одному из них, двадцатичетырехлетнему Путе, или Пете Вейнеру, на двадцать лет его младшему, Верещагин был особенно привязан, и не будет большой натяжкой допустить, что этих одиноких мужчин соединили именно те отношения, которые многих связывают в нашей книге. Вообще круг любителей изящных изданий был любопытен. Входил в него двадцатилетний Илья Ратьков-Рожнов, сын Владимира Александровича, самого богатого петербургского домовладельца, благосостояние которого имело несколько загадочное происхождение. Ратьков-Рожнов был скромным сенатским чиновником, но вдруг крупнейший российский лесопромышленник И. Ф. Громов сделал его своим наследником. Считается, что Илья Федулович отблагодарил таким образом Владимира Александровича за некоторые услуги в делопроизводстве. В самом деле, Сенат — высшая юридическая инстанция России; крупные капиталы всегда немножко замешаны на нарушении законов, так что изъять одну бумажку, подложить другую иногда, действительно, дорого стоит… Был среди учредителей кружка и Николай Соловьев — сын Василия Ионовича, хозяина целой сети петербургских гостиниц, бакалейных магазинов и ресторанов, в частности, известного нам «Палкина». Что касается Петра Петровича Вейнера, то он был внуком Петра Антоновича, из поволжских немцев, наладившего мощное производство пива в Астрахани и Махачкале. Весь юг России пил пиво Вейнеров. Отец нашего любителя российских литографий, Петр Петрович-старший, приобрел своими капиталами дворянский титул «титулярного советника» и, стало быть, получил право и на фамильный герб с девизом, являющим перечень всех бюргерских добродетелей: «Труд, знанье, честь, слава».
Не лишне заметить, что многие молодые люди этого круга воспитывались в Александровском Лицее, преемнике того самого, Царскосельского, с 1844 года находившемся в здании на Каменноостровском проспекте. Традиции этого учебного заведения воспитанники свято хранили — и даже во времена, совсем для этого не подходившие. Бдительные чекисты с 1924 года начали раскручивать так называемое «лицейское дело», главным пунктом обвинения в котором был факт собраний бывших лицеистов, не успевших покинуть Советскую Россию (помните, 19 октября, «день заветный»). Начались аресты, высылки. П. П. Вейнер, к несчастью, оказался замешан еще и в истории с бегством из России графини Зеркенау, внучки известного нам принца П. Г. Ольденбургского. Да и вообще — богатый человек, коллекционер — большой соблазн был конфисковать и ликвидировать. Чекисты не могли этому соблазну не податься, и в 1931 году Петра Петровича расстреляли. В. А. Верещагин в это время давно уже жил в Париже, но странно — умер он в том же году.
Ни о чем таком в годы первой русской революции еще не думалось. Наоборот, 1907 год ознаменован началом издания журнала, проект которого обсуждали в Булонском лесу С. К. Маковский с В. А. Верещагиным. Журнал предназначался для собирателей и знатоков произведений старых мастеров, печатался на отличной бумаге, с прекрасными фотографиями, а статьи писали лучшие специалисты, масштаба Бенуа в России и Боде в Германии. Назывался он «Старые годы», и всего до 1916 года вышло 90 номеров — книжки его и сейчас приятно в руки взять. Место, где находилась редакция «Старых Годов», своей элегантной простотой отвечает духу этого полиграфического шедевра: Соляной переулок, д. 7.
Соляной — пожалуй, единственное старое название в этой части города. Все остальное заменено и не восстановлено: Сергиевская, Гагаринская, Рыночная, Косой (совсем недавно переименовали в честь какого-то артиллериста), Пантелеймоновская… Ну, допустим, какая разница: называлась улица Гагаринской (потому что вела когда-то к перевозу через Неву, за которым находились склады, «Гагаринский буян», забытый еще в XVIII веке) — или Фурманова (неизвестно, почему, но отчего бы и нет). Но вот Сергиевская — на ней, действительно, на углу с Литейным, существовала церковь св. Сергия, замененная в 1930-е годы бюро пропусков офиса НКВД, — почему называется Чайковского? Трудно поверить, будто в честь Петра Ильича, монархиста и святоши, сподобились большевики, в пафосе революционных переименований вспомнили о годах учения в училище правоведения. Весьма маловероятно. Сильное подозрение, что тут намечалась широкомасштабная акция: в дворянском гнезде старого аристократического Петербурга разом ударить по всем этим Фурштатским с Кирочными — и в нос им! — террористов, поджигателей, бомбистов! Лаврова, Каляева, Салтыкова-Щедрина (последний бомб не бросал, но язвительнейший был человек). Куда в этой компании тишайшему Петру Ильичу! Но был другой Чайковский — Николай Васильевич, основатель первого народнического кружка в России. Правда, к большевикам он из своего эмигрантского далека относился неприязненно, но ведь переименовать могли еще при Временном правительстве, социалисты-то наши, а что в честь живого человека, так это еще почетнее: сколько там после 1917 года сразу явилось Троцков, Зиновьевсков, Ульяновсков…
Рыночная улица именуется Гангутской — вероятно, чтоб усилить значение обороны полуострова Ханко. Это ведь место Соляного городка, где склады были дорогостоящего и редкого продукта — поваренной соли, на продажу которой существовала в России в XVIII веке государственная монополия. Где оптовые склады, там и рынок. Местоположение его и сейчас угадывается: большой квадрат между Соляным, Гагаринской и зданием 3-й гимназии. Сейчас здесь сквер и детская площадка с деревянными уродами, которых одно время любили расставлять по садам и паркам. Место тихое, зеленое, в двух шагах Фонтанка, за ней Летний сад. Несколько красивых домов, среди них облицованное керамической плиткой здание на Рыночной, д. 10 (1910, арх. М. А. Нивинский). Когда этот дом построили, редакция «Старых Годов» разместилась в нем, а типография оставалась в угловом доме по Соляному переулку. Принадлежала типография издательству «Сириус», затеянному тремя молодыми людьми А. А. Трубниковым, С. Н. Тройницким и М. Н. Бурнашевым для издания микроскопическими тиражами разных раритетов. Ну там, естественно, японская бумага, елизаветинские шрифты, виньетки Буше и Фрагонара.
В «Сириусе» вышла, например, в 1908 году, тиражом 25 экземпляров сказочка А. М. Ремизова «Что есть табак». Растение сие, согласно сказке, вышло из тайных уд демона Саврасия, соблазнявшего иноков монастыря, стоявшего на «Судимой горе, на самой плеши». Рисунки для книжечки делал К. А. Сомов, и для рисунка тайного уда вдохновлял его тот самый, «потемкинский» (5-я глава).
Издатели представляли собой самую теплую компанию; почти сверстники, никому еще не было тридцати; подружились на лицейской скамье. Трубников, по уверению злючки Ремизова, ходил в кружевных чулках и печатался под псевдонимом «Лионель»; отец его был членом Государственного Совета. Жили по соседству: Тройницкому отец-сенатор квартиру предоставил на Сергиевской, д. 5; Путя Вейнер занимал квартиру в третьем этаже огромного родительского дома на Сергиевской, 38 (1893–1895, арх. Б. И. Гиршович). Издательство, разумеется, доходов никаких не приносило, но молодые люди на это и не рассчитывали. Какое-то жалование им шло (Трубников с Тройницким, помните, служили в Эрмитаже; Вейнер в какой-то канцелярии), но и без того имелись возможности собирать красивые вещи, оценивать их, публиковать. Развивать науку отечественного искусствознания, которой до них, по существу, и не было. На страницах «Старых Годов» появлялись серьезные обзоры русских и заграничных музеев и частных собраний, исторические очерки о старинных усадьбах, забытых мастерах. Велась постоянная хроника «текущих вандализмов»: например, разборки Цепного моста у Летнего сада, строений Сального буяна (где он был, читатель? — вопрос на засыпку), разрушения памятников на старых кладбищах.
В этот круг вполне вписывался Николай Николаевич Врангель. О людях этого поколения (начало 1880-х годов), иногда умиравших от случайной болезни в молодом возрасте (как Илья Ратьков-Рожнов в 1907 году, двадцати пяти лет), трудно сказать — к сожалению или к счастью. Могли, конечно, удалиться за границу и там более или менее комфортно дожить до восьмидесяти, скончавшись в благоустроенной богадельне. Но могли умереть и неестественной смертью. Для Врангеля, родного брата «белого барона» Петра Николаевича, угроза расстрела была весьма вероятна. Но он скончался в 1915 году, немного не дожив до крутых времен. Во время войны он был мобилизован, ездил по фронтам с военно-санитарным поездом, а умер не от ран или, скажем, отравления ипритом. Заболел воспалением мозга, скончался в варшавском госпитале.
Род Врангелей — от шведских корней, но связан со многими линиями русских аристократических фамилий. Среди предков Николая Николаевича — «арап Петра Великого», Абрам Петрович Ганнибал, наградивший потомка резкостью и вспыльчивостью. В глазах Врангеля, несколько навыкате, в пухлых губах и щеках ощущалось нечто арапское. С юности он был неразлучен с кузеном, скульптором Константином Раушем фон Траубенбергом, несмотря на одиннадцатилетнюю разницу в возрасте (или благодаря ей). Врангель отличался удивительной памятью, знал наизусть тысячи стихов, сам писал макаронические поэмы. Очень любил смеяться. Многих располагал к себе своей непосредственностью. Близким другом его был также мелькавший на страницах этой книги князь Сергей Михайлович Волконский…
Можно подивиться, как много Врангель успел прочесть и написать за свои тридцать три года. Особенно его интересовала русская скульптура, серьезное изучение которой им, собственно, и было начато. Он составил первый научный каталог Русского музея. Романтизм и классицизм, провинциальные художественные школы Ступина и Венецианова, иностранцы в России, крепостные художники, — все входило в круг его интересов. Педантизм не был ему свойственен. Интересовали его не столько классификация эпох и стилей, сколько их живой колорит. Знал он и со вкусом рассказывал множество острых анекдотов об известных лицах прошлого и современности. Любовь к старинным портретам — странно объединяющая многих известных нам лиц: Вигеля, с его прекрасной коллекцией миниатюр; князя В. Н. Аргутинского-Долгорукова; великого князя Николая Михайловича. Нравилось им вглядываться в давно забытые лица, перебирать, сравнивать, угадывать фамильное сходство, развязывать запутанные узелки. Опередив Дягилева, о «Таврической» выставке которого еще вспомним, в 1902 году Врангель устроил замечательную выставку старинных портретов.
Эта сторона деятельности Николая Николаевича для его современников представляла особенный интерес. Он организовал ряд интереснейших художественных выставок, был тем, что теперь называется «куратор», а раньше, когда слово еще не истаскалось по шляхам гражданской войны, называлось «комиссар» различных экспозиций.
Лучшим местом для выставок в Петербурге был музей Штиглица (Соляной переулок, д. 15). Традиции восходят еще ко второй половине прошлого века, когда в Соляном городке проходили Всероссийские промышленные и сельскохозяйственные выставки, но полностью преобразился этот комплекс с устройством — на средства барона Штиглица — художественного училища с музеем при нем.
Феноменальный богач, барон Александр Людвигович Штиглиц в 52 года неожиданно закрыл все свои дела — железнодорожные концессии, банки, фабрики — и удалился на покой, тратя огромные суммы на поощрение искусств и благотворительность. Училищу «технического рисования», основанному им в Соляном городке, Штиглиц завещал капитал, на проценты с которого оно существовало. Пять с половиной миллионов пошло на сооружение музея, здание которого само похоже на драгоценный музейный экспонат. Строилось оно в 1885–1895 годах по проекту Максимилиана Евгеньевича Месмахера. Зодчему, должно быть, доставляло искреннюю радость сочинение затейливых орнаментальных композиций, лепка крупных объемов и кропотливая отделка мельчайших деталей; работа в настоящем материале: камне, бронзе, майолике, — и это ощущение праздника, пиршества, смакования архитектурной гастрономии передается нам, гуляющим по этим залам и фантастическим лестницам (хоть, увы, заставлены они сейчас всякой дрянью, студенческими поделками, тогда как Штиглиц покупал для этого музея голландские шпалеры, ренессансную мебель, венецианское стекло… многое разворовано, кое-что осталось в Эрмитаже).
Вообще Соляной переулок, если бы привести его в порядок: отремонтировать фасады, почистить фонари, хорошо вымостить, запретить стоянку автомашин, — мог бы стать уютнейшим уголком Петербурга, напоминанием, что это все-таки европейский город. Не только во времена Екатерины и Александра Павловича, но и в течение всего прошлого и начала нынешнего века строился он с шиком и размахом, не уступающим, скажем, Берлину и Вене.
В большом зале со стеклянным потолком музея Штиглица открылась в 1897 году первая знаменитая дягилевская выставка: немецких и английских акварелистов. В дальнейшем здесь устраивали свои выставки и «Мир искусства», и «Старые Годы». Стучали молотки, отпиливался багет, картины вставлялись в рамы, развешивались по гвоздикам. Врангель со своим моноклем всюду мелькал, заламывая руки и распекая нерасторопных монтировщиков (из учащейся молодежи набирали, вероятно, бестолковых прелестников).
Были в Петербурге и другие залы для художественных экспозиций, и особенно замечательный скандал, на которые Врангель был мастер, произошел в залах Общества поощрения художеств на Большой Морской, д. 38 (встречался уже адресок). В 1908 году Николай Николаевич затеял грандиозную выставку старой европейской живописи из частных петербургских собраний. Чего тогда только не было в квартирах и особняках столичных коллекционеров! Эль Греко, Симоне Мартини, Перуджино, Леонардо (да! из частного собрания архитектора Леонтия Николаевича Бенуа, получившего «Мадонну» Леонардо да Винчи в приданое за женой, Марьей Александровной Сапожниковой; потому и называется картина «Мадонна Бенуа»; в Эрмитаж приобретена лишь в 1914 году). Врангель, «генеральный комиссар» выставки, собрал 463 полотна старых мастеров. Выставка должна была стать событием.
10 ноября в залах на Морской прошло открытие — как бывало тогда нередко, в присутствии Государя и великих князей, но после отбытия высочайших особ публику попросили на выход, и выставку закрыли навсегда. Причиной называли неполадки с электроосвещением. Что бы, казалось, отремонтировать электричество и вновь открыться, но нет. Картины, так и не показанные широкой публике, вернулись к своим владельцам (а многим и не суждено уж было быть показанными в России: они нашли новых хозяев, конфискованные и проданные большевиками за трактора американским благодетелям).
В судьбе выставки сыграл злую шутку африканский характер генерального комиссара. Расстроенный, обозленный, издерганный, он — как дальний родственник его, подзуживаемый Геккерном, — заартачился и, подскочив к почтенному старцу, распоряжавшемуся в Обществе поощрения, Михаилу Петровичу Боткину, отвесил ему пощечину. Поступок, конечно, безобразный и не находящий видимого объяснения. М. П. Боткин принадлежал к влиятельному роду московских чаеторговцев, из которого вышло немало знаменитых людей, братья его — великий клиницист Сергей Петрович Боткин (все знают «боткинские бараки»), Василий Петрович, либерал 1840-х годов, друг Белинского. Михаил Петрович был художником, но больше известен, как коллекционер. В собрании Боткина находилось, между прочим, огромное число работ Александра Иванова. Но он был женат, с двумя дочками, да уж и лет ему в это время было за семьдесят, так что, тем более, ничего не понятно. Безумное разбирательство по этому поводу кончилось тем, что Врангель отсидел два месяца в тюрьме и вынужден был покинуть Эрмитаж. Но хорошо хоть, что материалы этой выставки вошли в специальный выпуск «Старых годов», не пропав, таким образом, втуне.
Рыночная (Гангутская), д. 16 — впечатляющий образец архитектуры позднего модерна, с переходом в неоклассику, весь в керамической плитке, с изысканными коваными решетками навесов и балконов (1910, арх. В. В. Шауб). В этом доме в 1912–1915 годах жил со своей Ольгой Афанасьевной Сергей Юрьевич Судейкин. Вместе со старой своей любовью (см. главу 13) поселился Михаил Алексеевич Кузмин, обычно живший на одной квартире с родственниками или близкими людьми. Снимать отдельную квартиру ему никогда не хватало денег.
Здесь самое место вспомнить «Поэму без героя» Анны Ахматовой. «Петербургская кукла, актерка», под которой подразумевается Ольга Глебова-Судейкина, влюбляет в себя «драгунского корнета со стихами». Поэт-корнет, увидев любовницу с другим, стреляется на ее лестничной площадке. Нечто подобное было в действительности, но реальная жизнь оказалась богаче довольно шаблонной схемы любовного треугольника, из которого Анна Андреевна собиралась сделать балетное либретто.
«Драгунский корнет» — это Всеволод Гаврилович Князев, сын литератора, преподававшего эстетику в училище Штиглица. В 1913 году ему исполнилось двадцать два, он был гусарским юнкером, а не драгунским корнетом, но это неважно. С восемнадцати лет уже захаживал в редакцию «Аполлона» и познакомился с Кузминым (вместе, как помнит читатель, гуляли с Палладой Педди-Кабецкой). Фотографии не могут обычно передать, что мы видим в любимом человеке; да еще эта склонность тогдашних молодых людей к тонким прямым проборам (они умащивали чем-то волосы) — по фотографиям Всеволод ничем решительно не примечателен.
Но — гусар, учился в кавалерийском училище, вышел вольноопределяющимся в Иркутский полк, квартировавший в Риге. Нрава, по-видимому, довольно покладистого. Стихи сочинял, вызывающие некоторое смущение очевидной подражательностью, доходящей до пародийности. Но любовь великодушна. Кузмин, роман с которым продолжался года три, предложил издать совместный сборник под названием «Пример влюбленным. Стихи для немногих». Рисовать обложку должен был Судейкин. Вот как раз на Рыночной и шла творческая работа.
Гусар Князев был, что называется, универсал (или, прибегая к легкому арго, «комбайн»). Ревновать любимого всегда представляет некоторую отраду, и Михаил Алексеевич часто мучался ревностью по отношению к таким юношам, единственное назначение которых состоит в утешении многих. Понятие так называемой «бисексуальности», придуманное для оправдания мелкого бытового разврата, не чуждо было ряду молодых людей в окружении Кузмина. Измены и разлуки перемежались радостными встречами. В сентябре 1912 года Кузмин навестил любовника в Риге («счастливый сон ли сладко снится, не грежу ли я наяву, но кроет кровли черепица, я вижу, чувствую, живу»). Вместе съездили в Митаву, где жил давний знакомец (помните, дуэль Гумилева с Волошиным) Ганс фон Гюнтер. Тут что-то произошло. Уехав из Риги, Кузмин с Князевым больше не встречался, «Пример влюбленным» был отменен. Русская поэзия от этого не пострадала: все, что думал по этому поводу Кузмин, он отразил в стихах «Осенний май», а Князев нам мало интересен (впрочем, один его сборник был посмертно издан родителями).
Мать Всеволода вернула Кузмину его книги, подаренные другу. В январе 1913 года Князев был в отпуске в Петербурге и заглянул на Рыночную. Тут, вероятно, и отдалась ему жена Судейкина — на диване Кузмина, как возмущенно констатировал в дневнике поэт. Для обоих это было проходным эпизодом: ни Олечка не стремилась вырвать мальчика из лап мужеложника, ни мальчик-«комбайн» не ревновал ее к мужу, с которым, действительно, Кузмин готов был разделить ложе. Не исключено, что какие-то отклонения в психике Всеволода имелись, вследствие чего, вернувшись в Ригу, он в марте застрелился. Немного не дождался возможности погибнуть в Мазурских болотах или подвале на Гороховой. «Гусарский мальчик с простреленным виском», как вспомнил его Кузмин в своей поэме через шестнадцать лет.
Силуэт другого поэта гусара сквозит тут в окошке: прекрасном ампирном полуциркуле, в третьем этаже дома на Гагаринской (Фурманова), д. 16. Здесь жила с дочерями Екатерина Андреевна Карамзина, вдова историографа. На чай, к которому подавали хлеб со свежим маслом, заглядывали многие знаменитости. Здесь, как пишут мемуаристы, «не играли в карты и говорили по-русски».
Лермонтов, отпущенный с Кавказа в феврале 1841 года в отпуск по просьбе бабушки, засиделся в Петербурге до апреля, когда ему предписано было в течение 48 часов отбыть к месту службы. Накануне отъезда заглянул к Карамзиным, увидел из окошка Фонтанку, Летний сад, высокое петербургское небо.
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную…
15 апреля уехал, ровно через три месяца, день в день, 15 июля — дуэль. Причины ее совершенно не ясны. Приятельница Ахматовой, Эмма Герштейн, в попытке доказать, что Лермонтова убило самодержавие, привлекла множество материалов, но так ничего убедительного не нашла.
Рассеяно во всем этом нечто — дамам, в особенности литературоведкам, недоступное. Высокий, белокурый, синеглазый Мартынов — очевидный красавец, с чуть вздернутым носом, учился с Лермонтовым в школе подпрапорщиков, служил в кавалергардском полку. Прозвал его поэт по-французски «монтаньяр о гранд пуаньяр» (напишем, как Ишка Мятлев, русскими буквами). «Горец с большим кинжалом» — явный эвфемизм! В карикатурах Лермонтова на Мартынова этот большой кинжал неизменно обозначался. Похохатывал над такой особенностью своего товарища живший на одной квартире с Мартыновым юный Миша Глебов. Оно, конечно, многие таким даром гордятся, но если все время о нем напоминать, можно взбелениться. Что и произошло.
Рекомендуем побродить здесь, от Шпалерной до Пантелеймоновской, проходными дворами, где множество уютных уголков, неожиданные открываются ракурсы известных памятников архитектуры. Имеют место маленькие кафешки, сравнительно дешевые, доступные для заседающих здесь воспитанников «Мухи» (училища Штиглица, переименованного почему-то в честь мужеподобной ваятельницы, автора колосса из нержавеющей стали «Рабочий и колхозница»). Да, и кстати, очень неплохие поблизости бани — на задах училища правоведения, на месте училищного сада — ул. Чайковского, д. 1–3 — образец позднего конструктивизма (1939, арх. А. И. Гегелло).
Закрыты давно на капитальный ремонт, да, по-видимому, если когда откроются, то в другом качестве «целибеевские» бани на Бассейной (улица Некрасова), д. 14. Построенные, как многие питерские термы, по проекту П. Ю. Сюзора, они принадлежали Анне Васильевне Целибеевой. Известны тем, что в них М. А. Кузмин познакомился с банщиком Сашей Броскиным. Это где-то в 1905 году — ничего не изменялось со времен «Судебной гинекологии» Мержеевского (см. главу 7). Саша был податлив, прост; единственное, что его портило — сильная наклонность к употреблению спиртного; хотя это как кому нравится. Решил банщик жениться — на Александре Ильинишне, хозяйке веселого заведения. Кузмин навещал его там, с документальной точностью воспроизведя этот эпизод в повести «Нежный Иосиф». Вообще, по мере того как дневники писателя становятся доступны для публики, легко убедиться, что Михаил Алексеевич воспринимал свою жизнь, как роман. Все, что с ним происходило, немедленно становилось сюжетом его новых литературных произведений.
Один из самых известных примеров — повесть «Крылья». Книга неоднократно переиздана в последние годы, но издатели столь распространившихся сейчас репринтов совершенно не учитывают, на какого читателя они должны работать. Даже современники, худо-бедно имевшие гимназическое образование, в этом произведении Кузмина многого не поняли или не заметили, а уж для нас необходимо издавать такую литературу только с подробными комментариями.
В общих чертах, в «Крыльях» речь идет о следующем. Ваня Смуров, мальчик лет семнадцати, осиротел и привезен старшим братом в Петербург, где поселяется у знакомых Казанских (не на Моховой ли улице?). Учится Ваня в классической гимназии, где преподавали древние языки: греческий и латынь. Классические гимназии появились у нас с легкой руки графа С. С. Уварова. Возражать против их необходимости не приходится: конечно, на греческом и латыни основана традиционная европейская культура. Но после гимназии обращаться к чтению в подлиннике Софокла и Сенеки приходило в голову и тогда не большему количеству людей, чем сейчас (сколько их там обучается, на отделениях классической филологии в университетах?).
Преподавал греческий в гимназии у Вани Даниил Иванович, маленький лысый человечек, не лишенный кинической (или цинической: одно и то же, «кинос» — «собака», по-гречески) доброжелательности к слабостям ближнего. Ваня, как и большинство его соучеников, в изучении греческого ничего, кроме докуки, не видел, но до определенного времени…
В семье, его приютившей, регулярно появляется некто Штруп, Илларион Дмитриевич, богатый англичанин, живущий на Фурштатской улице. Нигде не служит, проводит жизнь в приятных беседах с друзьями и путешествиях. В Штрупа влюблена дочь Казанских, Ната, домогающаяся его столь откровенно, что Ларион Дмитриевич вынужден отказаться от посещений этого дома. В то же время у него идет вяло текущий роман с высокой, светловолосой и прихрамывающей Идой Гольберг, «со ртом, как на картинах Ботичелли».
Разговоры со Штрупом все более заинтересовывают Ваню, со свойственным его возрасту влечением к необычным людям и небанальным ситуациям. Как-то Ларион Дмитриевич увидел мальчика мучающимся над переводом из греческого учебника и со всей убежденностью и присущим ему красноречием доказал необходимость изучения древнего языка и чтения именно на языке подлинника, потому что перевод — это то же самое, что «вместо человека из плоти и крови, смеющегося или хмурого, которого можно любить, целовать, ненавидеть, в котором видна кровь, переливающаяся в жилах, и естественная грация нагого тела, — иметь бездушную куклу, часто сделанную руками ремесленника». Наряду с греческим, Ваня стал учиться итальянскому, читая, под руководством Иды Гольберг, «Божественную комедию». Штруп перестал появляться у Казанских, но это лишь стало поводом для Вани чаще появляться у Лариона Дмитриевича на Фурштатской. Интересные книги, увлекательные беседы, музыка, необыкновенные, замечательные знакомые, — все это находит Ваня у Штрупа, и чем дальше, тем более не может без этого обходиться.
Как-то Ларион Дмитриевич пообещал познакомить мальчика с интересным молодым старообрядцем. В то время к старообрядцам по-прежнему относились как к раскольникам. Конечно, таких преследований, как в «Хованщине» Мусоргского, давно не было, но этот замкнутый, потаенный мир казался многим чем-то опасным, а иных именно этим притягивал.
Штруп назначил Ване встречу в меблированных комнатах на Симбирской (все неподалеку: от Фурштатской по Литейному, за мостом на Выборгскую сторону — ныне улица Комсомола, где известные «Кресты»). Англичанин припозднился, и дожидаясь его, Ваня услышал из-за стенки в соседней комнате такой диалог: