Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


История одной из моих картин




Картин на своем веку написала я очень много, даже не берусь приблизительно определить их число. Конечно, далеко не у каждой картины есть своя история, о многих я просто совсем забыла и очень удивилась бы, если бы случайно пришлось где-нибудь встретиться с одной из них. Что несколько раз и случалось действительно.

Живя и работая в Париже, в этом пекле художественной деятельности, чересчур скоро приходилось расставаться с едва-едва законченной картиной, не успев к ней привыкнуть, найти ей оценку, особенно с портретами — их заказчики выхватывали чуть ли еще не успевшими просохнуть. Это неудобство — следствие самой художественной жизни Парижа, где протекла моя профессиональная жизнь. Большинство моих картин находятся во Франции, где я прожила несколько десятков лет, их можно встретить в Париже, в Ницце, в Савойе, в Монако, но также и в Бельгии, в Лондоне, в Израиле, в Египте. Это те, путь которых мне удалось проследить, но есть и такие, за которыми замелись все следы. Может быть, даже существуют еще где-нибудь этюды, написанные в ранней юности в Москве, но их следы совсем затерялись, а вот на них-то больше всего и хотелось бы подчас взглянуть, и они отчетливо сохранились в памяти со всеми техническими неловкостями, но и со всей вложенной в них когда-то искренней любовью. Да, в них-то и отразилась та неукротимая потребность изобразить на холсте или на бумаге, или на обрывке картона впечатление от какого-нибудь освещения или «уголка жизни», да именно «потребность» которая владеет нами, предназначенными стать художниками в юные годы, потребность, которая определяет наш дальнейший жизненный путь. Эта-то неутолимая жажда, которая нам всем знакома и которую надо утолить сполна, иначе чувствуешь, что умрешь и если не физически, то духовно перестанешь существовать, засохнешь, зачахнешь...

Как я попала в Париж в 1924-м году — одна, без средств, без поддержки, я уже рассказала. Сейчас скажу только, что весь мой капитал состоял из огромного желания «стать художником» из знания французского языка и очень крепкого здоровья: было мне тридцать четыре года.

Профессиональным художником я стала... Первое чему я научилась, — это познанию той горькой истины, что работа художника в Париже — это сплошная гонка: спешка со сдачей картины на очередную выставку, спешка со сдачей портрета, потому что заказчик всегда куда-нибудь да уезжает и заказывает портрет буквально между двумя самолетами. Сколько раз я позавидовала Веласкесу, которому король Филипп позировал по шестидесяти сеансов (правда, от «скуки придворной жизни»!). Спешка из-за своего «маршана», т.е. занимающегося продажей ваших картин владельца одной на многочисленных картинных частных галерей Парижа.

Мой «маршан» звонил мне обыкновенно по телефону поздно вечером и заявлял, что у него будет послезавтра, а то вовсе и завтра, очень важный покупатель-любитель, которого никак нельзя «упустить». 0н мне предлагал «устроить» так, чтобы картина была готова к такому-то часу, когда он за ней пришлет. И вот приходилось «устраиваться» Если живопись и не просохла — это ничего, в Париже к этому привыкли и умеют упаковывать и сырую живопись «охраняя» ее набитыми на углы пробками. Для живописи «абстрактной» это беда небольшая — все равно, где «смазано». Для художников же реалистов, следящих за качеством фактуры, это испытание весьма неприятное. А отказываться от спешки нельзя. В Париже семьдесят пять тысяч художников, правда, из них считаются профессионалами всего только тысяча шестьсот человек, т.е. только те, кто «живет» своей живописью и оплачивает соответствующий подоходный налог. На звание «профессионала» Министерство выдает соответствующий документ, и я очень была горда, когда такое удостоверение мне было прислано.

Так вот, при таком положении вещей, художнику никак невозможно запомнить всю свою «продукцию». А ведь у каждого художника живет в душе заветная мечта — дожить до того времени, когда «некуда больше спешить» и можно писать свои картины, как во времена детства — когда им беззаветно отдаешь всего себя, а полное отсутствие техники восполняешь полнейшей искренностью переживаний. Вот к этим-то переживаниям нет-нет, да и возвращаешься в течение всей жизни, а особенно в старости, возвращаешься как к животворящему источнику и жаждешь этой встречи «с самим собой» и уж во всяком случае с лучшим и самым чистым, что повлекло тебя на тернистый путь художника.

В жизни каждого художника есть картины, написанные вопреки жизненной сутолоке. Это картины особенные, далеко не самые эффектные, но им на роду было написано оставить неизгладимый след в вашей памяти, как бы слиться со всем ходом вашей жизни. Вот я и хочу рассказать историю такой именно картины.

Это было в 1939-м году. В мае мне исполнилось сорок лет — и двадцать лет, как я покинула родную Москву. Необычайно быстро пролетели эта двадцать лет в упорной, интересной и подчас очень нелегкой работе.

На политическом горизонте собирались уже очень грозные тучи, ненавистное имя Гитлера нависло над Европой. Но хотелось все еще надеяться, что как-то удастся избежать худшего, что как-нибудь угроза минует, а пока что жить сегодняшним днем.

Лично мне жизнь в тот год дала поблажку: я вошла в какой-то маленький жизненный «оазис», и хотелось надышаться его благоуханной прохладой. Дело в том, что в тот год на «Парижском Салоне» я получила серебряную медаль. А для иностранки, да еще советской гражданки, это очень редкое отличие. Материальное положение сразу сильно окрепло, спрос на мои картины вырос, а вслед за ним повысилась и цена: я стала «котироваться дороже». Да, стало легче дышать, и то лето мне удалось отдохнуть месяца два под Парижем, в древнем лесу Марли-ле-руа, связанном с воспоминаниями о Людовике 14-м, и в котором я зарисовала деревья, сохранившиеся со времен друидов. Снимала я комнату во дворце, принадлежавшем когда-то лейб-медику Людовика 14-го. Из этой комнаты был чудесный вид на огни Парижа — направо, на башни Сен-Жерменского дворца — налево и на леса, исторические, древние леса.

С Парижским жилищем дело у меня тоже хорошо наладилось. Из однокомнатной квартирки, выходившей единственным окном на неприглядный двор, удалось перебраться в том же доме в хорошенькую двухкомнатную квартиру. Улица была приятная, оживленная, недалеко от Монпарнаса, художественного сердца Парижа.

Квартира моя была на пятом этаже, с ванной, с телефоном. Окна выходили с одной стороны на улицу, а с другой — на двор старинного монастыря с тенистым садом, в котором весной цвели розовые каштаны. Когда они в цвету, они похожи на темно-зеленую гущу, убранную розовыми свечами. Я их, конечно, писала — приходилось для этого забираться на табурет, поставленный в ванну. В одной комнате был очень хороший свет для работы — комната выходила на запад, и свет долго держался. У этого-то окна я и поставила свой мольберт. Против окна был довольно большой кусок неба, которое в Париже красиво и разнообразно по освещению. Парижское небо редко приходится видеть из окна из-за наступающих со всех сторон высоких городских домов, так что я считала, что мне особенно посчастливилось.

И вот осенью 1935-го года у меня назрело желание написать картину «для себя», только для себя, решив заранее ее не выставлять на выставках и ни в коем случае не продавать.

И вот в ясный осенний день, солнечный и яркий, я принялась за ту картину, историю которой хочу рассказать.

Я задумала написать свою квартиру, которая мне полюбилась, в которой мне хорошо работалось и думалось, написать с той незамысловатой искренней и преданной любовью, с которой писала в детстве свою маму с вязанием под зеленым абажуром настольной лампы, с листьями фикуса, видными в темноте, или нянину постель, накрытую пикейным розоватым одеялом, с иконой и лампадкой в углу.

(Под впечатлением небесного клина, зажатого серыми домами, я написала картину «Девушка с жучком», за которую получила серебряную медаль на «Парижском Салоне» в 1939-м году. Рассталась с этой картиной в 1946-м году, когда она была продана с моей Брюссельской выставки и увезена в Лондон.)

Первым затруднением при написании задуманной картины, а именно — «портрета моей квартиры», оказалось ее чрезвычайно небольшое пространство. В маленькой комнате буквально некуда было поставить мольберт, так чтобы от него можно было отходить. Тогда я вынесла мольберт в переднюю и начала писать комнату через открытую дверь. Получилось даже более жизненно. На переднем плане — передняя с зеркалом направо, с букетом осенних скромных цветов в вазе на подзеркальнике; открытая стеклянная дверь в комнату, в глубине — стол с лампой со светлым абажуром, при свете которой я работала по вечерам, мое старинное кресло, а на стене коврик, который удалось как-то купить на «блошином рынке», на котором парижане любят потолкаться по воскресеньям в поисках старинных вещей.

Необыкновенно приятно было писать эту ни для чего и ни для кого не предназначенную картину. Приятно было останавливаться на деталях — так просто, из любви к работе, не думая ни о публике, ни о критике, ни о нападках со стороны враждебных художественных направлений.

Моим знакомым картина нравилась, они к ней относились, как обыкновенно относятся к портрету знакомого человека, находили «сходство», находили «уют» комнаты, в которой часто проводили вечера.

Когда картина была закончена, я ее обрамила и повесила у входа В эту комнату, которая на ней была видна.

Прошла зима. Политическая тревога сгущалась. Весне уж как-то никто больше не обрадовался, а там дальше все пошло хуже и хуже. «Странная» война Франции с Германией, без особых событий, но с все нарастающим гнетом ожидания. Зима с затемненными улицами, темные силуэты людей, окна кафе заклеены синей бумагой и освещают синим отблеском мокрый тротуар ровно настолько, чтобы не столкнуться со встречными, ночные тревоги, воющие сирены, никому не нужные противогазные маски. А дальше — далекий, все приближающийся грохот пушек, черная дымовая завеса над Парижем и повальное бегство из него по дорогам на юг.

Я тоже уехала со знакомыми на их машине. Творилось на дорогах нечто невообразимое. Проехали мы расстояние небольшое, ехали в толпе беженцев — шагом. Ночевали по дороге у знакомых в затемненных, охваченных паникой домах. О плане добраться до Лиможа очень скоро больше и не вспоминали. В шестидесяти километрах от Парижа попали в бомбардировку Мелэна, потеряли машину, которая на наших глазах потонула в Сене со всем нашим багажом. Было это в Буа-ле-Руа, вблизи Фонтенбло — на том самом месте, на котором придворные дамы Людовика 14-го купались в импровизированной купальне... Выбрались из машины просто чудом — кто-то меня выкинул на песок обрыва, в то время, как машина полетела в воду.

А дальше... С толпой беженцев попала в лес Фонтенбло, где началась жизнь затравленных зверей. Ночью спали между скал, в канавах, прислонившись к чьему-то чужому плечу, держа на руках чьего-то чужого ребенка. На дорогах попадали под бомбардировку низко, чуть не вровень с землей летящих итальянских самолетов, бросающих в беженцев бомбы прямо в упор. Немцы были где-то совсем близко, было впечатление, что мы ими окружены. Так оно и было на самом деле.

С толпой беженцев перемешались группы французских солдат, потерявших свои части. Большинство были пьяными, вламывались в брошенные дома и выпивали все, что находили спиртного. Есть же было почти нечего — изредка перепадала жестянка с консервами.

По вечерам горизонт, куда не взгляни, освещался заревом пожаров, Не знаю, через сколько дней скитаний натолкнулись, наконец, на немцев.

Только что закончилась последняя битва. Последним держался стойко и дрался до последней возможности Иностранный Легион.

Немецкие солдаты рядами пробегали какое-то поле, на котором я очутилась в обществе старика-фермера. Вдали виднелись белые стены фермы. Солдаты методично протыкали штыками все скирды подряд. В одной из таких скирд сидела я, глубоко зарывшись вместе со своим случайным спутником глубоким стариком. Мне стоило большого усилия заставить его покинуть наше ненадежное убежище. Наконец, он подчинился, как ребенок, и пошел за мной по полю, подняв руки вверх. Это было как раз вовремя — не прошло и нескольких минут, как наше временное убежище было проткнуто штыками. Я подумала, было, что и нам конец. Однако солдаты, не обратив на нас ни малейшего внимания, пробежали мимо по направлению к ферме, старик и женщина их не интересовали. Когда мы дошли до фермы, застали такую картину: пленных французских солдат сажали на грузовики, а ружья их ломали тут же об колено. Немецкий офицер проверял документы. Меня несказанно удивило, что мой советский паспорт был встречен с большим почтением — я совсем забыла, что мы были пока что «нейтральным государством». Нам сказали, что путь в Париж свободен и что мы можем туда возвратиться, путь же на Орлеан был закрыт. Происходило все это перед городом Питивье.

Через неделю я добралась пешком до Парижа, в каком жалком виде — это можно себе представить. Ночи проводила, по старой привычке в скирдах под охраной собаки-волкодава, которую подобрала по дороге. Пили из ручьев, в которых иногда и умывались. Собаку мне удалось в парижском предместье устроить сторожевым псом.

И вот, наконец, я повернула ключ в замочной скважине своей квартиры. Вошла. Все по-прежнему, тишина, все прибрано — точно вчера отсюда ушла прогуляться. У двери в комнату висит картина, которую я меньше года тому назад с такой любовью писала и которую, уезжая, не чаяла когда-либо опять увидеть, ведь я уезжала в Лимож! Она мне напомнила мой короткий жизненный «оазис». Тут-то нервы не выдержали, и я разрыдалась...

Первая зима оккупации. А потом ужас все нарастал — и разразился. Немцы напали на Советский Союз, и мы, застрявшие в Париже граждане, оказались под ударом. Помню тот день, когда было объявлено по радио и афишами, что все советские граждане должны явиться в комендатуру. Я задумалась. Что делать? Идти на верную гибель? Я рассуждала так: документ, находящийся у меня на руках — это французское удостоверение на право десятилетнего проживания во Франции советской гражданки. Кроме того, был, конечно, советский, паспорт, но это дело особое. Вот я и решила: будь что будет, а хуже быть не может. Пойду-ка я в префектуру — посоветоваться.

Никогда не забуду, как я вошла в большой «зал иностранных паспортов». В нижнем этаже префектуры. Вокруг зала решетка отделяет чиновников от публики. В решетке много окошек, и за каждым окошком — лицо. Лица хорошо видны. За одним окошком очень расфуфыренная, сильно накрашенная женщина... «Эта, — думаю, — обязательно за немцев, может быть, даже уже живет с немцем». В другом окошке седой, сухой, с каменным лицом человек... Нет.. Этот чинуша — холодный, может быть, и черствый, но наверное — безразличный. Ему вверить свою судьбу я не решилась. В следующем окошке виднелось широкое румяное лицо человека лет сорока. Открытый широкий лоб, могучие плечи производят впечатление большой физической силы и бодрости духа. Вспомнился герой знаменитых романов Сименона — инспектор Мегрэ. Приняв внезапное решение, я быстро подошла к окошку и, ни слова не говоря, положила свой французский документ на подоконничек. Большая сильная рука опустилась на него, закрыв его, и негромкий низкий голос спросил: «Какими судьбами Вас сюда занесло? Разве вы не понимаете, что вам угрожает?»

«Мне не удалось выбраться из Парижа, — сказала я так же тихо. — Вот я и пришла посоветоваться». Очень тихо с совершенно бесстрастным выражением лица, тоном, будто он мне дает какие-то малозначительные справки, он сказал: «Видите закрытую дверь в стене налево? Сперва обойдите зал, для отвода глаз купите марок, потом незаметно пройдите к этой двери, быстро откройте ее и так же быстро закройте за собой. Вы очутитесь в абсолютно темном коридоре. Справа у стены нащупаете стул. Сядьте на него и ждите меня — я приду обязательно, через сколько времени — не знаю. Ждите, если надо, несколько часов».

Я сделала вид, что подучила нужную справку, и вежливо, с улыбкой, сказала довольно громко: «Merci, monsieur», — достаточно громко, чтобы это было слышно в соседних окошках. Еле заметная улыбка скользнула по лицу моего собеседника, показав мне, что он доволен моей понятливостью. Потом — по данному мне предписанью — я поколесила по большому заду, остановилась у стенда, где выдавались бланки, купила несколько марок и отправилась к указанной мне двери. Сердце екнуло. Быстро закрыла за собой дверь. Полнейшая тишина. Вот он — стул. Села. Потянулись страшные минуты ожидания. Минуты, показавшиеся вечностью — особенно из-за темноты и полнейшей тишины. Сколько времени я так прождала, не знаю, только думаю, что не больше часа.

Где-то вдали коридора послышались твердые, довольно грузные шаги. Я почему-то сразу узнала, что это мой нежданный друг. Совсем близко от меня зажглась вдруг красная точка папиросы. Очевидно, здесь коридор загибался. Красная точка остановилась передо мной, и очень спокойный и шутливый голос сказал: «Ну, ну, все хорошо, что хорошо кончается. Как же я рад, что вы попали на меня! В хорошую вы могли угодить пакость. Слава Богу, теперь все в порядке — вот вам ваш новый документ», — и он сунул мне в руку нечто похожее на паспорт. «Прочтете дома, Ваш французский паспорт я уничтожил. С этой бумажкой вы проживете спокойно, пока не выгонят немцев. Только все же не лезьте на рожон, выходите поменьше. А бумажка хорошая — подписал ее сам префект, комар носу не подточит, все штемпеля, все вообще настоящее. У вас ведь есть, конечно, советский паспорт — и не думайте его уничтожить, вы должны его сохранить. Спрячьте куда подальше, чтобы не нашли. Ну, будьте счастливы и спокойны. А гибели немцев мы дождемся!» Последняя фраза была из тех, какими в те годы французы обменивались при прощании.

Я пожала протянутую мне сильную руку и сказала: «Как мне вас благодарить — ведь вы мне сейчас жизнь спасли!» — «Не меня благодарите, — сказал он, — а Сопротивление (mais la Resistance!) и помогайте ему, насколько сможете».

Он меня проводил несколько шагов, открыл какую-то дверь, и я очутилась где-то не задней лестнице с выходом прямо во двор префектуры. У меня хватило выдержки, и я не вынула из сумки свой новый документ, пока не вернулась домой.

За подписью префекта удостоверялось, что я — уроженка Латвии и нахожусь под протекторатом Франции. Все остальное было истиной — имя, фамилия, профессия. Я еще читала и перечитывала свой документ, «филькину грамоту», как я его мысленно называла, когда ко мне зашел один мой приятель, молодой военный летчик Раймонд Мушар, скрывающийся от предательских властей Петена и до самого последнего времени не имевший никакого вида на жительство. Только несколько дней тому назад он получил фальшивый документ на имя Андрэ Дюрантона, и я все сбивалась, приучаясь его называть Андрэ. Документ свой он получил от Сопротивления. «Ну вот, Андрэ, — сказала я, — можете меня поздравить — у меня теперь тоже есть «документ»».

Долго мы ахали, радовались, перебирали все детали — и пили какую-то бурду без сахара, которую тогда называли кофе. Наконец Раймонд сказал: «А теперь за дело — надо спрятать ваш советский паспорт»...- «Куда бы это?» — «Да вот заклеим его куском холста за картиной»... Сказано — сделано! И моя мирная комната-оазис стала тайником, в котором хранился мой советский паспорт. По-прежнему картина висела первой у двери и считалась «непроданной».

В эту ночь я спала спокойно, на душе было радостно. Но наутро меня ожидала новая тревога. Позвонили. Открываю дверь — полицейский. Только как-то странно — никакой не сует бумажки, а передает устно: «Комиссар 15-го аррондисмана ждет вас в три часа».

Думаю: что еще там стряслось?! В три часа я была в комиссариате. Внизу в окошке, где дают справки, я назвала свое имя. Дежурный был в курсе: «Поднимитесь по лестнице — первая дверь налево, кабинет комиссара, он вас ждет».

Постучалась в дверь. «Войдите». Комиссар сидел за большим письменным столом. В комнате мы были одни. «Госпожа Ланг?» — спросил он. «Да» — «Вам вчера в префектуре выдали документ. Я об этом уведомлен. Постарайтесь не очень попадаться немцам на глаза — и все обойдется благополучно. Ваш советский паспорт вы надежно спрятали?» — «Да, думаю, что хорошо». — «Ну и в добрый час. Сопротивление желает всего наилучшего, если у вас возникнут какие-либо затруднения, обращайтесь лично ко мне. Вот мой номер телефона». Я поблагодарила и пошла домой.

«Затруднений» у меня особенных не было, и до самого конца оккупации я осталась в связи с Сопротивлением, оказывая какие могла услуги.

Обысков у меня за все время оккупации было девять. Искали — неизвестно что. Один раз вызвали на допрос в гестапо (на улице Sossех), допрашивали 8 часов кряду. Но документ мой не заподозрили. Когда немцев выгоняли из Парижа, было много стрельбы, много геройства, много жертв, В префектуре билось сердце Сопротивления, и битва здесь произошла горячая.

Когда выстрелы затихли, и на улицах не было больше видно ни одного немца, ко мне позвонили. Открываю — военный летчик в новом с иголочки мундире. Не узнала сперва. Спрашиваю: «Вам кого?» А он мне бросается в объятия. «Да ведь это Андрэ, что я говорю, нет больше Андрэ — Раймонд, милый мальчик!» — «Да, я опять на военной службе!» Кто бы мог узнать в красивом офицере обмызганного, заросшего жиденькой бородкой худого, голодного молодого человека, который все эти годы, отправляясь на опасное поручение, говорил мне: «Дайте не счастье руку»? А теперь он пришел вот по какому поводу: в Париже был назначен праздник для военных — парадный концерт, речи, выступления, — в зале Ваграм. Каждый военный из Сопротивления имел право придти с дамой, и мой милый Раймонд пришел пригласить меня — своего друга тяжелых лет.

Да, чудесный, радостный, незабываемый был вечер! Когда мы уселись в креслах партера в ярко освещенном зале, под звуки военного оркестра, где все было празднично, радостно, я пожала руку Раймонду и сказала: «Помянем доброй мыслью Андрэ Дюрантона, ушедшего теперь в вечность!»

На следующий день вместе с Раймондом я отклеивала мой советский паспорт, пролежавший несколько лет за картиной.

Когда в Париже советское консульство открыло свои двери, я принесла туда свой паспорт в полной сохранности — за что удостоилась очень похвального отзыва.

«Ну и ну! — сказал секретарь — Вот это здорово!» А картина, сохранившая мне мой паспорт, все так и висела на своем прежнем месте более десяти лет!! — до того дня, когда пришли упаковщики и упаковали ее в ящик, в котором она проделала морское плавание: Гавр — Рига, а оттуда — поездам — в Москву.

В моей московской квартире она заняла свое обычное место — первая у двери.

А потом я изменила своему решению ее никогда не продавать: ее купила у меня Третьяковская галерея — я очень охотно отдала в придачу еще кусочек моей души.

© Evgenia Lang

© Vadim Perelmuter

 





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2016-12-18; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 358 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Бутерброд по-студенчески - кусок черного хлеба, а на него кусок белого. © Неизвестно
==> читать все изречения...

2408 - | 2330 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.008 с.