Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Дискуссия Поля Рикёра с российскими исследователями

 

В. В. Меликов (ИФРАН):

В первой части лекции Вы сказали, что пони­мание возможно как интуитивное понимание, а во второй части лекции Вы говорили о противоположно­стях: «объяснение—понимание», «письмо—чтение». Если возможно интуитивное понимание, то момент верификации наступает после самого акта понима­ния, и тогда он действительно входит в данные про­тивоположности «объяснение—понимание», «письмо—чтение». Не могли бы Вы уточнить, каким образом соотносятся процессы считывания информа­ции и рационального понимания с моментом цело­стного понимания?

 

Поль Рикёр:

Данный вопрос имеет центральное значение. Для того чтобы ответить на него, целесообразно будет об­ратиться к примерам. Рассмотрим три вида литера­турных текстов: поэзию, прозу и эссе. Можно заме­тить, что всегда существует первоначальный контакт с текстом. Складывается общее впечатление, что текст нам говорит что-либо, что он говорит с нами. Это впечатление чисто интуитивно, и здесь нет ника­кой научной структуры. Далее, как и в процессе обу­чения, мы переходим к объяснению текста: изучаем словарный состав, синтаксис, замысел автора, эле­менты структуры, жанр (лирический, повествова­тельный) и ставим вопрос о том, каким образом общие правила функционируют в определенном тексте. Так, например, в своей работе «О повествовании» я употребил категорию Аристотеля «конфигурация», которую он применял по отношению к тому, что он

 

называл сказанием. Речь здесь идет о связи общего смысла мифа и его частных перипетий. Это—сложная игра, возникающая между общим значением и от­дельными его частями. К моменту завершения фазы можно сказать, что текст расчленен и мы должны вернуться к первоначальному прочтению, уже обо­гатившись результатами того, что было сделано в про­цессе этой фазы объяснения. Именно это я имел в виду, когда говорил, что предварительное понимание заканчивается. Можно проделать то же самое с ка­ким-нибудь очень сложным стихотворением. Линг­вистические, синтаксические, стилистические проб­лемы, психология автора, а также сравнение данного стихотворения с другими, отличными от него, образу­ют этап объяснения. Но существует еще и то, что я назвал бы «счастьем последнего прочтения», объеди­няющим все то, что было до сих пор разрозненным. Вот почему проблема «понимание—объяснение» ра­зыгрывается между текстом и читателем.

 

А. Водолагин (РАУ):

Как Вы оцениваете теорию волюнтаристского действия (в изложении Толкотта Парсонса, его по­следователей и критиков)?

 

Н. В. Мотрошилова (ИФРАН):

Я хотела бы сделать дополнение к этому вопросу. Философские истоки герменевтики действия полу­чили ясное выражение в докладе. Но для меня, на­пример, сразу же обнаружилась параллель между Ва­шей теорией действия и аналитической теории дей­ствия в концепции Парсонса и других социологов. Как Вы относитесь к этой концепции, оказала ли она на Вас влияние?

 

Поль Рикёр:

Концепция Толкотта Парсонса не оказала на ме­ня влияния. Скорее я отношусь к концепции этого автора как к чему-то параллельному моим собствен-

 

ным взглядам. В этом нет ничего, что напоминало бы пренебрежительное отношение или недооценку. Про­сто каждый из нас работает с ограниченным кругом источников. Но когда я прочитал Парсонса, у меня возникло убеждение, что я получил подкрепление моего анализа в одном вполне определенном аспекте. А именно: социальное действие всегда предполагает две составляющие. С одной стороны, имеются агенты с их проектами, желаниями, предрассудками, убеж­дениями и т. п., а с другой стороны,—системы. И эта комбинация субъективности агентов и объективности систем является основным предметом социальной те­ории Парсонса. Я же произвел сходный анализ, исхо­дя из сопоставления текстов, используя, следователь­но, иную стратегию. Кроме того, Парсонс—социолог, а я занимаюсь философией действия, опираясь на мо­дель философии текста.

 

В. С. Стёпин (ИФРАН):

В этой связи я хотел бы задать дополнительный вопрос. Вы выделяете в Вашей концепции агентов действия, субъектов, и систему объектов, на которые направлено действие. Какое место отводите Вы сред­ствам деятельности, то есть тому, что является про­водником действия агента, и анализируете ли Вы спе­цифические способы организации и трансляции этих средств?

 

Поль Рикёр:

Да. Как раз предполагая дать ответ на этот воп­рос, я говорил о необходимости введения понятий вмешательства и инициативы. Часто считают, что философия воли осталась каким-то умозрительным построением, выраженным в терминах проекта, на­мерения, мотива. Однако способность-делать-что-либо (le pouvoir-faire) предполагает способность реа­лизовать в действительности свои проекты, вписать в нее свои намерения с помощью собственного тела.

 

Итак, я думаю, что в моем докладе недоставало как раз ссылки на телесное опосредование. Это очень сложная проблема. Человеческое тело одновременно принадлежит к совокупности физических объектов и является материальным субстратом личности. Таким образом, тело само по себе объективно-субъективно. В последних работах Гуссерля о «жизненном мире» (Lebenswelt) есть замечательное размышление об этой двойственности тела, и немецкий язык позволя­ет различать «Koerper» (физическое тело) и «Leib» (биологическое тело). Думаю, что теории воли очень часто не хватает этого взаимоотношения, вот почему я многое почерпнул у фон Вригта, который анали­зировал соотношение физических систем и менталь­ных интенций. Их связь осуществляется именно в человеческом теле.

 

Р. М. Алейник (РХТУ):

Как соотносится Ваша концепция с теорией Дрой-зена?

 

Поль Рикёр:

Проблема истории представляется мне сопоста­вимой с проблемой текста и действия. В сборнике ста­тей под названием «От текста к действию»* у меня есть работа, в которой рассматриваются параллели, существующие между текстом, действием и истори­ей. Таким образом, данный вопрос вполне уместен. Историческое объяснение выявляет отношения, скла­дывающиеся между человеческими намерениями, с одной стороны, и историческими условиями, которые могут быть и экономическими, и социальными, и по­литическими, с другой стороны. Дройзен настаивал как раз на том, что системы носят открытый характер, что человеческие системы отличаются от материаль­ных систем именно тем, что включают в себя элемент

*Ricoeur P. Du texte a l'action. Paris, 1986.

 

недетерминированности. И в этом смысле можно го­ворить об открытости структуры. Так, например, вы­дающийся государственный деятель—это человек, способный осознать открытость системы, понять смысл того, что можно назвать обстоятельствами и благоприятным моментом; умение установить все это и есть искусство быть выдающимся политическим де­ятелем. Вклад в философию немецкой исторической школы, к которой принадлежат Гегель, Ранке, Вебер, состоит в том, что благодаря этим мыслителям про­изошло соединение духовного элемента, то есть ин­тенции, и каузального элемента обстоятельств. В дей­ствительности никогда нельзя определить надстрой­ку, не включая в нее с самого начала человеческий фактор и его продуцирование на реальность. Над­стройка всегда представляет собой некую круговую связь интенциональных и структурных элементов. То же самое имеет место и в тексте.

 

А. И. Панченко (ИНИОН РАН):

Почему, рассматривая герменевтику социально­го действия, Вы говорите только о закрытых систе­мах?

 

В. Кемеров:

Может быть, методологический дуализм социаль­ных и естественных наук утрачивает свое значение, поскольку требуется герменевтика неклассических, ненаблюдаемых объектов, которых обнаружилось так много и в обществознании, и в естествознании? Поль Рикёр:

Я буду крайне осторожен при ответе на данные вопросы, поскольку не считаю себя компетентным в области эпистемологии науки. Я думаю, что кризис начала XX века, связанный с обсуждавшимся в эпоху Бора и Гейзенберга вопросом о возможности опреде­ления физических явлений независимо от вмеша­тельства наблюдателя, порождает проблему, сходную

 

с проблемой соотношения письма и чтения. Я не счи­таю это метафорой. Здесь, конечно же, речь идет о границах эпистемологии и простой фальсифициру-емости в том смысле, в котором об этом говорил Карл Поппер. Лично на меня произвела большое впечат­ление концепция Куна, который настаивал на смене парадигм и показал, что существует возможность проектировать систему в целом, и это позволяет вме­шиваться в частные процедуры. Нечто подобное это­му утверждению я услышал в докладе профессора Стёпина, настаивавшего на целесообразности проек­тирования глобальных культурных систем для того, чтобы вызвать к жизни определенные явления. В этом смысле систематизация вводит в действие элементы глобальной интерпретации.

 

Бирюков (МГИМО):

Текстоподобная структура действия предполага­ет отсылку к контексту. Контекст, в свою очередь, может рассматриваться как текст. Это ставит вопрос об исторической перспективе и метаконтексте. Что можно сказать о происхождении такого «метаконтек-ста» и как избежать здесь «дурной бесконечности»?

 

В. С. Стёпин (ИФРАН):

Для того чтобы понять текст, нужна отсылка к более широкому контексту. В свою очередь, как толь­ко мы его понимаем, контекст становится текстом, и его нужно включать в еще один контекст, и так до бесконечности. Как избежать этого парадокса?

 

Поль Рикёр:

Этот парадокс является составной частью пробле­мы. Он рождается в более простых ситуациях, чем системы знаков и тем более литературные тексты. Эта проблема уже ставилась феноменологией восприя­тия. Гуссерль в «Логических исследованиях» разраба­тывал теорию содержания и формы. Невозможно представить объект без его содержания. Но и содер-

 

жание в свою очередь может стать формой. Наверное, вы помните пример, приводимый Витгенштейном: есть некие неопределенные фигуры, которые позво­ляют при прочтении трактовать то форму как содер­жание, то содержание как форму. Таково условие завершенности понимания. Мы способны постигнуть объект, только отвлекаясь от его содержания, и, та­ким образом, мы максимально приближаемся ко мно­жеству контекстуальных составляющих. Однако пол­ное понимание в принципе невозможно. Я думаю, что тема завершенности понимания является классиче­ской для герменевтики, и мне не хотелось бы к ней возвращаться. Здесь еще следует сказать о модели восприятия. Мы всегда видим объект в той или иной перспективе. И идея целостного объекта вне перс­пективы—это ограниченная идея.

 

Островная:

Рассматривали ли Вы в Ваших работах проблему разнокачественности значений, лежащих в тексте са­мом по себе, и значений, возникающих при про­чтении текста в определенной реальности? Каково различие качества этих значений?

 

Поль Рикёр:

Для того чтобы ответить на данный вопрос, я вве­ду понятие, которое я не употреблял в моей лекции. Это—понятие способности текста «вновь-описать» и «вновь-представить» (refigurer) реальность. Рассмот­рим повествовательный текст. Благодаря тем реаль­ным или вымышленным историям, о которых гово­рится в тексте, мы можем иначе описать нашу собст­венную реальность. Читатель приступает к чтению рассказа, трагедии, романа, имея определенные ожи­дания, и эти ожидания выражают его внутренний мир, его видение реальности. Однако его ожидания, его мировоззрение изменяются в процессе чтения. Именно это я называю способностью «вновь-

 

описать», «вновь-представить». Можно сказать, что объяснение, о котором я уже говорил, остается на уровне представления (configuration). Но существует и следующая стадия, это—«вновь-представление» (refiguration), то есть преобразование мира читателя при встрече с миром текста. Иногда чтение сопровож­дается борьбой. Ведь можно восхищаться тем или иным произведением с эстетической точки зрения, одновременно испытывая неприязнь по отношению к его персонажам или тому видению жизни, которое оно несет. Это зависит от нашей личной этической по­зиции, мы принимаем или не принимаем мировозз­рение, заключенное в данном тексте. Думаю, что в результате этой борьбы и формируются ценности. Возьмем в качестве примера «Лолиту» Набокова. Мне кажется, что данное произведение обогащает наше воображение в эстетическом плане, но это не означа­ет, что я хотел бы, чтобы Лолита была моей дочерью. Мы видим здесь борьбу эстетического и этического, которая является нервом акта чтения. Я благодарю Вас за этот вопрос, который позволил нам затронуть тему реальности. Реальность постоянно меняется благодаря воздействию интерпретации выдающихся произведений, которые в свою очередь сами предла­гают те или иные интерпретации. Но последнее слово остается за читателем.

 

В. Беров:

В шестидесятые годы герменевтика и структура­лизм находились в конфликте. Почему это произо­шло? Потому что неправильно был прочитан курс Фердинанда де Соссюра. Этот курс был фальсифи­цирован Шарлем Бали. Соссюр не стремился к соз­данию какого-либо курса общей лингвистики, пос­кольку он понимал, что это невозможно в рамках общей концепции науки, сложившейся в то время. В прочитанных им курсах Соссюр допускал множество противоречий, которые он считал не недостатком, а,

 

напротив, источником формирования новой науки. При этом Соссюр не хотел никакой фиксации своих идей в книге, он не стремился к изданию курса. В шестидесятые годы противопоставление «langue— parole» (речь—слово) вытеснило более существенное противопоставление «langage—parole» (языковый мир—слово). Приведу два примера. С одной стороны, Луи Энцлюб, крупный структуралист, с другой сторо­ны, Жак Лакан, пытавшийся составить перечень принципиальных иррегулярностей, принципиаль­ных несводимоетей, то есть проводил работу, совер­шенно противоположную той, которую делал Энц­люб. Таким образом, в шетидесятые годы структура­лизм базировался на двух полюсах, которые, казалось бы, исключали и в то же время предполагали друг друга, как говорил Лакан, Что же произошло в се­мидесятые годы? Понятие «langage», которое невоз­можно адекватно перевести на русский язык (попыт­ка перевести его как «речевая деятельность», не отра­жает смысла данного понятия; «langage»—это языковый мир, в котором живет человек), было заме­нено понятием «langue». Для структуралиста Лакана, который близок к герменевтике, было очень важно то, что речь и понимание относятся примерно к той же схеме, которую традиционные структуралисты отно­сили к «langue», то есть к заданной системе. Другими словами, многие, исходя из неправильно понятой концепции Соссюра, рассматривали систему языка как нечто стабильное, законченное. Итак, с того мо­мента, как мы перестанем рассматривать язык в ка­честве некой законченной, застывшей системы, мы можем прийти к следующему выводу: необходимо исходить из того, что ни один текст не создан до конца, все тексты являются принципиально открытыми. Но для того, чтобы понять это, французские исследова­тели должны были это пережить. Многие из них сами были литераторами, писали литературные тексты,

 

например Селеc, Файк, Рикарду, и тем не менее они не пришли к подобным выводам. Единственный изве­стный мне французский автор, который сумел при­мирить герменевтику и структурные исследования, это-Маргерит Дюрас.

Теперь я перейду к проблеме эконструкции. По­ясню, что это такое. Реконструкция—это восстанов­ление чего-либо по оставшимся фрагментам. Сущест­вует понятие «деконструкция», которое было введено Жаком Деррида и другими структуралистами. Это— попытка протестовать против клише, против устояв­шихся методов восприятия текста. Я предлагаю иной вариант, связанный с нашей действительностью: по­нятие «эконструкция» от латинского «ex-constructio». Специфика российской истории такова, что в нашей стране всегда было трудно создавать что-либо. Мно­гие произведения остались не только незаконченны­ми, неопубликованными, утраченными, но даже и неначатыми. Эконструкция как выявление не создан­ного, не родившегося из мира «ничто», на мой взгляд, может стать новым направлением философских ис­следований. Мы должны восстановить то, что не было начато. Солженицын в своей книге «Архипелаг ГУ­ЛАГ» утверждал, что он как бы говорит от лица тех, кто не смог выжить. Мы, российские философы, дол­жны помнить о тех людях, которые стремились, но не смогли создать свои произведения. Мы обязаны за­вершить то, что не смогли сделать они.

 

Поль Рикёр:

В настоящее время мы располагаем полным из­данием «Курса общей лингвистики» Соссюра, подго­товленным итальянским лингвистом Де Мауро. По­этому следует пользоваться именно данными текста­ми, а не текстами Бали. Правда, при этом одна из частей «Курса общей лингвистики» осталась нереали­зованным проектом, потому что завершить работу

 

Соссюру помешала смерть. Эта неоконченная часть была посвящена структуре слова (la parole), но она не получила развернутой трактовки. В «Курсе общей лингвистики» говорилось только о структуре языка (la langue), имеющего системный характер. Именно на этом и основывался структурализм. Но существует еще и речь, являющаяся одновременно и структу­рированной, и спонтанной, то есть дискурс (le dis-cours). В этом отношении можно сказать, что в дис­курсе содержится нечто большее, чем в слове, по­скольку единицей, образующей дискурс, является фраза, а не отдельное слово. Я считаю, что крайне важно различать лингвистику знака, или слова, и лингвистику дискурса, то есть лингвистику фразы, потому что фраза имеет структуру, позволяющую ей играть роль предиката. В моей книге «Живая метафо­ра»* я стремился показать, что мы не можем постро­ить теорию метафоры, основываясь на слове, что для того, чтобы построить теорию метафоры, необходимо учитывать роль предиката, приписываемого субъек­ту, то есть борьбу между субъектом и предикатом во фразе. Рассмотрим в качестве примера известную ме­тафору Шекспира «Время—это нищий». Метафора не заключена ни в одном из отдельно взятых слов данной фразы. Метафора рождается из конфликта, из той напряженности, которая возникает в результате со­единения слов во фразе. Вот почему следует обра­титься к единице более высокого уровня, чем слово,— к дискурсу. В этой связи я хотел бы отметить важное значение работ русских лингвистов Трубецкого и Якобсона, а также датчанина Ельмслева. Эти авторы доказывали, что именно диалектическое единство слова и фразы создает дискурс. Я согласен с тем, что структурализм в ряде случаев был недальновиден,

*Ricoeur P. Methaphore vive. Paris, 1975.

 

поскольку использовал в качестве модели лишь систе­му знаков в лексике, а не живое производство дискур­са в структуре фразы. Я думаю, что герменевтика имеет больше общего с лингвистикой фразы, чем с лингвистикой слов или лингвистикой отдельных зна­ков.

И еще одно замечание. Я считаю, что нужно раз­личать два направления в деятельности структура­лизма. С одной стороны, структурализм занимался литературной критикой, то есть разрабатывал особую технику объяснения, роль которой по отношению к пониманию я пытался показать. С другой стороны, структурализм—это создание произведений согласно определенной структуралистской модели. Существу­ют два уровня структурализма: структурализм в об­ласти производства текстов и структурализм в об­ласти литературной критики. Приведенный пример с творчеством Маргерит Дюрас относится ко второму уровню деятельности структурализма. В этой сфере литературные произведения строятся таким образом, чтобы соответствовать заранее имеющейся концеп­ции, разъясняющей, как это следует делать. Мне ка­жется, что это направление уже исчерпало свои воз­можности, поскольку привело к стилистическим уп­ражнениям и созданию трудных для прочтения романов. Я называю такую литературу эксперимен­тальной. Она стремится отвечать некой модели опи­сания. Я думаю, что было бы целесообразнее исследо­вать борьбу смысла и бессмыслицы в произведениях таких выдающихся писателей, как Кафка, Джойс, Музиль, не принадлежавших к структурализму как литературно-философскому течению. Это—действи­тельно неординарные произведения, не подчиняю­щиеся никаким предзаданным моделям.

 

Вопрос:

Что Вы думаете о критике Альбертом Нозиком концепции распределения Джона Роулса?

 

Поль Рикёр:

Нозик является теоретиком доктрины «мини­мального государства». Он строит свою концепцию государства и свою политическую модель на основе экономической модели Адама Смита. Позиция Но-зика такова: чем больше свободы, тем больше надеж­ды на то, что сформируется порядок. Как раз вмеша­тельство сверху приводит к наибольшему беспорядку. В данном случае я принимаю сторону Роулса. Я счи­таю, что любое государство должно стремиться ис­править существующее естественное неравенство. История показала, что успех рыночной экономики оплачивается колоссальной несправедливостью. Это можно наблюдать не только в странах третьего мира, но и в демократических государствах. Таким образом, невозможно отделить проблему власти от проблемы справедливости. Традиция Аристотеля, Фомы Аквин-ского, Канта, Гегеля—идея справедливого распреде­ления. Это крайне сложный вопрос. Полное равенство нереально. Невозможно, чтобы все имели одинаковые доли при распределении. Интеллектуальная чест­ность требует признать это. Проблема скорее заклю­чается в том, каким образом можно достигнуть наи­менее несправедливого неравенства. Это разумнее, чем рассуждать об утопии всеобщего равенства. Па­радокс капитализма состоит в том, что, с одной сторо­ны, это—режим, при котором производится макси­мум богатств, и, с другой стороны, он же порождает наибольшее неравенство и несправедливость. И мно­гие политические проблемы Запада вытекают именно из этого противоречия.

 

Н. В. Мотрошилова (ИФРАН):

В Вашей книге «От текста к действию» Вы рас­сматриваете соотношение сфер этики, политики и экономики. В главе «Этика и политика» Вы приводите

 

схему, в которой указываете как пункты совпадения, так и области конфликта этих сфер.

В нашей стране преобладают подходы, при кото­рых политику пытаются отождествить с экономикой, а власть этики стремятся распространить на эконо­мику и политику. Не отрицая важности морального измерения в политике, я хотела бы задать вопрос о том, каковы, согласно Вашей концепции, основания разделения этих сфер и границы их относительной автономии?

 

Поль Рикёр:

Прежде всего я хочу отметить, что трактовка проблемы соотношения сфер этики, политики и эко­номики, произведенная мной в лекции, отличается от подхода к этой теме в книге «От текста к действию». Некоторые аспекты проблемы не были затронуты в лекции, и в то же время были намечены новые пути изучения данной темы. Так, я не говорил о сфере экономики, но при этом стремился дать антрополо­гическое обоснование понятию власти. Я анализи­ровал власть как совокупность способностей: гово­рить, действовать и т.д. Таким образом, политическая власть была представлена в качестве одной из способ­ностей в ряду других способностей. Замечу, что этот метод был использован Спинозой в «Политическом трактате», где он начинает исследование с рассмот­рения проблемы антропологии силы и сразу же вводит понятия «potentia» и «potestas». В моей лекции «ро-tentia» соответствует желание жить вместе, a «po­testas»—арбитражная функция политической власти в различных областях взаимодействий. В лекции я опустил один из трех элементов—сферу экономи­ки,—и все же я говорил об экономических вопросах, когда обсуждал отличие рыночных благ от нерыноч­ных. Я думаю, что идущая на Западе дискуссия на эту тему вызвана именно стремлением противодейство-

 

вать тому, чтобы все блага стали рыночными. Я при­даю большое значение книге Майкла Уолзера «Сферы справедливости», в которой автор показывает, что хо­тя рыночная сфера и является особой областью, по­мимо нее существуют и другие сферы: просвещения, творчества, политики как области распределения по­литической власти. Уолзер подчеркивает, что в наши дни следует поддерживать сферу политической влас­ти и препятствовать ее растворению в области рыноч­ных отношений. Я считаю, что такой юридический плюрализм позволяет занять промежуточную пози­цию между концепциями Роулса, стремившегося к идентификации посредством процедуры, и Нозика, тяготеющего к теоретическому анархизму. Этот принцип многообразия сфер представляется мне очень интересным. Проблема политического состоит в необходимости определить место политики среди других сфер и ответить на вопрос о том, является ли политика равноправной среди них или она включает в себя все остальные сферы. Эта проблема, пожалуй, и есть важнейшая проблема политики, в особеннос­ти—демократически ориентированной политики.

 

В. Ж. Келле(ИИЕТ):

Гегель различал мораль и нравственность. Иногда эти понятия отождествляют. Каково Ваше мнение по этому вопросу?

 

Поль Рикёр:

В моей лекции я основывался главным образом на противоположности концепций Аристотеля и Канта, то есть морали блага и морали долга. Но в определен­ном смысле эта проблема связана с философией Геге­ля, потому что Гегель стремился ограничить кантов-ский морализм. Правда, Гегель делал это, опираясь не на этику блага, а на философию исторических сооб­ществ. В «Философии права» он рассматривал четыре типа сообществ: семью, гражданское общество, эко-

 

номическое общество и политическое общество. При этом Гегель критиковал чисто экономическое обще­ство, поскольку оно является обществом борьбы за собственность и прибыль и не создает подлинной свя­зи между людьми. В политическом же обществе суще­ствует органическая связь между людьми, которая дополняется механической связью, имеющей место в экономическом обществе. Я думаю, что именно геге­левский анализ нужно принять во внимание, по­скольку Аристотель не занимался рассмотрением взаимосвязи экономики и политики и переходил не­посредственно от этики к политике. Я считаю, что политическая философия должна включать в себя три элемента: аристотелевскую философию блага, кан-товскую философию долга и гегелевскую философию конкретных исторически сложившихся обществ. Мне кажется, что Гегель был ближе к Аристотелю, чем к Канту. Вот почему я не рассматривал в моей лекции учение Гегеля. Тем не менее, как Вы, наверное, за­метили, я использовал некоторые идеи Гегеля, ана­лизируя концепцию Аристотеля. К тому же сам Ге­гель считал себя новым Аристотелем.

 

Никулин (УГУ):

Справедливый характер политических институ­тов предполагает наличие равенства между субъек­тами. Это равенство связано с идентичностью «я», с предполагаемым «я» в «ты» и последующим распрост­ранением подобной идентичности на множество «ты». Что для Вас является достаточным основанием для идентификации «я» и «ты»?

 

Поль Рикёр:

Я уже касался этой проблемы, когда говорил, что непосредственная связь между «я» и «ты» имеет место крайне редко, она встречается только в отношениях дружбы и любви. Но даже в этих отношениях присут-вует элемент институциональности. Так, брак—это институт распределения ролей, поэтому здесь необ-

 

ходим опосредующий данную связь третий термин. Я пытался это показать с помощью языка. Когда мы говорим, мы пользуемся языком, изобретенным не нами и подчиняющимся определенным лексическим, фонетическим и синтаксическим правилам. В этом смысле можно сказать, что нас объединяет мир языка. В действительности существуют не два человека, раз­говаривающие друг с другом, а целое лингвистиче­ское сообщество, дающее нам инструменты, с по­мощью которых мы ведем беседу. Быть может, это покажется парадоксальным, но я считаю, что связь «я—ты» является наиболее абстрактной, потому что она распространяется на более широкие сообщества. Я стремился это продемонстрировать на примере дей­ствия, которое представляет собой взаимодействие многих агентов. Даже когда мы говорим о собственной жизни, то этот рассказ с неизбежностью связан с рас­сказами о жизни других людей, и в совокупности они составляют историю. Итак, одна из основных проблем моей лекции—это вопрос о целесообразности разли­чения двух значений понятия «другой»: существуют «другой», в котором я вижу личность и которого я могу воспринимать как «ты», и «другой» как все остальные, с которыми я связан институционально, но к которым я не отношусь как к личностям (например, почталь­он, приносящий мне коррепонденцию, и т. п.).

 

К. М. Долгов (ИФРАН):

Каково Ваше отношение к политической системе Макиавелли?

 

Поль Рикёр:

Я бы хотел отметить следующие идеи, высказан­ные Макиавелли. Во-первых, в своей книге «Госу­дарь» он говорит, что задача политики состоит в том, чтобы укреплять власть, делать ее продолжительной и стабильной. Его пугали частые дворцовые переворо­ты. Политика должна придавать человеческой дея-

 

тельности перспективу длительности: каждый из нас смертен, а общество, в котором мы живем, продолжа­ет существовать. Во-вторых, если отвлечься от того, что называют макиавеллизмом, вероломством, то ну­жно констатировать, что у данного автора имеется позитивная идея: положение о связи добродетели и случая. Я думаю, что это очень важный элемент куль­туры политика. С одной стороны, ему необходимо уметь использовать благоприятные возможности, а с другой стороны, он обязан оставаться честным чело­веком. Политики крайне редко сочетают в себе оба этих качества.

 

Т. А. Кузьмина (ИФРАН):

Не кажется ли Вам, что в современном мире мо­раль постепенно вытесняется из жизни? Что касается философии, в том числе и французской, она все мень­ше уделяет внимания морали. Мишель Фуко заявил, что приближается эпоха без морали. Что Вы об этом думаете?

 

Поль Рикёр:

Я так не считаю. Я не буду говорить о француз­ской философской мысли, но, например, англо-аме­риканская философия богата трудами, посвященны­ми этическим проблемам. Что же касается меня лич­но, я испытал влияние таких выдающихся англоязычных авторов, как Бернар Уильяме, Филип­па Фут, Элизабет Анкомб. В англоязычной филосо­фии существует давняя моралистическая традиция. Я также хочу сказать о моих французских учителях в области моральной философии. Это—Габриэль Мар­сель, воспитавший целое поколение молодых филосо­фов, и Жак Набер, который, как мне представляется, является одним из лучших философов морали во Франции (правда, его отчасти забыли, но сейчас ин­терес к нему снова возрастает). Кроме того, мы по-прежнему читаем Аристотеля, Канта, Гегеля. Я не

 

думаю, что современные молодые философы менее чувствительны к проблемам морали, чем философы прошлых лет. Я хочу отметить, что в наши дни в философии наблюдается глубокое осознание: нера­венства и несправедливости. Я имею в виду не только мораль частной жизни, сексуальную мораль, но и мо­раль межличностных отношений, например повы­шенное внимание к страданиям других людей. Я ду­маю, что, напротив, полный ужасных событий XX век повысил нашу способность к состраданию, готовность к самопожертвованию. И в этом смысле, может быть, именно в наше время можно встретить больше сочув­ствия, чем в предшествующие эпохи.

 

Ждановская (ИПРАН):

Как Вы относитесь к утверждению о том, что За­пад переживает в настоящее время кризис класси­ческих либеральных ценностей и либерально-демо­кратической идеологии? Насколько глубок, на Ваш взгляд, этот кризис?

 

Поль Рикёр:

Я думаю, что этот кризис имеет двойственный характер. С одной стороны, это—кризис основ. Этот кризис неизбежен, поскольку демократическое обще­ство базируется только на своих собственных внут­ренних ресурсах. Оно является единственной поли­тической системой, основывающейся исключительно на добровольном желании своих членов подчиняться ему. И в этом смысле демократическое общество— одна из самых непрочных политических систем. По­нятие народного суверенитета отражает именно это. Если нет народа как сообщества людей, желающих жить вместе, то нет и суверенитета.

С другой стороны, существует кризис предста­вительной демократии. Этот кризис особенно ощутим в развитых демократических странах. Принцип, ле­жащий в основе демократической идеологии (будь то

 

американская Декларация Прав Человека, или на­следие британского парламентаризма, или традиция Французской Республики), заключается в следую­щем: меня представляет мой депутат, мой предста­витель—это часть меня самого, наделенная властью. Однако исторический опыт свидетельствует о том, что избранники народа стремятся создать некую закры­тую среду, становятся политическим классом, в кото­ром народ больше не узнает сам себя. Крайним приме­ром этого процесса является Италия, где произошло своеобразное восстание избирателей против своих из­бранников, напоминающее восстание общества, на­правленное против социального класса. Это выступ­ление можно считать первой демократической рево­люцией. Я думаю, что все политические режимы стран Запада в той или иной мере страдают сейчас от этого зла. Граждане больше не ощущают того, что их представители считаются с ними, выражают их волю. Я квалифицирую этот кризис как кризис демо­кратических средств и отличаю его от первого кри­зиса, который я считаю кризисом основ. В наши дни мы переживаем одновременно кризисы обоих типов. Но у демократии нет других ресурсов, помимо внут­ренних. В демократическом обществе проблемы мо­гут быть разрешены только путем проведения пуб­личных дискуссий.

 

Г. В. Сорина (МГПУ):

Говоря о соотношении между политикой, этикой и моралью в повествовательном плане, Вы отмечали, что различные рассказы могут смешиваться, что фрагменты одних рассказов могут становиться час­тью других рассказов. Что Вы думаете о причинах и механизме такой трансформации?

 

Поль Рикёр:

Ответ на этот вопрос требует проследить весь путь функционирования повествования. Все начинается в

 

повседневной жизни, когда люди рассказывают о себе друг другу, чтобы лучше познакомиться. Каждый рас­сказывает о том, что с ним происходило, чтобы пока­зать, кто он есть. В этом смысле «кто» эквивалентно своей собственной истории. Далее следует литератур­ный уровень рассказа. Миф, эпопея, трагедия, ро­ман—все это уже не рассказ о повседневной жизни, а рассказ о вымышленных событиях. И затем следует исторический уровень. Здесь рассказ строится на ос­нове документов, а значит—на основе верификации фактов. Однако между вымыслом и историческим рассказом существует нечто общее. Это—возмож­ность по-разному воссоздать одни и те же события. Каждому из исторических сообществ присущи свои традиционные рассказы, которые складываются из народных, литературных и исторических рассказов. Их совокупность составляет повествовательную ос­нову культуры народа. И мне кажется, что полити­ческие проблемы возникают тогда, когда, во-первых, эти рассказы застывают и превращаются в мертвую традицию и, во-вторых, когда в них подчеркивается только слава и величие или унижение того или иного народа. И я думаю, что мораль сострадания требует, чтобы мы считались с унижениями, перенесенными другими людьми, и относились с пониманием к тому мировоззрению, которое выражено в их рассказах о себе и о нас. Именно это я называю обменом памятью. Я считаю, что моральный долг интеллигенции состо­ит в том, чтобы содействовать этому обмену памятью в духе сострадания. И в этом смысле политика явля­ется объектом ответственности интеллигенции. Если интеллигенция может оказывать влияние на власть, то она способна влиять и на то, чтобы в рассказах излагались основные события эпохи, и тем самым воз­вращать жизнь традициям, постоянно сопоставляя их с живыми традициями других народов.

 

 

Философия и проблемы демократии (Беседа с Полем Рикёром)

 

В. С. Стёпин:

Господин профессор, во время дискуссии в Ин­ституте философии РАН Вы коснулись вопроса о со­циально-политической и нравственной характерис­тике XX века. Наше столетие—особый период в ис­тории человечества. С одной стороны, мы восхищаемся достижениями современной научно-технической революции. С другой стороны,—это эпоха двух мировых войн, тоталитарных режимов, неви-данногo насилия и колоссальных страданий. Не могли бы Вы дать общую оценку основным историческим событиям XX века?

 

Поль Рикёр:

В данном случае, наверное, целесообразно будет вспомнить слова Гегеля из предисловия к «Филосо­фии права» о том, что давать объяснение историче­ским событиям следует тогда, когда определенный исторический период завершается, потому что только тогда проявляется его подлинный смысл.

Я думаю, что очередной период в истории Европы завершился в 1989 году. Мне кажется, что эта дата знаменовала важные социально-политические пере­мены, положившие начало новой эпохе в истории че­ловечества. И я считаю, что теперь мы обладаем опре­деленным пониманием того, что происходило в XX веке.

Прежде всего я хотел бы отметить невиданный до сих пор в истории разгул насилия и жестокости. Я присоединяюсь к позиции чешского философа Па-точки, назвавшего первую мировую войну «узловым моментом» нашей эпохи (выражение Солженицына),

 

потому что эта война, в сущности, была самоубий­ством Европы.

Трагедия заключается в том, что такие страны, как Англия, Франция, Австро-Венгрия, Германия, Россия, втянутые в войну, находились на высоком уровне культурного развития. И когда буржуазия каждого из этих государств вовлекла трудящихся в эту войну, была разрушена народная основа Европы. Результатами войны 1914—1918 гг. были разгром Германии и заключение несправедливого Версаль­ского договора. Все это в свою очередь породило гит­леризм, с одной стороны, и большевистскую рево­люцию, с другой. Затем в Европе наступает эпоха невиданного доселе тоталитаризма. В предшествую­щей истории также существовали преступные тота­литарные режимы. Однако идея глобального тотали­таризма, то есть теоретическое обоснование системы, охватывающей не только человечество, но и все сред­ства производства, все достижения человеческого ин­теллекта, все формы жизни и деятельности людей в целом, и попытки практической реализации этой идеи—беспрецедентный случай в истории европей­ской цивилизации. Я полностью согласен с Ханной Арендт, которая характеризует наше столетие как период из ряда вон выходящих экспериментов по раз­рушению существующей культуры, построению то­талитарных государств, превращению общества в безликую массу, подчиняющуюся силе, попытке сформировать «нового человека». Я думаю, что в предшествующие эпохи человечество никогда не за­давалось целью создать «человека нового типа», как это предлагали нацисты и сталинисты. Возьмем, на­пример, геноцид евреев. Это—страшное преступле­ние, когда люди приговариваются к уничтожению лишь по причине своей национальной принадлеж­ности. С моей точки зрения, это было трагедией и самоуничтожением самого немецкого народа, потому

 

что в Германии мыслители еврейского происхожде­ния были органически интегрированы в националь­ную культуру этой страны и составляли значитель­ную часть немецкой интеллигенции.

Тем не менее деспотизм не вечен. Он терпит крах в Германии и в Италии, затем в Испании, в Порту­галии и в Греции, а после 1989 г.—в странах Восточ­ной Европы. Мы можем утешать себя сознанием того, что господству тоталитаризма в Европе все же пришел конец. Иногда ответ на наши молитвы приходит поз­днее. И мы должны стать достойными этого ответа, включаясь в упорную борьбу за свободу.

Нужно также сказать о распаде колониальной си-стемы. Это, разумеется, позитивное явление, несмот­ря на то, что оно было следствием «европейского самоубийства».

Величайшим достижением нашей эпохи следует считать окончание военного противостояния в Евро­пе. Создание Европейского Сообщества продемон­стрировало радикальную возможность устранения потенциальной опасности военных конфликтов меж­ду различными государствами Европы.

Очень трудно дать общую оценку нашему чрез­вычайно противоречивому и полному контрастов сто­летию. Мне кажется, что начиная с 1989 г. история перестала быть объектом. До тех пор пока мы сами пребываем в истории, мы должны иметь в виду прин­цип Гегеля, о котором я уже говорил: мы способны понять смысл определенного исторического периода только тогда, когда он закончится. Я думаю, что ис­тория XX века завершилась в 1989 г. и в настоящее время мы уже вступаем в следующий век, в новую историческую эпоху. Вступаем вместе со всеми на­шими проблемами, будь то противоречия капитализ­ма, или трудности, переживаемые странами Востока, или кризис, разразившийся в государствах третьего мира.

 

 

В. С. Стёпин:

Считаете ли Вы, что те процессы, которые осуще­ствляются в настоящее время в Западной Европе в связи с объединением ряда государств в Сообщество, имеют универсальное значение и представляют собой своеобразный эталон грядущего устройства мира? Ка­ким Вы видите будущее России? Возможно ли, с Ва­шей точки зрения, интегрирование России в Европей­ское Сообщество или же наша страна должна пойти по иному пути развития, выработать новые формы объединения народов?

 

Поль Рикёр:

Это сложный вопрос. В любом случае мы нахо­димся сейчас в поле ретроспективного объяснения свершившихся событий. Говорить же о перспективе развития тех или иных процессов—крайне сложная задача. Совершенно очевидно, что в настоящее время модель двенадцати западноевропейских государств, объединившихся в Европейское Сообщество, не мо­жет быть распространена, во всяком случае в той фор­ме, в которой она сейчас существует, на другие стра­ны мира. Это подтверждает пример с объединением Германии. Включение Восточной Германии—фраг­мента бывшей коммунистической системы—в сооб­щество западноевропейских государств—экстраор­динарный случай. И он наглядно демонстрирует не­совместимость структур, несбалансированность функционирования, несопоставимость уровней раз­вития западных и восточных областей Германии. Все это свидетельствует о том, что страны распавшегося коммунистического блока не могут быть автомати­чески интегрированы в систему либеральной эконо­мики. Наверное, процесс дальнейшего объединения Европы будет длительным и многоэтапным. Возмож­но, «экскоммунистические» государства также вой­дут в Европейское Сообщество, однако чтобы вклю-

 

чить эти страны в общий рынок западного типа, необ­ходим переходный период, предполагающий особый порядок плавной и постепенной реорганизации эко­номики и политических институтов. Нечто подобное было предпринято при вступлении в Европейское Со­общество таких стран, как Испания, Португалия, Ир­ландия.

Таким образом, в настоящее время актуальным является интегрирование в Европейское Сообщество ряда близких ему по характеру своего развития стран. Я имею в виду Швецию, Финляндию, Швейцарию. Не исключено, что в будущем откроется перспектива вхождения в Общий рынок следующей группы госу­дарств, таких, как Венгрия, Чехия, Словакия, Поль­ша.

Я думаю, что не следует сводить все проблемы обьединения Европы только к экономическим. Суще­ствуют те или иные политические структуры, опреде­ляющие экономические отношения. В данном случае хорошим рабочим инструментом для интеграции Ев­ропы должен послужить Союз европейских стран, на­чало которому было положено в Хельсинки. Я счи­таю, что нам следует основываться на политических связях, складывающихся по всей Европе в целом и за ее пределами, а не ограничиваться лишь Европей­ским Экономическим Сообществом западных госу­дарств.

Так, в частности, перед властями западноевро­пейских стран сейчас стоит трудная проблема приема беженцев. Законодательством было предусмотрено предоставление убежища политическим беженцам, преследуемым у себя на родине за свои политические взгляды, религиозные убеждения и т.п. В настоящее время появилась новая разновидность эмигрантов— экономические беженцы. Однако существующие за­коны не позволяют принимать на жительство эту ка­тегорию иностранцев. Во Франции сейчас возникают

 

трудности в связи с наплывом переселенцев из Север­ной Африки и Ближнего Востока. Европа трансфор­мируется под натиском миграционных потоков с юга и востока. И это—чрезвычайно сложная проблема: каким образом мы можем оставаться одновременно и справедливыми, и практичными, как установить рав­новесие между чувством солидарности и чувством ре­ализма? Мир переживает период поиска, эксперимен­тирования. Меня очень беспокоит возрождение на­ционалистических движений в Западной Европе, деятельность экстремистски настроенных шовинис­тических организаций, активизирующаяся в Герма­нии, Италии, Франции и других странах.

 

Н. В. Мотрошилова:

Но, наверное, мы должны понять и тех людей в странах Западной Европы, которые говорят, что их государства не безразмерны, что они просто не могут принять всех тех переселенцев, которые хотели бы у них жить. Каким образом следует разрешать эту проблему?

 

Поль Рикёр:

Я думаю, что основной задачей граждан западно­европейских государств является не самозащита, а создание эффективно работающей экономической системы. Сложности в отношениях между Европей­ским Сообществом и странами Азии, Африки, Восточ­ной Европы связаны с проблемами в сфере производ­ства и обмена. Но пытаться оградить себя от стран третьего мира и от их продукции с помощью внеэко­номических мер бессмысленно. (Однажды в Бретани я стал свидетелем совершенно нелепого случая: фран­цузские моряки выбрасывали в море рыбу, привезен­ную с Балтийского и Черного морей, потому что она стоила в два раза дешевле, чем в Западной Европе.) Таким образом, перед нами встает проблема защиты рынка, с одной стороны, и необходимости расширения

 

рынка, с другой. Страны Запада заинтересованы в развитии внешних связей, в укреплении прямого и равноправного экономического обмена между раз­личными государствами. И, на мой взгляд, трудности в формировании объединенного рынка возникают главным образом из-за того, что обмен между стра­нами не всегда носит справедливый и взаимовыгод­ный характер.

 

Н. В. Мотрошилова:

Господин Рикёр, Вы только что говорили о проб­лемах интеграции Европы и мира в целом. Однако сейчас идет и противоположный процесс дезинтег­рации, обособления различных стран и регионов друг от друга, распада многонациональных государств. Народы, долгое время жившие вместе, ведут борьбу за свою независимость. Это очень болезненный и дра­матический процесс, вызывающий неоднозначные оценки. Как Вы полагаете, не нуждаются ли в пере­смотре сами понятия свободы и независимости? Дол­гое время преобладали точки зрения, согласно кото­рым считалось, что за право народа на самоопреде­ление можно заплатить любую цену или же, наоборот, можно пойти на любые жертвы во имя сох­ранения территориальной целостности того или иного государства, пролить кровь как своих граждан, так и тех народов, которые стремятся к обособлению. Како­во Ваше отношение к этой проблеме?

 

Поль Рикёр:

Политическое дробление—явление неизбежное. Вся история Европы—это непрерывный процесс чере­дования объединения и обособления. Рассмотрим ха­рактерный пример успешного разделения государств. Пять скандинавских стран—Дания, Норвегия, Шве­ция, Финляндия, Исландия—на протяжении боль­шей части своей истории находились в составе то од­ного, то другого государства. Теперь они автономны.

 

Я думаю, что главная цель политики заключается не столько в сохранении целостности государства, сколько в поддержании мира. Нужно стремиться не к обладанию обширными территориями, а к установ­лению добрых отношений между странами и наро­дами.

Мне кажется, что не следует рассматривать Евро­пейское Сообщество как некую универсальную мо­дель организации экономики. Но, наверное, это объе­динение можно считать положительным образцом в сфере межнациональных отношений, уважения до­стоинства других народов. И этот опыт мог бы быть применен в других государствах.

Я хочу подчеркнуть, что французская культура чрезвычайно сильно тяготеет к традиции неотъемле­мой национальной суверенности. Этот принцип был сформулирован Руссо. Тем не менее факт вступления Франции в Европейское Сообщество свидетельствует о нашей готовности поступиться национальным суве­ренитетом во имя правового порядка более высокого уровня. Таким образом, мы, французы, остаемся гражданами Франции, несем в себе сознание принад­лежности к французской культуре, но в тоже время мы ощущаем себя членами Европейского Сообщест­ва. Мы признаем приоритет решений европейских ин­станций по отношению к решениям французского правительства. Уже имеется прецедент осуждения английского правительства Европейским Трибуна­лом за некорректное обращение с ирландскими за­ключенными. И английское правительство подчини­лось данному решению. Этот случай—пример нового подхода к проблеме соблюдения прав меньшинства.

Я думаю, что конфликты, переживаемые стра­нами Восточной и Южной Европы, разыгрываются на почве взаимоотношений между центральной властью и теми, кто пребывает в меньшинстве. Уважение до­стоинства меньшинства является показателем демо-

 

 

кратии. Мне кажется, что страны Запада допустили ошибку, признав Хорватию в качестве самостоятель­ного государства, не добившись при этом гарантии соблюдения прав сербского меньшинства. Трагедия балканских народов состоит в том, что они пытаются воплотить неосуществимую мечту об установлении «истинных», «естественных» границ, тогда как в дей­ствительности любые границы являются историче­скими. И совершенно очевидно, что невозможно до­биться совпадения политических границ с этниче­скими. Политические границы — результат, исторических обстоятельств, и с этим нужно считаться Но при этом необходимо стремиться к неукос­нительному соблюдению прав национальных мень­шинств, препятствовать их принудительной ассими­ляции, ведущей к утрате этнической самобытности.

Итак, в Европе наметились опасные симптомы политического кризиса: ущемление свободы и прав меньшинства. Нужно считаться со спецификой гео­графического строения Европы. Политические гра­ницы в Европе, в отличие от Америки, являющейся континентом эмигрантов, были установлены в ре­зультате серии катаклизмов. Следовательно, поли­тическая структура Европы не может совпадать с ее этническим составом. И в данном случае я совершен­но согласен с Юргеном Хабермасом, утверждающим, что гражданство и этническая принадлежность—это разные понятия. Гражданство определяется законом, а не этнической принадлежностью. Каждый из нас осознает свою причастность к той или иной нацио­нальной культуре. Но главным является наше граж­данское самосознание принадлежности к сообществу, подчиняющемуся единым законам.

 

Н. В. Мотрошилова:

Господин Рикёр, это Ваше первое посещение России?

 

 

Поль Рикёр:

Нет. Я бывал в России неоднократно.

 

Н. В. Мотрошилова:

Не могли бы Вы рассказать о Ваших впечатлениях от России вчерашней и сегодняшней?

 

Поль Рикёр:

Впервые я побывал в России в середине 50-х годов. По дороге в Китай я провел несколько дней в Москве. Это было уже после доклада Хрущева о культе лич­ности Сталина. У меня остались забавные воспоми­нания о посещении Мавзолея Ленина—Сталина. То­гда мои спутники по поездке—коммунисты—сказа­ли, что лицо Сталина преисполнено добротой.

Во второй раз я побывал в России, когда участво­вал в работе конгресса Международного института философии. Тогда у меня сложилось тягостное впе­чатление «показного» характера этого мероприятия, ощущение страха говорить со стороны моих советских коллег.

Как я уже отмечал в своей лекции, когда социаль­ные отношения имеют деформированный характер, извращенные формы принимают и межличностные отношения. Необходимо иметь в виду, что отношение «я—ты» зависит от той институциональной среды, на фоне которой оно разворачивается. Так, например, если мы подозреваем, что в стену вмонтированы ми­крофоны, мы не станем свободно излагать свои мысли собеседнику. Таким образом, подлинная дружба воз­можна только при наличии справедливых социаль­ных институтов. И мои размышления, касающиеся проблемы соотношения интерсубъективного и инсти­туционального, исходят именно из этой идеи.

В 70-е годы, когда я был деканом одного из париж­ских университетов, Министерство национального образования Франции командировало меня в Россию

 

для изучения опыта работы советских университетов. В это время французская университетская система переживала реорганизацию и ряд специалистов был направлен в различные зарубежные страны в целях знакомства с системами университетского образова­ния. Я провел в России три недели. Читал лекции. Вспоминаю лекцию, посвященную структурализму, которую я прочитал в Московском государственном университете. Преподаватель, пригласивший меня, сказал тогда: «Вы утверждаете, что для структура­лизма знаки не являются предметами, следовательно, структурализм—это идеализм». На это я ответил, что тот, кто различает только два цвета, не может быть живописцем. А потом я решил пошутить и добавил, что, с моей точки зрения, противоположностью ма­териализма является не идеализм, а структурализм, а противоположностью идеализма является не ма­териализм, а реализм. «Это неправильно»,—возра­зили мне. А после лекции советские преподаватели «исправляли» меня: «Господин Рикёр, Вы говорили то-то и то-то, но на самом деле это так-то и так-то». В то время преподавание в Московском университете носило крайне догматический характер. Помню, что, когда меня принимали на кафедре атеизма и истории религии, мне объяснили, что это—единственное мес­то, где можно говорить о религии. Мне предоставили возможность прочитать лекцию на тему: «Миф и идеи Мирча Элиаде» (я был дружен с Элиаде, когда препо­давал в Чикагском университете). После этой лекции слушатели говорили: «Как утверждает профессор Ри­кёр, не хлебом единым жив человек...» И я так и не понял, знали ли они о том, что некто гораздо более значимый, чем я, уже говорил это задолго до меня. В 80-х гг. я приезжал в Россию в качестве туриста.

 

Н. В. Мотрошилова:

А каковы Ваши впечатления от последнего посе­щения России?

 

Поль Рикёр:

Очень неоднозначные. Российская действитель­ность полна контрастов. С одной стороны, я был при­ятно удивлен вашими огромными достижениями в области борьбы за свободу слова. Мне кажется, что в современной России не существует пределов для сво­бодного выражения своих идей.

Но, с другой стороны, я потрясен состоянием эко­номики в вашей стране, высокими ценами, низким уровнем жизни. (Когда я гулял по Арбату, я узнал, что стоимость флакона духов «Шанель № 5» равняет­ся двум месячным зарплатам преподавателя фило­софии. Это невероятно!) Я просто не представляю, каким образом возможно выйти из этого кризиса...

Я не могу до конца понять, как соотносятся в настоящее время в России проблемы борьбы за власть, построения демократического общества, реформиро­вания правовой системы, восстановления экономики. На мой взгляд, западная пресса необоснованно пре­увеличивает значение вопроса о власти, акцентируя внимание исключительно на обсуждении того, удер­жится ли президент Ельцин у власти, состоится ли государственный переворот и т. д. Мне кажется, что в России существует множество гораздо более глубоких и важных проблем, требующих скорейшего разреше­ния. Я имею в виду вопросы о собственности, о реор­ганизации правовой базы государства в целом. Ду­маю, что в этой сфере наметилось опасное отставание, порождающее серьезные трудности. Однако это—мое личное мнение.

 

В. С. Стёпин:

Господин Рикёр, как Вы понимаете роль фило­софии в современном мире, имеет ли она практи-

 

ческий выход и может ли оказывать влияние на те процессы, которые происходят в социальной жизни?

 

Поль Рикёр:

Я переформулировал бы этот вопрос следующим образом. Не следует ставить вопрос о том, на какие практические результаты мы можем рассчитывать. Нужно задаваться кантовским вопросом: «Что мы должны делать?»

Существуют по крайней мере три наиболее акту­альные задачи, которые мы должны стремиться вы­полнять. Во-первых, способствовать повышению уровня общественных дискуссий. Демократия осно­вывается на публичном обсуждении важнейших проблем жизни общества. И в этом смысле философ обязан быть просвещенным гражданином и содей­ствовать проведению таких публичных дискуссий. Это мы должны и можем делать.

Во-вторых, философия несет ответственность за качество аргументации и точность политического языка. Язык политики риторичен, и мы постоянно подвергаемся риску впасть в софистику. Значение та­ких фундаментальных понятий, как «свобода», «ра­венство», «справедливость», «демократия», может быть искажено. Задача философии—научить участ­ников дискуссий правильно употреблять слова и адек­ватно выражать свои мысли. Философы должны со­вершенствовать язык политики и помогать людям лучше понимать друг друга.

И в-третьих, философия могла бы подать пример толерантности, свободы слова, плюрализма в поли­тических спорах. Само понятие «tolerantia» является достаточно умеренным (оно означает предоставление другому возможности высказаться). Тем не менее универсальное распространение принципа толерант­ности—это показатель общественного прогресса, по­тому что, соглашаясь быть терпимыми, мы признаем, что наш оппонент имеет интересные и заслужива­ющие внимания идеи. Философия должна выработать

 

эталон корректной дискуссии, ведущей к успешному разрешению наших общих проблем.

 

А. М. Руткевич:

В XX веке немало выдающихся мыслителей было охвачено тоталитарными идеями. Философов, уче­ных, деятелей искусства можно встретить среди сто­ронников большевизма, национал-социализма, куль­турной революции и других экстремистских движе­ний. Почему это оказалось возможным? Может быть, следует говорить об особой ответственности интел­лигенции в политике?

 

Поль Рикёр:

Я думаю, что экстремизм интеллигенции связан с политическим романтизмом. Это очень опасное яв­ление, потому что именно оно приводит талантливых мыслителей к наивному увлечению идеологией то­талитаризма, национализма, коммунизма. Противо­поставить романтизму можно ценности философии эпохи просвещения.

В данном случае мы должны вернуться к вопросу об истоках европейской культуры. Величие европей­ской культуры складывается из двух моментов. Во-первых, это плодотворный синтез нескольких осново­полагающих традиций: античности (греческой, рим­ской, иудаистской), средневековья, Возрождения, Реформации, Просвещения, романтизма. И во-вто­рых, в европейской культуре плюрализм основ ус­пешно сочетался с единством веры и знания, убеж­дений и критического отношения к миру.

Я думаю, что интеллигенция несет особую ответ­ственность за поддержание критического пафоса в культуре. И вина интеллигенции в XX веке заключа­ется в утрате чувства ясности и критицизма, в преоб­ладании убеждений над разумом.

Но справедливости ради отмечу, что в то же время европейская интеллигенция сыграла значительную роль в сопротивлении тоталитаризму. Я имею в виду,

 

в частности, моих коллег—философов. Я был дружен с Вацлавом Гавелом в трудный период его жизни. Вместе с группой ученых, принадлежавших к Между­народной Амнистии, я регулярно посещал Чехосло­вакию. Ряд преподавателей из университетов Запад­ной Европы, в том числе Жак Деррида и я, неодно­кратно приезжали в Прагу и читали лекции в «Подпольном университете».

Я согласен с тем, что сейчас европейская интел­лигенция переживает кризис. Так, например, в Поль­ше я столкнулся с тем, что интеллигенция, поддер-живавшая ранее «Солидарность», попала под влияние те кнократизма и мафиозных структур. Во Франции и в Италии можно встретить немало деятелей культуры, приверженных коммунистическим идеалам. Французская интеллигенция долгое время жила ил-лпзиями и оставалась в неведении относительно действительной сути коммунизма и других экстремист­ских движений. Все это подрывает доверие к интел­лигенции. Мы должны стремиться возродить критический пафос идеологии просвещения. Но пре­жде чем критиковать других, интеллигенция обязана начать с себя.

 

Н. В. Мотрошилова:

Господин Рикёр, в течение нескольких дней Вы читали лекции в Институте философии, участвовали в дискуссиях. Скажите, пожайлуста, было ли Вам интересно в нашем институте? Сложилось ли у Вас впечатление, что в России глубоко и адекватно по­нимают Ваши идеи?

 

Поль Рикёр:

Мне было очень интересно. В дальнейшем мне бы хотелось снова побывать в России, встретиться с вами. Мне кажется, что между нами установилось подлин­ное взаимопонимание. И я надеюсь на продолжение в будущем наших свободных и доброжелательных дис­куссий.

 



<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Халыққа,оның ішінде балалар мен олардың ата-аналарына ауру туралы толық мәлімет беру. | Виды нарушений дисциплины труда
Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2017-02-24; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 417 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Сложнее всего начать действовать, все остальное зависит только от упорства. © Амелия Эрхарт
==> читать все изречения...

2221 - | 2091 -


© 2015-2025 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.018 с.