Дуглас Коупленд
Жизнь после Бога
Fabula rasa –
Дуглас Коупленд
Жизнь после Бога
Малые создания
Я вез тебя в Принс-Джордж к твоему деду – запойному любителю гольфа. Я устал, мне, собственно, не стоило пускаться в такой дальний путь – полсуток безостановочной езды на север от Ванкувера. Целый месяц до этого я жил на чемоданах и спал на матрасе в каморке то у одного, то у другого приятеля, сидя на диете из столовской еды сердитых телефонных разговоров Сама-Знаешь-с-Кем, полных взаимных обвинений и упреков. Кочевой образ жизни подорвал мое здоровье. Я постоянно чувствовал подступающий грипп, чувствовал, что дошел до точки, когда мне попросту хочется позаимствовать чужую одежку, чужую жизнь, чью-то ауру. Казалось, я утратил способность создавать свою собственную.
Это была прерывистая, дерганая поездка с постоянными вынужденными остановками у попутных магазинов и ресторанчиков, откуда я по телефону-автомату пытался дозвониться до своего адвоката. С другой стороны, ты впервые в жизни получила возможность наблюдать за всеми животными на свете, за всей их животной жизнью, протекающей за окнами машины. Эта жизнь предстала нам почти с самого начала поездки, на фермерских землях в долине реки Фрэйзер, по которым бродили коровы, лошади и овцы. Она полностью захватила нас полчаса спустя сразу за Чилливеком, у дальней оконечности долины, когда я показал тебе орла, напоминавшего мешок с деньгами, который сидел на верхушке сучковатой сосны у обочины. Зрелище так взволновало тебя, что ты даже не заметила, что Луна-парк в Бедрок-Сити закрыт.
Потом ты стала задавать вопросы о животных, некоторые прямо на засыпку, но они хотя бы отвлекали на время от усталости и телефонных звонков. Сразу после встречи с орлом ты вдруг ни с того ни с сего спросила: «А откуда взялись люди?» Я не был уверен, что именно ты имеешь в виду: птиц и пчел, или тварей из ковчега, или еще что. В любом случае с ходу я так ничего и не придумал, однако ты заставила меня призадуматься. Нет, вы только представьте: пять тысяч лет назад люди появились откуда ни возьмись – бац! – с извилинами в мозгах и прочими причиндалами, расползлись повсюду и тут же начали калечить свою планету. Казалось бы, люди должны были почаще задумываться на эту тему.
Ты повторила вопрос, и я на ходу изобрел ответ, какие родителям давать не рекомендуется. Я сказал, что люди появились «из восточной глубинки». Похоже, ответ тебя удовлетворил. И тут мы оба отвлеклись: твое внимание привлек раздавленный в лепешку енот у самой обочины, а мое – очередная телефонная будка. Адвокаты – наши Спасители. Но однажды, переступив эту тонкую черту, вы понимаете, что нам самим надо защищаться от самих себя.
Новости были сплошь неважные, и разговор затянулся, перемежаемый ревом проносящихся мимо дальнобойщиков и моими воплями, призывающими тебя не тыкать прутиком несчастного бывшего енота. Я рассказал своему адвокату Уэйну про орла, и ему это понравилось, потому что он всегда сравнивает собственную персону с пернатыми, особенно с орлами. «Я чувствую, как воспаряет мое „я"». И прочее в том же роде.
Швырнув трубку, я купил кофе и «севен-ап» на стоянке грузовиков, и мы снова пустились в путь, причем ты продолжала высматривать новых животных, прежде всего медведей и оленей, а долина сменялась горами. Когда мы свернули на шоссе в Кокихаллу, следы цивилизации как ветром сдуло, и я почувствовал облегчение от того, как быстро одичал пейзаж вокруг.
Вершины гор были припорошены снегом, и в машину проникал свежий запах, похожий на запах рождественской елки. День подходил к концу, солнечный свет струился сквозь верхушки деревьев, и внизу, в долине, мы заприметили рощицу белоствольных берез, похожих на бамбуковые побеги, украшающие японское блюдо. Дорога была такой длинной и такой крутой, а горы такими громадными, что я подумал о том, как же Новый Свет, должно быть, напугал и заворожил первопроходцев. Теперь мы продвигались вперед без помех.
Я продолжал размышлять о животных.
А это, в свою очередь, навело меня на мысль о людях. Точнее говоря, я размышлял о том, что же, собственно, очеловечивает человека? Что это, собственно, значит – вести себя по-человечески? К примеру, мы знаем, что собаки ведут себя по-собачьи: ловят брошенный мяч, нюхают друг друга под хвостами и высовывают на ходу морды из автомобилей. Мы знаем и как ведут себя кошки: кошки ловят мышей, трутся о вашу ногу, когда хотят есть, и долго раздумывают, выходить им или не выходить, когда вы открываете дверь, чтобы выпустить их на улицу. Так что же такого людского делают люди?
Я взглянул на этот вопрос иначе. Дело вот в чем, подумал я: действительно, это наш биологический вид соорудил искусственные спутники, придумал кабельное телевидение и производит «форды-мустанги», но что, если бы, скажем, не люди, а собаки придумали все это? Как собаки выразили бы свою исконно собачью природу в этих изобретениях? Стали бы они строить космические станции в виде огромных косточек, обращающихся вокруг Земли? Стали бы они снимать фильмы о Луне и смотреть их в открытых кинотеатрах, не вылезая из машин и подвывая?
Или если бы не люди, а кошки изобрели технику – стали бы кошки строить небоскребы, снизу доверху покрытые пушистыми коврами, в которые так приятно запускать когти? Стали бы они устраивать телешоу, главные роли в которых исполняли бы писклявые резиновые игрушки?
Но именно люди, а не какие-либо другие животные придумали разные машины. Так что же в наших изобретениях выражает нашу исконно человеческую природу? Что делает нас нами?
Я подумал – как странно, что на Земле живут миллиарды людей и никто из них до конца не уверен в том, что же делает людей людьми. И вот единственное, что пришло мне в голову из того, что делают люди и не делают другие животные: люди курят, занимаются бодибилдингом и пишут книжки. Не так уж много, учитывая, какого высокого мы о себе мнения.
Справа внизу текла бурная река Кокихалла. Машина мягко скользила вперед. Едва выехав из второго по счету туннеля, мы увидели белохвостых оленей – самца, важенку и годовалого олененка с выпуклостями на месте будущих рогов. Ты пришла в неописуемый восторг, как будто тебе купили сразу пять порций мороженого. Мы остановились, выбрались из машины посмотреть и затаили дыхание. Трое созданий бросили на нас беглый, простодушно любопытный взгляд и грациозными прыжками скрылись в родных лесах. Когда мы снова сели в машину, я спросил: «Интересно, за кого принимают животные людей с их дурацкими красными машинами и пестрой одеждой? Как думаешь, а?» Ты словно бы и не слышала меня.
Проехав еще самое большее милю, мы увидели на скалистом гребне двух баранов-толсторогов, с трудом спускавшихся по каменистой осыпи. Мы снова остановились и вышли из машины. И хотя было ужасно холодно – высокогорье,– наблюдали за этими созданиями, пока они тоже не исчезли в родном лесу.
Мы ехали дальше, притихнув, пытаясь осмыслить, что значит появление этих животных в нашей жизни? Что означали олени? Что означали толстороги? Почему одни создания кажутся нам привлекательными, а другие нет? Что они вообще такое, эти создания?
Я стал вспоминать, кто нравится мне. Мне нравятся собаки, потому что они всегда любят одного и того же человека. Твоей матери нравятся кошки, потому что они знают, чего хотят. Мне кажется, что будь кошки вдвое крупнее, их, скорей всего, запретили бы держать дома. Но собаки, будь они даже в три раза крупнее, все равно оставались бы добрыми друзьями. Сама прикинь.
Сейчас тебе нравятся все животные, хотя, конечно, рано или поздно ты выберешь себе любимцев. В тебе восторжествует собственная природа. Каждый из нас рождается самим собой. Когда ты выскользнула из материнского живота, я заглянул тебе в глаза и понял, что ты – это уже ты. И, мысленно возвращаясь назад, окидывая взглядом свою жизнь, я осознаю, что моя собственная природа – моя суть – в основном не изменилась за все эти годы. Когда я просыпаюсь, то несколько мгновений, пока не вспомню, кто я и что я, чувствую себя точно так же, как когда мне было пять. Иногда я думаю, можно ли вообще изменить человеческую природу или мы привязаны к ней так же прочно, как собака к любимой косточке или кошка к ловле мышей.
Мы остановились пообедать в городке Меррит, в Курятнике». Ты взяла с собой книжку – почитать, пока мои покрасневшие глаза бегали взад-вперед по строчкам «Вестей со всего света» – так елозят палочкой по шершавой мостовой.
Потом двинулись дальше. Небо отливало лавандовой голубизной, а туманы над горными пиками напоминали мир на стадии замысла. Мы врезались в туманную завесу над долиной, словно погружаясь в прошлое.
Перевалив через холм, мы спустились в другую долину и увидели стаю точно застывших в капле янтаря безымянных птиц, плавно опускавшихся в глубину каньона. Затем и мы спустились в каньон, где не было ни жилья, ни звуков – только мы и дорога,– и пошел снег, и солнце почти совсем село, а мир стал млечно-белым, и я сказал: «Не дыши», и ты спросила: «Зачем?», и я ответил: «Потому что мы вступаем в начало времен». И так оно и было.
Время, Малыш; так много, так много времени осталось до конца моей жизни, что иногда я с ума схожу от того, как медленно тянется время и как быстро стареет мое тело.
Но я не позволяю себе думать об этом. Мне приходится напоминать себе, что время страшит меня только тогда, когда я думаю, что мне придется проводить его в одиночестве. Иногда просто страшно, сколько моих мыслей устремлено на то, чтобы собраться с силами, перед тем как провести ночь в комнате одному.
Той ночью мы остановились в мотеле в Кэмлупсе, на полдороге к цели. У меня просто не было больше сил сидеть за рулем. Только мы успели устроиться, как разыгралась настоящая драма: мы забыли твою книжку «Кот-Обормот» д-ра Зюсса в «Курятнике». Ты заявила, что не ляжешь спать, пока я не расскажу тебе сказку, так что, несмотря на усталость, мне пришлось импровизировать, в чем я не очень силен. Я начал говорить первое, что пришло мне в голову, и рассказал тебе сказку про Очковую Собаку.
– Очковую Собаку? – спросила ты.
– Да… Очковую Собаку… ну, собаку, которая носит очки.
Тогда ты спросила, а что она делает, Очковая Собака, но мне не удалось придумать ничего, кроме того, что она носит очки.
Ты не отставала, и тогда я сказал:
– Очковая Собака должна была стать главным героем всех книжек серии «Кот-Обормот», вот только…
– Только что? – спросила ты.
– Только вот она сильно выпивала,– ответил я.
– Ну в точности как дедуля,– сказала ты, довольная, что тебе удалось связать сказку с реальной жизнью.
– Вроде того,– ответил я.
Потом ты захотела услышать про других животных, и я спросил, слышала ли ты когда-нибудь о белке Орешкине, и ты ответила, что нет.
– Так вот,– сказал я,– Орешкин собирался устроить выставку ореховой живописи в Художественной галерее в Ванкувере, вот только…
– Только что? – спросила ты.
– Вот только у Орешкина родились бельчата, и ему пришлось устроиться работать на фабрику, где из орехов делали ореховое масло, и так никогда и не удалось закончить свою работу.
– А-а… Я помолчал.
– Хочешь послушать про каких-нибудь других животных?
– Можно,– несколько уклончиво ответила ты.
– Ты когда-нибудь слыхала о киске Хлоп-хлопке?
– Нет.
– Так вот, киска Хлоп-хлопка собиралась стать кинозвездой. Но она прозвонила столько денег по своей кредитной карточке, что ей пришлось устроиться кассиршей в Канадском банке в Гонконге, чтобы расплатиться по всем счетам. Скоро она стала просто слишком старой для звезды, а может, у нее пропало желание, или и то и другое. И она поняла, что проще сказать, чем сделать, и…
– И что дальше? – спросила ты.
– Ничего, малыш,– сказал я, решительно останавливаясь, потому что вдруг ужасно испугался, что рассказал тебе про всех этих животных, забил тебе голову всеми этими историями – историями обо всех этих малых созданиях, таких прелестных, которые все должны были попасть в сказку, но растерялись по дороге.
Гостиничный год
Кэти
Это было давно. Я попал в полосу тягостных раздумий и довольно сумбурно оборвал большую часть своих связей с прошлым. Я переехал в гостиничный номер на Грэнвилл-стрит, где оплату брали понедельно и вода текла только холодная, постригся наголо, перестал бриться и вытатуировал на правом предплечье терновый венец. Целыми днями я валялся на кровати, уставившись в потолок, прислушиваясь к пьяным скандалам в чужих комнатах, воплям чужих телевизоров и звону осколков чужих зеркал. Соседи мои представляли собой смесь пенсионеров, переселенцев, торговцев наркотиками и так далее. Все эти статисты создавали уместно-изысканный фон для моей веры в то, что бедность, страх смерти, облом в сексуальной жизни и неспособность общаться с окружающими приведут меня к некоему Озарению. Я был преисполнен любви – только никто в ней тогда не нуждался. Мне казалось, что я нахожу утешение в одиночестве, но если честно, то я с каждым днем приобретал Вид все более законченного горемыки.
Моими соседями напротив была в те поры чокнутая парочка -Кэти и Подгузник. Кэти было семнадцать, и она сбежала из родительского дома в Кэмлупсе, что на севере; Подгузник был чуть постарше, родом из восточной глубинки. Оба были бледные, как привидения, длинноволосые и с ног до головы в черной коже, которую так любят металлисты. У обоих была привычка бодрствовать по ночам и спать далеко за полдень, но иногда мне случалось видеть Подгузника, который с крайне предприимчивым видом продавал на Грэнвилл-стрит смесь гашиша с героином трудягам лесосек, приехавшим в город на выходные. Или Кэти, которая под дождем продавала сережки из перышек на Робсон-стрит. Иногда я видел обоих в угловой бакалейной лавке, где они покупали крафтовские обеды, гранатовый сироп, морковные палочки, хрумкалки и шоколадки с мятной начинкой. Мы по-соседски кивали друг другу, а еще мы время от времени сталкивались в пивной гостиницы «Иель» и разговаривали, и благодаря этим встречам я и смог узнать их получше. Они сидели, рисуя друг другу черепа со скрещенными костями на полосках никотинового пластыря, и пили бочковое пиво.
Подгузник: Хочешь поговорим?
Кэти: Не– а.
Подгузник: Нет так нет.
Кэти (после паузы): Ну хватит уже.
Сам по себе каждый из них мог представлять интерес, но, когда они были вместе, разговор их становился довольно куцым. Иногда это славно – посидеть с неразговорчивыми людьми.
Однако если в их отношениях и присутствовало обожание, оно носило строго односторонний характер. Кэти была влюблена в Подгузника, свою первую любовь, тогда как Подгузник, я подозреваю, видел в Кэти всего лишь сменную подружку. Он «держал ее в узде», щеголяя легкостью, с какой соблазнял других женщин. Он был хорош собой, как ни посмотри, и очень ловко цеплял женщин, обрушивая на них потоки негатива, так что особи с низкой самооценкой так и липли к нему. К примеру, какая-нибудь ночная бабочка не первой свежести спрашивала у него: «Сколько мне лет – ну-ка угадай, красавчик?» – и Подгузник отвечал: «Тридцать три и в разводе… или двадцать восемь и пьющая». Если дама оказывалась его типа, она клевала на это моментально.
Эти Подгузниковы заигрывания доводили Кэти до бешенства. Бывало, когда Подгузник исчезал из-за стола, она мне сама это говорила. Однажды из Кэмлупса приехала сестра Кэти, Донна, и, оказавшись с нами за столиком, она спросила у Кэти, что та нашла в Подгузнике. «Скажи мне честно и откровенно, Кэт, ведь он сидел… распускает руки… не работает…»
– Ну,– ответила Кэти,– мне нравится его походка.
Когда вечерами мы с Подгузником сидели в пивной вдвоем, он задавал мне вопросы вроде: «Почему когда баба сидит на игле, она еще гаже, чем мужик, который сидит на игле?» – «Это что – шутка?» – переспрашивал я, и он говорил: «Нет, я серьезно».
Однако в общем они держались друг с другом в рамках приличий, и большей частью разговор их развивался по легко предсказуемому сценарию.
Подгузник: Ты чего на меня уставилась?
Кэти: Хочу угадать, о чем ты думаешь.
Подгузник: А тебе какая забота, о чем я думаю?
Кэти: Да в общем никакой.
Подгузник: Вот и не лезь не в свое дело.
Впрочем, довольно скоро между ними начались драки, причем настолько громкие, что будили меня даже через коридор. Кэти то и дело появлялась на улице в синяках или с подбитым глазом. Однако подобно большинству пар, живущих по такому сценарию, они никогда не обсуждали тему бытового рукоприкладства с другими.
Как– то раз Кэти, я и уличный паренек -исполнитель экзотических танцев, у которого был выходной,– говорили о смерти за тарелкой жареной картошки в кофейне у Тэта. Обсуждался вопрос: «Что чувствует человек, когда умирает?» Кэти сказала, что это вроде как если ты зашла в магазин и вдруг к дверям подъезжает твой приятель на красивой машине и говорит: «Давай прыгай, прокатимся!» И вы едете немного проветриться. И вот вы уже на шоссе, и все замечательно, и тут твой приятель вдруг поворачивается к тебе и говорит: «Да, кстати, ты ведь умерла», и ты понимаешь, что он прав, но это не важно, потому что ты счастлива, и это настоящее приключение, и все здорово.
Однажды утром после особенно шумной ночи мы с Кэти шли по Дрейк-стрит и увидели ворону, неподвижно стоявшую в луже, в которой отражалось небо,-так что казалось, будто ворона стоит на небе. Тогда Кэти поведала мне, что, по ее представлению, прямо под поверхностью нашего мира есть другой, тайный мир. Она считала, что тайный мир важнее, чем тот, в котором мы живем. «Только вообрази,– сказала она,– как удивились бы рыбы, узнай они, что творится по другую сторону воды. Или просто представь, что ты мог бы дышать под водой и жить вместе с рыбами. Тайный мир совсем близко, но совсем другой».
Я сказал, что тайный мир напоминает мне мир сна, где время, сила притяжения и прочее в том же роде ничего не значат. Кэти ответила, что, может быть, оба эти мира – одно.
Как– то я вернулся домой из библиотеки, где провел полдня, хмуро разглядывая читателей и стараясь заставить их почувствовать себя мещанами. Дверь в квартиру Кэти и Подгузника была распахнута настежь, я сунул туда голову и сказал: «Привет!» В квартире у них была просто невообразимая свалка -ржавые велосипедные цепи, пожелтевшие комнатные растения, сигаретные пачки и окурки, бляхи с надписью «Металлика», пивные бутылки, грязные одеяла и одежда Кэти.
– Кэт. Туз. Вы дома? – спросил я, но ответа не последовало.
Я стоял, оглядываясь, когда вошла Кэти, вид у нее был ужасный, в руках она держала пакет с обедом из «Бургер-Кинга». Она сказала, что Подгузник ее бросил – свалил с какой-то стриптизершей на остров Ванкувер – и что под конец он совсем озверел, из-за того что Кэти стерла все его записи, разогрев кассеты в их крохотной микроволновке.
– Я, наверно, страшно выгляжу?
– Нет,– ответил я,– вовсе нет.
– Ты голодный? Хочешь перекусить?
– Давай не сейчас.
Мы немного помолчали, Кэти подобрала кое-что из разбросанной одежды. Потом сказала:
– Ты ведь когда-то жил в горах, верно? На северном побережье?
Я ответил, что действительно вырос там.
– Там еще такое большое озеро есть, правда? Водохранилище?
– Правда,– сказал я.
– Тоща, знаешь, ты должен мне кое в чем помочь… Что ты сегодня днем делаешь?
Я рассказал, что я всегда делаю днем.
Кэти приспичило посмотреть водохранилище, над каньоном Капилано, за кливлендской плотиной. Она не хотела говорить зачем, пока не приедем, но вид у нее был такой несчастный, что я согласен был даже играть роль гида, лишь бы хоть чуточку ее утешить. И вот мы сели» автобус, едущий к северному побережью, в горы, со всех сторон обступающие город.
Автобус карабкался вверх по дороге на Капилано мимо пригородных домишек, уютно устроившихся среди высоких пихт, болиголова и кедров. Дома эти настолько не гармонировали с моей нынешней жизнью, что мне казалось, будто я в Китае.
Выше в горах уже почти вечернее небо было темным и облачным. Когда влажный ветер с Тихого океана налетает на горы, то всю свою влажность он изливает на них. Как только мы выбрались из автобуса недалеко от кливлендской плотины, с неба упали первые капли дождя, и, переходя дорогу, я заранее знал, что скоро мы промокнем насквозь.
Идти до водохранилища было недалеко, и вскоре я уже смог указать на него Кэти, которой, кажется, оно не очень понравилось – большое, похожее на горное озеро, распростертое по глубокой темной долине.
– Слушай, тут изгородь из колючей проволоки, – сказала Кэти,– а как же нам подойти потрогать воду?
Я ответил, что отсюда, по крайней мере, никак.
– Что же делать?
Я сказал, что придется пробираться лесом, и Кэти ответила, что вот и замечательно, и, пройдя по дороге мимо щита с надписью «ВОДОРАЗДЕЛ. ПРОХОД ЗАПРЕЩЕН», мы вышли к месту, где наша компания устраивала пикники, когда я учился в школе.
Кэти мрачно курила, прижимая свою сумочку к боку; мы прошли через ворота и стали подыматься по грязной подъездной дороге. Вершины гор над нами обволакивал туман, и до слуха доносились только птичьи голоса, да и то изредка, когда, свернув с дороги, мы углубились в лес. Кэти моментально вымокла, пробираясь сквозь кусты морошки, высокую траву и еловую поросль. В ее длинных волосах запутались паутина, иглы пихт и сухие листья черники; ее черные джинсы промокли и облепили икры. Я спросил, не хочет ли она вернуться, но она ответила, что нет, и мы продолжали путь, забредая все глубже в черный лес, где не было даже эха, пока наконец впереди не блеснула вода. Тут Кэти сказала мне: «Стой, не двигайся»,– и я застыл.
Я решил, что она заметила медведя или вытащила из сумочки пистолет. Обернувшись, я увидел, что она застыла на полушаге.
– Спорим,– сказала она,– что если мы вот так вот замрем и не будем двигаться и дышать, то сможем остановить время.
И так мы и стояли в глухой лесной чаще, застыв на полушаге, пытаясь остановить время.
Теперь вот что: я верю, что багаж самых важных воспоминаний мы набираем к тридцати годам. После этого память растекается, как вода из переполненного стакана. Новые переживания уже не отпечатлеваются в ней с такой силой и яркостью. Я могу колоться героином вместе с принцессой Уэльской, совершенно голый, в падающем самолете, но это переживание не сравнится с тем, когда в одиннадцатом классе за нами гнались копы, после того как мы побросали в бассейн Тэйдоров стоявшие возле него кресла и столики. Надеюсь, вы меня понимаете.
Мне кажется, Кэти на каком-то уровне чувствовала то же самое – она поняла: все ее важные воспоминания скоро закончатся – то есть ей осталось некое число лет, X лет, на то, чтобы влюбляться в неправильных парней, терпеть издевательства и побои, а потом вся ее память будет заполнена тоской, безнадежностью и болью, и в конце концов после всего этого уже не будет ничего… никаких новых чувств.
Порой мне кажется, что больше всего надо жалеть тех людей, которые не способны соприкоснуться с глубинным,-людей вроде моего скучного и надоедливого зятя, энергичного типа, настолько озабоченного разными стандартами и тем, чтобы им соответствовать, что он лишает себя всякой возможности быть самим собой, единственным и неповторимым. Я представляю, как однажды, уже в летах, он проснется и сокровенная часть его вдруг осознает, что он никогда не существовал взаправду и сам в этом виноват, и он разрыдается от раскаяния, стыда и скорби.
И еще норой мне кажется, что больше всего надо жалеть тех людей, которые познали эту глубину, но утратили ощущение чуда или стали глухи «нему,-людей, захлопнувших дверь в тайный мир, или таких, перед которыми захлопнуло эту дверь время, равнодушие или решения, принятые в минуту слабости.
А дальше случилось вот что: мы с Кэти подошли к самому краю воды, и она достала из сумочки мешочек с герметичной застежкой, а в нем были золотые рыбки с тончайшими вуалевыми хвостами довольно глупого вида, которых неделю назад в одном из редких порывов великодушия подарил ей Подгузник. Мы присели на гладкие валуны рядом с тихой, прозрачной, чистой, бесконечно темной и глубокой озерной водой.
– Человек влюбляется впервые только однажды, верно? – сказала Кэти.
– Ну, тебе-то по крайней мере повезло,– ответил я,– многие еще ждут своего шанса.
Кэти поболтала рукой в гладкой, как стекло, воде, по которой пробежала легкая рябь, бросила в нее пару камешков. Потом взяла мешочек, опустила под воду и прорезала в нем дырку своими острыми, покрытыми черным лаком ногтями.
– Пока-пока, рыбки,– сказала она, глядя, как те, томно поводя хвостами, ушли на глубину,– Дайте слово, что не расстанетесь. У вас только один шанс, другого не будет.
Донни
Донни был мелкий жулик, и жил он в конце коридора в крохотной комнатушке рядом с туалетом. Он был молод и приветлив и иногда приглашал меня пообедать, правда, обед обычно сводился к мороженому на палочке, покрытому голубой глазурью, плавленому сыру и пиву в его грязной каморке, краска на стенах которой облупилась, так что можно было видеть все предыдущие слои. Из бытовой техники в комнате был только телефон и автоответчик, чтобы записывать отклики на объявления, которые Донни давал в газету. Мне было страшно жаль его. И хоть сам я сидел на мели, время от времени я водил «то обедать в бистро.
Донни был готов делать что угодно и с кем угодно, правда, по большей части, как он сам говорил, людям не так-то много было и надо. Шестнадцатилетняя девчонка попросила его посидеть с ней голым в горячей ванне; какая-то деловая особа постарше, из яппи, заплатила ему двести пятьдесят долларов только за то, что он согласился посмотреть с ней вместе «Бэтмен возвращается». Донни говорил, что именно такие вещи заставляют его всерьез задумываться над человеческой природой, а вовсе не те клиенты, которые напяливают кожаные маски и норовят отбить тебе почки.
Каждый день с наступлением темноты, когда оконные стекла становились зеркальными, Донни выходил из ванной, встряхивая, как собака, своими короткими мокрыми черными волосами, спускался по скрипучей гостиничной лестнице и отправлялся на вечернее дело. Он говорил, что сам себя мыслит антрепренером; что уличные мальчишки прозвали его Путтано, или Потаскун; что все лучше, чем работа, которая была у него до этого,– водить автобус, курсировавший между аэропортом и одной из центральных гостиниц.
Как ни странно, у Донни был свой бухгалтер по имени Мейер, двухметроворостый обитатель первого этажа, питавший пагубное пристрастие к разного рода сборищам. Мейер уговаривал Донни подавать объявления типа: «Я расскажу вам свои сокровеннейшие фантазии… Пошлите почтовым переводом двадцать долларов на имя „крутой мужик", абонентский ящик…» Объявления помещались на тот случай, если налоговая инспекция решит прищучить Донни и ему придется отмывать свои деньги. Но куда там! Единственное, на что Донни мог бы, гипотетически, откладывать деньги, так это на осуществление своей мечты, о которой он упомянул один-единственный раз. Мечта состояла в том, чтобы «устроить большой солярий, где бы каждый лежак был подключен к компьютеру и чтобы маленькие девочки нажимали мне кнопки за три доллара двадцать пять центов в час».
Донни все время умудрялся где-нибудь напороться на нож. Кожа его напоминала старую кожаную кушетку в зале ожидания автовокзала, но его это нимало не беспокоило. Однажды вечером после танцулек в одном баре и уличной стычки между шайками Алексиса и Кристла Донни заявился домой украшенный каллиграфическими кровавыми надписями по всему животу. Я пробовал уговорить его пойти в больницу Св. Павла, где его могли бы зашить, но он отказался. Когда я спросил, не беспокоят ли его постоянные травмы, он тут же замкнулся и сдержанно ответил: «Это моя жизнь, мне и жить». Больше я к нему не приставал.
Собственно, Донни сам нарывался на поножовщину. Он утверждал, что удар ножом – вовсе не такое уж страшное дело, как может показаться, что, напротив, это довольно клево и что, когда это случается, «когда лезвие больно-больно входит в тебя, душа на секунду выпрыгивает из тела, как лосось из реки».
Однако хорошо помню, как он говорил мне, что ему поднадоело, что его то и дело пыряют. Он сказал, что великая цель, которую он ставит перед собой в конце пути, это получить пулю. Ему не терпелось узнать, что при этом чувствуешь. Чтобы облегчить задачу, он всегда ходил, как ходили в 1976-м,– грудь нараспашку.
Донни появился уже ближе к концу моего пребывания в этой гостинице, когда я раздумывал, скоро ли у меня кончатся силы, которые почти целиком уходили на то, чтобы совладать с одиночеством.
Мне кажется, человек тратит поразительное количество энергии, чтобы убедить себя в том, что Единственная Навеки не поджидает его за ближайшим углом. И я думаю, нам никогда не удается убедить себя в этом до конца. Я по себе знаю, как день ото дня все тяжелее выдерживать' позу эмоциональной самодостаточности, лежа на своей кровати или сидя за столом, наблюдая за чайками, которые выписывают замысловатые узоры в облаках над мостами, баюкая самое себя, дыша теплым, шоколадно-водочным перегаром на розу, которую нашел на углу улицы, стараясь заставить ее распуститься.
Время проходит; мы взрослеем, стареем. Прежде чем осознаешь это, глядишь, прошло уже слишком много времени и ты упустил случай позволить другому причинить тебе боль. Мне молодому это казалось счастьем; мне повзрослевшему это кажется тихой трагедией.
Случалось, Донни, Кэти и я, выбрав солнечный денек, просто слонялись по городу. Невинность этого занятия делала нашу жизнь чуть светлее. Мы покупали мороженое, Донни ходил на руках, а потом мы доводили до белого каления продавцов в секс-шопах, прося нам показать что покруче.
Как– то ранним вечером мы проходили мимо предсказателя -старого пьянчуги с седыми космами, который жалко сгорбился за карточным столиком, вцепившись в колоду карт таро, скорей всего подобранную на какой-нибудь помойке; рядом висел японский бумажный фонарик в виде сазана с горящей внутри свечой. Мы стали подначивать Донни узнать свою судьбу, но он заупрямился и наотрез отказался.
– Очень нужно, чтобы какой-то старый оборванец рассказывал мне про мое будущее. Живет небось в старом холодильнике под мостом Беррард. Сидит в своем холодильнике и цепляет малолетних теннисисток.
Настаивать мы не стали, а если предсказатель и слышал комментарии Донни, то виду не подал, и мы пошли дальше.
Всего несколько недель спустя я увидел, как Донни весело и охотно выслушивает все того же старика-предсказателя. Я подошел к нему:
– Привет, Старик! А я уж было решил, ты не хочешь знать свое будущее.
– Привет! – ответил Донни как ни в чем не бывало.– Видел вывеску? – И он указал на надпись, криво нацарапанную на куске картона рядом со свечой. Надпись гласила:
ОБИЩАЮ НИ ГОВОРИТЬ ЧТО ВЫ УМРЕТЕ».
– Вот в чем вся штука, дружище. Вот что я все время хотел услышать. Продолжайте, мистер.
История эта не из долгих. В конце концов желание Донни исполнилось и его действительно застрелили – в самой что ни на есть дурацкой разборке из-за наркотиков на автостоянке в Китайском квартале,– две пули угодили в затылок и одна в спину. Мне пришлось опознавать тело, так как про его семью никто ничего не знал. Выходит, его лосось выскочил из реки на берег, а река так и течет себе дальше.
Вскоре я покинул гостиницу, а после этого очень скоро влюбился. Любовь была пугающим чувством и причиняла боль – не только пока длилась, но и потом, когда прошла. Но это уже другая история.
Я хотел бы влюбиться снова, надеюсь только, что это не будет случаться слишком часто. Не хотелось, чтобы это вошло в привычку – а то, чего доброго, потянет на что-нибудь еще похлеще – на что, я и сам не знаю.
Умеющие летать
Каждому, кому хоть раз
пришлось пережить
расставание
Воскресный вечер, я сижу в гостиной, сгорбившись над кофейным столиком, голова в тумане, потому что я только что проснулся после глубокого-глубокого сна на кушетке, которую делил с коробками из-под пиццы и раздавленными пластмассовыми стаканчиками из-под вишневого йогурта. Передо мной – телевизор с выключенным звуком, по которому показывают какую-то викторину, лицо мое спрятано в ладонях, как будто я молюсь, но я не молюсь; я тру глаза, стараясь проснуться, волосы сметают со стола крошки, и я думаю про себя, что, несмотря на все случившееся в моей жизни, у меня никогда не проходило ощущение, что я нахожусь на пороге;какого-то волшебного откровения, что если только я взгляну на мир пристальнее, то это волшебное откровение сразу придет ко мне,– если только удастся до конца проснуться, еще чуть-чуть и… впрочем, дайте-ка я сначала опишу, что случилось сегодня.
А сегодня начиналось так: проснулся я около полудня; выпил растворимого кофе; посмотрел ток-шоу, викторину, кусочек футбола, что-то религиозное, после чего выключил телевизор. Вяло побродил по дому, из одной притихшей комнаты в другую, покрутил колеса двух горных велосипедов, стоящих на распорках в коридоре, разобрал в гостиной груду дисков, склеившихся, залитых лимонадом. При этом мне казалось, что я действительно что-то делаю, но вообще-то это было не так.
Мои мозги перегрелись. Так много всего произошло в моей жизни за последнее время. После нескольких бесцельных часов я вынужден был признать, что больше ни минуты не могу выносить одиночество. И вот, смирив гордыню, я поехал к родителям, которые живут здесь же, на северном берегу, в гористой его части; вверх в гору, вверх – в лес, где стоит мой старый и, наверное, мой настоящий дом. Сегодня был первый день, когда стало окончательно ясно – лето кончилось. Холодный воздух искрился а гниющие кленовые листья испускали сильный запах словно снятые со сковородки блины.
Там, на горе, мама возилась на кухне, готовила бутерброды с мягким сыром, какие готовили в 1947-м, с перцем и без корочки, чтобы заморозить, а потом скормить партнерам по бриджу. Папа сидел за кухонным столом, читая «Ванкувер Сан». Конечно, они знали о недавних событиях и поэтому ходили вокруг меня только что не на цыпочках. От этого я почувствовал себя странно, будто меня рассматривают в микроскоп, пошел наверх, в гостевую комнату, и сел у окна, провожая взглядом крикливые клинья канадских гусей, летящих на юг, в сторону Соединенных Штатов, из северной части Британской Колумбии. Это было умиротворяющее зрелище – так много летящих птиц, так много тех, кто умеет летать.
Мама оставила телевизор включенным в спальне за стенкой. CNN сообщало, что Супермен обречен на этой неделе погибнуть в небе над Миннеаполисом, и это моментально вывело меня из себя. Я решил, что это наверняка совпадение, ведь всего месяц назад я был в Миннеаполисе по работе: новый город, весь из стекла, весь сияющий, как кристалл кварца посреди кукурузных полей Среднего Запада. Если верить телевизору, Супермену предстояло погибнуть в воздушной битве над городом – битве с какой-то чрезвычайно злой силой, и хотя я понимал, что это всего лишь дешевая рекламная уловка, чтобы продать побольше комиксов,– а я вот уже двадцать лет даже не читал комиксов о Супермене,– при мысли о предстоящем мне стало нехорошо.
Гуси пролетели, а я все сидел, глядя на голубой дымок, повисший над горными склонами,– на другом берегу реки Капилано жгли листья. Немного погодя я спустился вниз, и мы с папой посидели на кухне, возле раздвижной стеклянной двери, а потом покормили всякую живность на заднем дворе. У нас были зерно и кукуруза для летяг юнко и скворцов, жареные орехи для соек и черных и серых белок. Это было целое море жизни! И я был рад этому занятию, потому что есть что-то такое в животных, что помогает нам оторваться от самих себя, освободиться от времени, позволяет забыть о собственной жизни.
Папа положил початок на пень специально для соек, которые тут же затеяли вокруг него бесконечную перебранку. Еще мы бросали сойкам орехи, и я подметил, что когда бросаю одной птице сразу два ореха, то она сидит между ними, не в силах решить, какой аппетитнее, и жадность настолько парализует ее, что она не прикасается ни к одному. Мы бросали орехи и белкам тоже, а они такие дурехи, что даже когда я попадал им орехом по голове, они не могли его потом найти. Просто не представляю, как им удалось выжить за столько миллионов лет. Папа рассыпал по земле семечки для белки-летяги, которую прозвал Йо-йо и которая тоже живет на заднем дворе. Йо-йо спланировала вниз стремительно, как бильярдный шар.
Мама сказала, что люди интересуются птицами только постольку, поскольку те проявляют человеческие качества – жадность, глупость, сердитый нрав – и тем самым освобождают нас от печального груза нашей одинокой человечности. Она считает, что люди устали одни нести всю вину за пороки мира.
Я ответил маме, что у меня есть собственная теория насчет того, почему мы любим птиц: птицы – это чудо, потому что они доказывают нам, что существует более совершенный и простой способ бытия, которого мы можем попытаться достичь.
Но как бы там ни было, настроение у меня снова испортилось, и я почувствовал, что маме с папой не по себе, потому что они боятся, что я могу в любую минуту окончательно раскиснуть. Я заметил, как посветлели их лица, когда я смеялся над сойками, как будто я был болен и вдруг выздоровел; от этого на меня напало уныние, я почувствовал себя уродом, посмешищем и вернулся наверх, в комнату, где стоял телевизор, включил его и притаился. В голове вертелись мысли обо всех моих недавних неприятностях. А это, в'свою очередь, заставило меня вспомнить обо всем плохом, что я сделал людям в жизни, а плохого я сделал много. Мне стало стыдно; у меня было чувство, как будто все то хорошее, что я успел сделать, не имеет никакого смысла.
А по телевизору тоже показывали птиц! Такие славные, симпатичные создания, и я подумал – какие же мы счастливые, что у нас есть животные. Что за доброе дело сделали люди когда-то, чтобы заслужить от Бога такую милость?
Вот симпатичный серый длиннохвостый попугай, который научился распознавать человечьи вещи – предметы треугольной формы, ключи от Машины, синий цвет – и называть их словами. Этот длиннохвостый попугай столько трудился, чтобы запомнить эти вещи, и голос у него был похож на женский, далекий и деловитый, как у техасской телефонистки. Попугай заставил меня понять, как трудно научиться чему-либо в жизни, и даже тогда нет никакой гарантии, что твое умение тебе пригодится.
По другому каналу показывали зоопарк в Майами, штат Флорида, снесенный ураганом, уток и высоких изящных птиц, плававших среди развалин, вот только они не знали, что это развалины. Для них это был просто мир.
После этого в новостях повторили историю о гибели Супермена – только оказалось, что я перепутал город: предполагалось, что он погибнет над Метрополисом, а не Миннеаполисом. Но все равно это было грустно. Мне всегда нравилась мысль о Супермене, потому что мне всегда нравилась мысль о том, что в мире есть существо, которое не делает ничего плохого. И что в мире есть хоть один человек, способный летать.
Мне часто снятся сны, в которых я летаю, но совсем не так, как Супермен. Я просто вытягиваю руки вдоль тела и вроде как плыву. Стоит ли говорить, что это мой любимый сон.
А по телевизору уже показывали журавлей, исполнявших брачный танец: они были такие милые и грациозные, и я подумал: «Если бы только я мог стать журавлем и умел плавать и летать, как они, это было бы похоже на состояние постоянной влюбленности».
К тут мне стало так одиноко и так скверно от •сего дурного в моей жизни и вообще в мире, ч»о я сказал про себя: «Пожалуйста, Господи, преврати меня в птицу – это все, чего мне всегда по-настоящему хотелось,– белую грациозную птицу, не ведающую стыда, пороков и страха одиночества, и дай мне в спутники других белых птиц, с которыми я летал бы вместе, и еще дай мне небо, такое большое-пребольшое, чтобы я мог, если бы пожелал, никогда не опускаться на землю*.
Но вместо этого Господь дал мне эти слова, которые я здесь говорю.
А в виде заключения добавлю, что когда вечером я вернулся домой, то вошел в комнату и, стараясь ни на что не наступить, добрел до кушетки, свалился на нее и уснул, а потом мне приснился сон: мне снилось, что я снова в Миннеаполисе, снова рядом с кукурузными полями. Мне снилось, что я поднимаюсь в стеклянном лифте наверх, на самый верхний этаж одного из зеленых стеклянных небоскребов и, словно обезумев, мечусь по этому этажу из конца в конец, гляжу сквозь огромные стеклянные панели, пытаясь найти способ спасти Супермена.
Нe тo солнце
Думая о солнце
Впервые я попал в ресторан «Макдональдс» дождливым субботним днем 6 ноября 1971 года. Отмечали десятый день рождения Брюса Лемке, а ресторан находился на углу Пембертон-авеню и Мэрин-драйв в Северном Ванкувере, Британская Колумбия. А назвать эту дату так точно я могу потому, что в тот же день и час на Амчитке, одном из Алеутских островов, было произведено ядерное испытание – боеголовка ракеты «Спарта» мощностью от четырех до пяти мегатонн была взорвана в полуторамильной вертикальной шахте, пробуренной на этом острове штата Аляска. Пресса подняла невероятный шум вокруг этого взрыва, так как он был приблизительно в четыре раза мощнее, чем все предшествовавшие подземные испытания.
Тогда все боялись, что взрыв может пробудить сейсмическую активность в районе Ванкувера и вызвать цепную реакцию, которая, в свою очередь, приведет в действие механизм чудовищных землетрясений. Торговый центр в Парк-Роял расколется напополам и заполыхает пожаром, кливлендская плотина в верховьях Капилано рухнет, затопив всех, кто случайно уцелеет при пожаре. Хлипкие консольные конструкции современных зданий с их «Кухнями завтрашнего дня» превратятся в груду мусора, который часов шесть спустя смоет поднявшееся цунами.
Помню, как я сидел на ярко-красном виниловом стуле, не в состоянии есть, то и дело глядя в окно в ожидании вспышки, в ожидании того, как машины начнут взлетать на воздух, как расплавится памятник Гамбургеру, как по плиточному полу побегут трещины и в них покажется лава.
Разумеется, ничего этого не случилось. Через полчаса мы уже ехали в фургоне миссис Лемке в киноцентр Парк-Рояла смотреть «Детей железной дороги». И все же в голове у меня установились мысленные связи – связи, которые трудно порвать даже сейчас, двадцать лет спустя: во-первых, что «Макдональдс» – это зло, а во-вторых, что техника – это не всегда показатель прогресса.
Второй эпизод, связанный с ядерным оружием, излюбленное семейное предание. Вечером 20 октября 1962 года моя мать пошла на танцы в офицерский клуб канадской военно-воздушной базы в Баден-Золингене, Западная Германия, месте, где я появился на свет. Мне 294 дня от роду. Отец мой по служебным делам находится в Швейцарии. В самый разгар танцев в зале появляется адъютант и начинает шептать что-то летчикам-истребителям. Через несколько минут летчиков как ветром сдувает с танцплощадки и переносит на взлетную полосу, где, забравшись в свои истребители и застегнув ремни, они заступают на круглосуточное дежурство, а сконфуженные дамы остаются в одиночестве в своих платьях от Диора в стиле «нью-лук». В растерянности они разбредаются обратно по своим квартирам для семейных – так называемым КС,– где расплачиваются с няньками и принимаются шарить по буфетам в поисках запасов сухого молока. Коротковолновые радиоприемники «Зенит» включены повсеместно и не выключаются трое суток подряд.
На следующий день закрылся военный магазин. Матери посменно присматривают за детьми, которые копаются в песочницах, и несут вахту у радиоприемников. Возможно, они даже спокойнее отнеслись к ситуации, чем жены гражданских мужей, окажись те на их месте. Офицерские жены уже пережили разные кризисы и тревоги, хотя такой серьезной еще не было. В 1962 году по всей Европе бушевали страхи. В стороне от автобана, меж тощих елок Шварцвальда, затаились тысячи закамуфлированных танков. Гул истребителей не смолкал над базой. Никогда железный занавес так не напоминал цистерну с бензином.
Кризис разрастается. Впервые женщин препроводили в «бункеры» – неиспользуемые хранилища для мебели с окнами на уровне первого этажа КС. Внутри – никакой мебели, еды, вообще ничего: нет пеленок, транквилизаторов, перевязочных материалов, даже чистой воды. Однако, как ни странно, в углу сложено шесть банок черной икры. В ответ на жалобы женщин начальство базы уведомляет их, что они, как небоеспособные единицы, никого не интересуют. «Вам следовало бы знать об этом, прежде чем отправляться вслед за своими мужьями за тридевять земель».
Женщины сидят в полутьме и под детский плач настраивают приемники. Женщины смотрят в небо, гадая, что их ждет. Наконец из «Зенита» доносятся успокоительные слова: «Судя по всему, советские корабли разворачиваются». Жизнь сдвигается с мертвой точки; как и время.
Разрозненные воспоминания: школа, выпускной класс – Западный Ванкувер, Британская Колумбия – склон горы, обращенный к городу Ванкуверу, урок физики, рев реактивного самолета в небе, невольно, украдкой поворачиваю голову, ожидая вспышки света, которая сокрушит город.
Мне восемь лет: сирены воют на углу Стивенс-драйв и Боннимьюир-драйв – учебная тревога гражданской обороны,– но все ведут себя так, будто ничего не слышат.
1970– е, фильмы-катастрофы: я впервые смотрю «Случай с „Посейдоном"» -первая картина, на которую я рискнул выбраться самостоятельно в один из центральных кинотеатров, «Орфей», чтобы увидеть, как мир переворачивается вверх тормашками. «Землетрясение», «Человек „Омега"», «Туманность Андромеды», «Увядшая листва», «Ад в поднебесье», «Молчаливый бег» – таких фильмов никто больше не ставит, потому что они слишком живо запечатлеваются у нас в памяти, и мы чувствуем себя последними обитателями миров, бесследно исчезнувших в пламени, разрушенных, обезлюдевших.
Лет десять назад в художественной школе я узнал, что лучше всего запомнить пейзаж можно так: на несколько секунд закрыть глаза, а затем моргнуть наоборот. То есть открыть глаза на один миг, чтобы картинка впечаталась в сетчатку. Этот способ лучше, чем долго всматриваться. Я упоминаю об этом потому, что здесь действует тот же самый принцип, что и когда мир озаряет вспышка ядерного взрыва.
Эта вспыхнувшая на миг картинка – повторяющийся мотив моих ежедневных мыслей и мира моих снов. В наиболее часто повторяющемся видении дело происходит в 70-е годы, я сижу на верхнем, двадцатом этаже бетонной многоэтажки в Западном Ванкувере, выходящей окнами на океан. Кто-то в комнате говорит: «Смотри-ка»,– и я вижу, что солнце очень быстро увеличивается в размерах, как вдруг полыхнувшая оранжевым фольга резко раскрывшейся упаковки кукурузных хлопьев, как накаляющаяся спираль электрической плиты. И тут я просыпаюсь.
Еще одно повторяющееся видение: урок физкультуры на нашем школьном футбольном поле. Издали доносится рев, забытый мяч улетает в сторону,– вся команда подходит к проволочной изгороди и глядит сквозь нее на юг, далеко за горизонт, где в 110 милях от нас, как мы знаем, должен быть расположен Сиэтл. Вместо Сиэтла мы видим вздымающийся к небесам столб серой пыли и обломков, столб земли, с такой силой заброшенной в космос, что она уже никогда не опустится,– и земля становится небом.
Третье повторяющееся видение, очень простое: дом моих родителей, из выходящего на улицу окна гостиной, обрамленного ветвями и ягодами пироканта, я смотрю на растущий на лужайке перед домом клен; вспышка; я просыпаюсь.
Когда вы молоды, вы постоянно ожидаете конца света. Потом вы взрослеете, а мир, по-прежнему пыхтя, катится себе дальше, и вам приходится пересмотреть вашу позицию в отношении апокалипсиса, равно как и ваше отношение ко времени и смерти. Вы понимаете, что жизнь так или иначе будет продолжаться, с вами или без вас и мелькающих у вас в голове картинок. Поэтому вы переключаетесь на картинки.
В современной культуре среднего класса большая часть людей в раннем возрасте не ведает понятия смерти, и это создает своего рода психический вакуум. Для многих мысли о ядерном противостоянии – их первое легкое прикосновение к небытию, и, будучи первым, оно может оказаться самым сильным и неизгладимым. И позднее в жизни даже более хитроумные формулы смерти никогда не затмят яркость первого впечатления – ни современное понятие о сексе как о смерти, ни загадочные опухоли, ни умопомешательство друзей, ни реальная смерть любимых – ни один из горьких даров жизни. По крайней мере именно это я сам себе повторяю, стараясь объяснить картинки, неотвязно засевшие у меня в голове.
Видения – вещь более обыденная, чем мне казалось раньше, и посещают не только меня. Я расспрашивал многих своих приятелей, заводил разговор с незнакомцами и выслушивал их истории, рассказы о том, как они моргают наоборот. И хотя картинки у разных людей сильно отличаются друг от друга – некоторые встречают вспышку вместе со своими домочадцами, другие с возлюбленными, третьи – с незнакомцами, иные – с любимой собакой или кошкой, многие – в одиночку, но во всех видениях есть одна общая черта, а именно: вспышка может произойти над пригородами в дельте реки Фрэйзер, над Ричмондом и над Уайт-Роком; вспышка может произойти за ванкуверской гаванью, над проливом Хуан-де-Фука, над Тихим океаном; вспышка может произойти над американской границей, над Сиэтлом, Бремертоном, Такомой, Анакортом или Беллингемом. Но Вспышка – яркая, заставляющая нас в единый миг вспомнить все былое, преисполняющая преждевременной ностальгией,– всегда вспыхивает на юге – всегда на юге, высоко в небе, где, как мы знаем, должно находиться солнце.
Мертвые говорят
Я стоял на кухне рядом с холодильником, когда это случилось.
Висевший на стене возле холодильника телефон зазвонил, и я пошел снять трубку, когда из морозильной камеры вдруг стали с хлюпаньем выскакивать кубики льда, и я подумал, что это странно. Потом сама собой приоткрылась дверца посудного шкафа, выставив напоказ расставленные внутри тарелки, и лампочка под потолком засветилась ярче. Викторина, которую показывали по стоявшему на кухонном столе телевизору, вдруг прервалась, на экране замелькали цветные полосы, раздался пронзительный писк, а потом на секунду, не больше, мелькнул ведущий программы новостей на фоне карты Исландии. Я сказал в трубку «Алло», но мне никто не ответил, и тут-то произошла вспышка. Пластмассовая чашка с рожицами Симпсонов из «Бургер-Кинга» расплавилась и растеклась по столу, черный пластмассовый корпус телевизора обмяк и расплылся. Я посмотрел на свою руку и увидел, что телефон раскис в моей ладони и кожа прилипла к нему, как полоски тонко раскатанного теста. Затем последовал толчок. Осколки кухонного окна полетели внутрь, ослепительно сверкая, как блестки на рождественской елке, миксер разбился, ударившись о стену, желтые бумажки-памятки, прилепленные к холодильнику, вспыхнули, и я умер.
Мне делали прическу, когда это случилось.
Между мной и стеклянной витриной затесался угол, и я увидела вспышку в зеркале. Одна из девушек, сидевших ближе к стеклу, Саша, уронила чашку с кофе, заслонила лицо рукой и пронзительно вскрикнула, остальные девушки бросились на пол, но я словно оцепенела и могла только наблюдать за происходящим. Как и многие, я решила, что вспышка – это молния, хотя и знала, что никакой молнии не может быть, потому что день стоял солнечный. Я как раз думала об этом, когда увидела, как фиговое деревце в горшке возле витрины зашелестело и вспыхнуло, а пирамида пластмассовых бутылок с шампунем «Видал Сассун» рядом с кассой расплавилась и потекла по стойке на пол. Сработали противопожарные распылители и окатили комнату настоящим дождем, струи которого тут же превращались в пар; это длилось примерно секунду, а потом раздался взрыв; взрывная волна выдавила оконные стекла, швырнула внутрь желтый «корвет» и пылающих прохожих, впечатав их в заднюю стену, где находились умывальники. Я не помню звука, но, должно быть, были еще звуки после того, как Саша вскрикнула. Помню коричневую накидку из полиэтилена, растекшуюся по скелету Лоры, как сыр по гамбургеру; помню запах горящих волос – по всей видимости, моих – и падающие на меня куски шлакобетона, так что в конце концов я погибла именно под обрушившейся стеной, а не от жара тепловой волны.
Я стоял в час пик в автомобильной пробке на средней из трех скоростных полос на выезде из города, когда это случилось.
Радио у меня было включено, и я крутил ручку УКВ-диапазона, когда сигнал вдруг пропал, и я решил, что радио сломалось, но все равно продолжал перебирать кнопки настройки, склонившись к приборной доске. В этот момент машины вокруг меня вдруг загудели, а одна, выскочив с правой полосы, помчалась по разделительной. Женский голос по радио стал рассказывать о событиях «стратегической важности» на Баффиновой Земле и в северной Миннесоте, и тут-то произошла вспышка-, она беззвучно длилась всего мгновение, но глазам снова пришлось привыкать к нормальному освещению, как когда выключают свет в солярии. Когда мои глаза привыкли к свету, откидной верх «мазды», стоявшей за две машины передо мной, полыхал, кедры по обе стороны дороги и покрышки всех машин дымились и горели, и у меня даже не было времени пригнуться, когда до нас докатилась взрывная волна, и все машины разом подскочили, как бутылки на столе, по которому грохнул кулаком пьяный, и кофе из стаканчика выплеснулся и с шипением растекся по лобовому стеклу. В этот момент моя машина подпрыгнула как мячик и, приземлившись, врезалась в задний бампер горящей «акуры», лобовое стекло разлетелось вдребезги. Звук? Я бы сказал – рев; все произошло так быстро. Окна моей машины были открыты, мне был хорошо виден центр города, и тут налетел ураган – двое мотоциклистов проплыли по воздуху, как надутые гелием шары, мелькнула телефонная будка, обломки машин, ветви деревьев; помню маленькую «мицубиси», мертвую молодую женщину за рулем: на неестественно изогнутой, сломанной шее билась нитка жемчуга, волос на голове не осталось, портфель вывалился из окна. Я помню все это в мельчайших деталях. Помню, что дышать было тяжело, как в сауне. И я помню, как бампер трейлерного тягача врезался в мою машину, хрустнула крыша, и я умер.
Я была в торговом центре, когда это случилось.
Я шла по главной галерее с двумя ребятишками, которые ныли, прося вернуться, чтобы посмотреть зверушек в зоомагазине, но у меня накопилось столько дел на вторую половину дня, что это было ну никак невозможно. Эми тянула меня за рукав, и я уже собиралась прикрикнуть на нее, когда произошла вспышка, и мы все разом посмотрели на стеклянную крышу над нами – глупо, конечно,– где декоративные воздушные змеи вспыхнули, как «прокладки», а стекло и металлоконструкции начали оседать. Помню, я обрадовалась, что мы находимся в самых глубинах центра и избежим прямого воздействия взрывной и тепловой волны. Удивительно, сколько всего успевает передумать человек за такое короткое время,– в небе как раз пролетал самолет, и только по чистой случайности мы успели заметить, как он кувыркается и падает, вроде брошенной капризным ребенком игрушки. «Ложитесь!» – завопила я детям, но они, остолбенев, смотрели на пылающее небо, тогда я дернула за их курточки, и оба сели на попу как раз в тот момент, когда нас настигла взрывная волна. Верхний уровень галереи разлетелся, будто раскрошили большой ломоть хлеба, и солнце почти скрылось от нас. Помню, как на нас падали товары из расположенных на верхнем уровне секций: ботинки, туфли, столы, кофеварки и свитера, будто кто-то высыпал их из мешка, а серые облака пыли из эпицентра окончательно скрыли видимую часть неба, и нас запорошило, словно торт сахарной пудрой, чем-то серым. Послышался оглушительный грохот, как от водопада, и начали рушиться бетонные перекрытия; тогда я постаралась притянуть к себе детей и увернуться от низвергающихся балок, но они падали со всех сторон, и стоял дикий грохот, и стало почти совсем темно, потому что в воздухе повисло густое облако пыли из одежды, печенья, ценников, окровавленных осколков стекла, так что сделать что-либо было трудно. И тут из воздуха словно выкачали весь кислород, и дышать стало невозможно. Так что в конце концов я умерла от удушья.
Когда это случилось, я был в офисе, рабочий день подходил к концу, и все уже собирались по домам.
Сидевшая за соседним столом Эллен стала ворчать, что компьютеры снова зависли, я посмотрел на свой монитор – он тоже был пуст. Я встал, чтобы подойти к столу Эллен, а она как раз звала Рики, нашего компьютерщика, когда что-то случилось с электричеством, и мы, оставшись без света, принялись недоуменно переглядываться – тогда-то и произошла вспышка: титаново-белый свет, как из ксерокса, работающего с открытой крышкой. Свет падал сквозь главные окна, ближе к столовой, и я увидел Брента и Трейси, они шли в нашу сторону, светясь красным, потому что световые лучи и гамма-излучение пронизывали их тела, высвечивая их изнутри, как эмбрионов во время аборта. Сразу после вспышки света Трейси упала на колени, а Брент повалился в ближайшее кресло. Мы с Эллен как раз бросились к ним, когда накатилась взрывная волна – словно прорвало плотину,– выбив все стекла, потянула Брента, Трейси и всю офисную мебель в окно на противоположной стене здания, выходящее на служебную стоянку. Меня тоже поволокло в ту сторону, и я схватился за звукоотражатель, который почернел и дымился, и помню, как главный компьютер, покачиваясь, стоял на краю зияющего оконного провала, словно раздумывая, прыгать ему или нет, и наконец упал, увлекая за собой спутанные провода. Помню, как Трейси пыталась уцепиться за меня, борясь с вихрем, который утягивал ее за собой: кровь текла у нее из ушей, волосы отлетели назад, бутылка «Жидкой Бумаги» разбилась о ее череп, и помню, что я дотянулся до ее руки, прежде чем нас выдуло из здания и мы погибли вместе. Где-то в воздухе, не долетев до земли.
Нас больше с вами нет.
Теперь все уже давно прошло. Пожалуйста, переведите дыхание, потому что дыхание – это то, что нужно вам,– кислород, свет и вода. И время. Вам, но не нам. Нас более нет рядом с вами. Мы больше не принадлежим к миру живых. Теперь рядом с нами птицы – вот куда они улетели. И рыбы в море, и растения, и все дивные твари Божьи.
Здесь прохладнее и тише. И мы уже не те души; теперь мы глядим на вещи иначе. Потому что было время, когда мы были готовы к худшему. Но ведь потом худшее и случилось, разве нет? И нас уже больше ничем не удивишь.
Геттисберг
Мы с твоей матерью проводили медовый месяц как бродяги, колеся на раздолбанном «монте-карло» образца 1978 года, взятом напрокат. Мы останавливались в грязных, сомнительных мотелях по всем Аппалачам и воображали себя преступниками, погрязшими в мире преступности,– мы удерживали в заложниках искусственные спутники, проворачивали религиозные телеаферы и спускались по стеклянному фасаду «Дворца Цезаря» с адидасовскими сумками, набитыми похищенными бриллиантами. В Северной Каролине мы купили пистолет и палили по дорожным знакам; мы отказались от ванн и душей, прыская под мышки «Этернити» Кельвина Кляйна, мы проигрывали деньги в церковных лотереях и поедали зубатку, зажаренную в кипящем жире. Это были десять дней, когда не надо было быть собой, когда можно было побыть невидимыми и свободными,– десять дней надежды на то, что ребячливость нашего поведения уравновесит взрослый факт нашего брака.
Ты была зачата в любви в дешевом мотеле в один из тех первых дней. В нашу брачную ночь твоя мать решила отказаться от контрацептивов и немедля зачать дитя. В ту первую ночь, где-то в одном из мотелей Западной Вирджинии, она приказала мне не задергивать занавески, пока мы вершили обряд нашей любви, после чего она рассказала мне о своем первом детском сексуальном опыте – о том, как однажды утром, во время семейной поездки в Диснейленд, она заглянула в окошко метельного номера на втором этаже и увидела, как двое молодоженов занимаются любовью: женщина сидела верхом на мужчине, откинувшись на руки, выгнув спину, и ее груди подпрыгивали высоко-высоко. В самый разгар этой откровенной сцены твоя мать вдруг услышала гудок отцовской машины, и ей пришлось спуститься. Но что-то заставило их задержаться, и твоя мать снова прошмыгнула на второй этаж – вот только занавески на окне, в которое она подглядывала, были уже задернуты, а на стекле она увидела маленькую Счастливую Рожицу, нацарапанную бриллиантом обручального колечка.
В тот медовый месяц мы заехали и в Геттисберг – место, которое я всегда хотел посетить, но которое совсем не тронуло твою мать, она, надувшись, бродила по бесчисленным сувенирным лавкам, а я гулял среди памятников и по кладбищу, размышляя о прошлом, о войне, о том, как странно течет время, и об уважении к прекрасным идеям. Настрой у меня был возвышенный; думается мне, твоей матери не хотелось, чтобы настроение этой недели было затуманено чем-то большим, чем наше собственное маленькое счастье.
Вернувшись в машину, я увидел, что твоя мать купила тебе расписной кукольный домик, который ты так любишь,– старинный городской особняк, и обстановку к нему, и тряпичных кукол, которым предназначалось жить в нем. Думаю, она уже тогда знала, что беременна тобой.
Что– то меня потянуло на воспоминания. Ты уж меня прости. Настроение у меня переменчивое, как погода. С неба разом капает дождь, сыплется град, светит солнце, а там, над горой Грауз, даже, кажется, идет снег. Небо просто никак не может решить, на чем остановиться.
Вот почему мои мысли и чувства тоже в полном разброде: твоя мать оставила меня неделю назад и забрала тебя с собой.
Она звонит мне от своей матери, и мы разговариваем каждый день. Все лучше, чем ничего. Она говорит, что разлюбила меня. Говорит, что не может разобраться в себе. Говорит, что чувствует себя потерянной, вроде того как чувствовала, когда была моложе.
Я сказал ей, что в молодости все чувствуют себя потерянными.
Но она говорит, что это другое. Что когда она была моложе, то чувствовала себя потерянной по-своему. А теперь – просто потерянной, как все.
Я спросил, а может, она была несчастлива, но она ответила, что дело не в счастье. Она говорит, что помнит еще одну вещь про свою молодость – что мир тогда был полон чудес, а жизнь казалась цепочкой волшебных мг