Кара-Мурза С. Манипуляция сознанием. – М., 2000. – С. 55-59 (Технология манипуляции как закрытое знание), С.66-76 (Психологическая доктрина), С. 79-103 (Глава 5. Оснащение ума: знаковые системы).
Посмотрим, на какие психические
Посмотрим, на какие психические и интеллектуальные структуры в сознании и подсознании личности, а также на какие кирпичики культурного ядра общества прежде всего направляют манипуляторы свой удар, чтобы разрушить психологические защиты и «подготовить» человека к манипуляции. Что надо сделать, чтобы отключить здравый смысл?
Здесь нам придется немного усложнить вопрос. Подготовка к манипуляции состоит не только в том, чтобы разрушить какие-то представления и идеи, но и в том, чтобы создать, построить новые идеи, желания, цели. Это временные, «служебные» постройки, главная их задача — вызвать сумбур в мыслях, сделать их нелогичными и бессвязными, заставить человека усомниться в устойчивых жизненных истинах. Это и делает человека беззащитным против манипуляции.
Мы уже говорили, что человек живет в двух мирах — в мире природы и мире культуры. На этот двойственный характер нашей окружающей среды можно посмотреть и под другим углом зрения. Человек живет в двух мирах — мире вещей и мире знаков. Вещи, созданные как природой, так и самим человеком — материальный субстрат нашего мира. Мир знаков, обладающий гораздо большим разнообразием, связан с вещами, но сложными, текучими и часто неуловимыми отношениями («не продается вдохновенье, но можно рукопись продать»). Даже такой с детства привычный особый вид знаков, как деньги (возникший как раз чтобы соединять мир вещей и мир знаков), полон тайн. С самого своего возникновения деньги служат предметом споров среди философов, поэтов, королей и нищих. Деньги как знак полны тайн и с древности стали неисчерпаемым источником трюков и манипуляций. В целом, весь мир знаков — первая мишень для манипуляторов.
Язык слов
В том искусственном мире культуры, который окружает человека, выделяется особый мир слов — логосфера. Он включает в себя язык как средство общения и все формы «вербального мышления», в котором мысли облекаются в слова.
Язык как система понятий, слов (имен), в которых человек воспринимает мир и общество, есть самое главное средство подчинения. «Мы — рабы слов»,— сказал Маркс, а потом это буквально повторил Ницше. Этот вывод доказан множеством исследований, как теорема. В культурный багаж современного человека вошло представление, будто подчинение начинается с познания, которое служит основой убеждения[61]. Однако в последние годы все больше ученых склоняется к мнению, что проблема глубже, и первоначальной функцией слова на заре человечества было его суггесторное воздействие — внушение, подчинение не через рассудок, а через чувство. Это — догадка Б. Ф. Поршнева, которая находит все больше подтверждений.
Известно, что даже современный, рассудочный человек ощущает потребность во внушении. В моменты житейских неурядиц мы ищем совета у людей, которые вовсе не являются знатоками в возникшей у нас проблеме. Нам нужны именно их «бессмысленные» утешения и увещевания. Во всех этих «не горюй», «возьми себя в руки», «все образуется» и т.д. нет никакой полезной для нас информации, никакого плана действий. Но эти слова оказывают большое целительное (иногда чрезмерное) действие. Именно слова, а не смысл. По силе суггесторного воздействия слово может быть сравнимо с физиологическими факторами (я уже упоминал о реакции моей сокурсницы, которой сказали, что она поела конины).
Внушаемость посредством слова — глубинное свойство психики, возникшее гораздо раньше, нежели способность к аналитическому мышлению. Это видно в ходе развития ребенка. В раннем детстве слова и запреты взрослых оказывают большое суггесторное воздействие, и ребенку не требуется никаких обоснований. «Мама не велела» — это главное. Когда просвещенные родители начинают логически доказывать необходимость запрета, они только приводят ребенка в замешательство и подрывают силу своего слова. До того, как ребенок начинает понимать членораздельную речь, он способен правильно воспринимать «предшественники слова» — издаваемые с разной интонацией звуки, мимику, вообще «язык тела». Этологи — исследователи поведения животных — досконально описали этот язык и силу его воздействия на поведение, например, стаи птиц.
Возникновение человека связано с анатомическими изменениями — развитием третичных полей коры головного мозга. Они позволили удерживать в памяти впечатления от окружающего мира и проецировать их в будущее. И первобытный человек стал жить как бы в двух реальностях — внешней («реальной») и внутрипсихической («воображаемой»). Считается, что это надолго погрузило человека в тяжелое невротическое состояние. Справиться с ним было очень трудно, потому что воображаемая реальность была, по-видимому, даже ярче внешней и очень подвижной, вызывала сильный эмоциональный стресс («парадокс нейропсихической эволюции»).
Этот стресс затруднял адаптацию людей к окружающей среде. Лучше приспосабливались и выживали те коллективы (стаи), в которых вожаки и другие авторитетные члены сообщества научились издавать особые звуки-символы. Их особенность была в том, что они воздействовали на психическое состояние сородичей стимулирующим и организующим образом и, согласно догадкам психологов, снимали у них тягостное невротическое состояние. Так возникло слово, сила которого заключалась не в информационном содержании, а в суггесторном воздействии. Люди испытывали потребность в таком слове и подчинялись ему беспрекословно. Так возник особый класс слов-символов — заклинания. Во многих коллективах они сохранили свою силу до наших дней почти в неизменном виде (слова лекарей-знахарей, шаманов). Они действуют и во вполне просвещенных коллективах — но в косвенной форме («харизматический лидер»),
Суггесторное воздействие слова нисколько не уменьшилось с появлением и развитием цивилизации. Гитлер писал в «Мет Катр/»: «Силой, которая привела в движение большие исторические потоки в политической или религиозной области, было с незапамятных времен только волшебное могущество произнесенного слова. Большая масса людей всегда подчиняется могуществу слова».
Гитлер писал как практик-манипулятор, гипнотизер. Но примерно то же самое подчеркивает современный философ С. Московичи в книге «Наука о массах»: «Что во многих отношениях удивительно и малопонятно, это всемогущество слов в психологии толп. Могущество, которое происходит не из того, что говорится, а из их «магии», от человека, который их говорит, и атмосферы, в которой они рождаются. Обращаться с ними следует не как с частицами речи, а как с зародышами образов, как с зернами воспоминаний, почти как с живыми существами».
Второй слой воздействия — развитое сознание и процесс познания. На заре науки Бэкон говорил: «Знание — власть» (это более точный перевод привычного нам «знание — сила»). За жаждой знания скрывается жажда власти — этот вывод Бэкона подтвержден философами последующих поколений, от Ницше до Хайдеггера. И вот, одним из следствий научной революции XVI—XVII веков было немыслимое раньше явление: сознательное создание новых языков, с их морфологией, грамматикой и синтаксисом. Лавуазье, предлагая новый язык химии, сказал: «Аналитический метод — это язык; язык — это аналитический метод; аналитический метод и язык — синонимы». Анализ значит расчленение, разделение (в противоположность синтезу — соединению); подчинять — значит разделять.
Язык стал аналитическим, в то время как раньше он соединял — слова имели многослойный, множественный смысл. Они действовали во многом через коннотацию — порождение словом образов и чувств через ассоциации. Отбор слов в естественном языке отражает становление национального характера, тип человеческих отношений и отношения человека к миру. Русский говорит «у меня есть собака» и даже «у меня есть книга» — на европейские языки буквально перевести это невозможно. В русской языке категория собственности заменена категорией совместного бытия. Принадлежность собаки хозяину мы выражаем глаголом быть.
В Новое время, в новом обществе Запада естественный язык стал заменяться искусственным, специально создаваемым. Теперь слова стали рациональными, они были очищены от множества уходящих в глубь веков смыслов. Они потеряли святость и ценность (приобретя взамен цену). Это был разрыв во всей истории человечества. Ведь раньше язык, как выразился Хайдеггер, «был самой священной из всех ценностей». Когда вместо силы главным средством власти стала манипуляция сознанием, власть имущим понадобилась полная свобода слова — превращение слова в безличный, неодухотворенный инструмент[62].
Превращение языка в орудие господства положило начало и процессу разрушения языка в современном обществе. Послушаем Хайдеггера, подводящего после войны определенный итог своим мыслям (в «Письме о гуманизме»): «Язык есть дом бытия. В жилище языка обитает человек... Повсюду и стремительно распространяющееся опустошение языка не только подтачивает эстетическую и нравственную ответственность во всех употреблениях языка. Оно коренится в разрушении человеческого существа. Простая отточенность языка еще вовсе не свидетельство того, что это разрушение нам уже не грозит. Сегодня она, пожалуй, говорит скорее о том, что мы еще не видим опасность и не в состоянии ее увидеть, потому что еще не встали к ней лицом. Упадок языка, о котором в последнее время так много и порядком уже запоздало говорят, есть, однако, не причина, а уже следствие того, что язык под господством новоевропейской метафизики субъективности почти неудержимо выпадает из своей стихии. Язык все еще не выдает нам своей сути: того, что он — дом истины Бытия. Язык, наоборот, поддается нашей голой воле и активности и служит орудием нашего господства над сущим».
Выделим главное в его мысли: язык под господством метафизики Запада выпадает из своей стихии, он становится орудием господства. Именно устранение из языка святости и «превращение ценности в товар» сделало возможной свободу слова. Постыдное убожество мысли наших демократов и тех, кто за ними побрел, уже в том, что свободу слова они воспринимали не как проблему бытия, а как критерий для дешевой политической оценки: есть свобода слова — хорошее общество, нет свободы слова — плохое. Если в наше плохое общество внедрить свободу слова, оно станет получше.
На деле речь идет о двух разных типах общества. «Освобождение» слова (так же, как и «освобождение», превращение в товар, денег, земли и труда) означало прежде всего устранение из него святости, искры Божьей — десак-рализацию. Означало и отделение слова от мира (от вещи). Слово, имя переставало тайно выражать заключенную в вещи первопричину. Древний философ Анаксимандр сказал о тайной силе слова: «Я открою вам ужасную тайну: язык есть наказание. Все веши должны войти в язык, а затем вновь появиться из него словами в соответствии со своей отмеренной виной».
Разрыв слова и вещи был культурная мутация, скачок от общества традиционного к гражданскому, западному. Но к оценке по критерию «плохой — хороший» это никакого отношения не имеет, для этого важна совокупность всех данных исторически черт общества. И гражданское общество может быть мерзким и духовно больным и выхолощенным, и традиционное, даже тоталитарное, общество может быть одухотворенным и возвышающим человека.
По своему отношению к слову сравнение России и Запада дает прекрасный пример двух типов общества. Вот Гоголь: «Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку... Опасно шутить писателю со словом. Слов гнило да не исходит из уста ваших!»[63] Какая же здесь свобода слова! Здесь упор на ответственность — «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется».
Что же мы видим в обществе современном, гражданском? Вот формула, которую дал Андре Жид (вслед за Эрнестом Ренаном): «Чтобы иметь возможность свободно мыслить, надо иметь гарантию, что написанное не будет иметь последствий». Таким образом, вслед за знанием слово становится абсолютно автономным по отношению к морали[64].
На создание и внедрение в сознание нового языка буржуазное общество истратило несравненно больше средств, чем на полицию, армию, вооружения. Ничего подобного не было в аграрной цивилизации (в том числе в старой Европе). Говорят, новое качество общества индустриального Запада заключалось в нарастающем потреблении минерального топлива. Сейчас добавляют, что не менее важным было то, что общество стало потреблять язык — так же, как минеральное топливо.
С книгопечатанием устный язык личных отношений был потеснен получением информации через книгу. В Средние века книг было очень мало (в церкви — один экземпляр Библии). В университетах за чтение книги бралась плата. Всего за 50 лет книгопечатания, к началу XVI века в Европе было издано 25—30 тыс. названий книг тиражом около 15 млн. экземпляров. Это был переломный момент. На массовой книге стала строиться и новая школа.
Главной задачей этой школы стало искоренение «туземного» языка своих народов. Философы используют не совсем приятное для русского уха слово «туземный» для обозначения того языка, который естественно вырос за века и корнями уходит в толщу культуры данного народа — в отличие от языка, созданного индустриальным обществом и воспринятого идеологией. Этот туземный язык, которому ребенок обучался в семье, на улице, на базаре, стал планомерно заменяться «правильным», которому стали обучать платные профессионалы — языком газеты, радио, а теперь телевидения.
Язык стал товаром и распределяется по законам рынка. Французский философ, изучающий роль языка в обществе, Иван Иллич пишет: «В наше время слова стали на рынке одним из самых главных товаров, определяющих валовой национальный продукт. Именно деньги определяют, что будет сказано, кто это скажет и тип людей, которым это будет сказано. У богатых наций язык превратился в подобие губки, которая впитывает невероятные суммы». В отличие от туземного, язык, превращенный в капитал, стал продуктом производства, со своей технологией и научными разработками.
Во второй половине XX века произошел следующий перелом. Иллич ссылается на исследование лингвистов, проведенном в Торонто перед второй мировой войной. Тогда из всех слов, которые человек услышал в первые 20 лет своей жизни, каждое десятое слово он услышал от какого-то «центрального» источника — в церкви, школе, в армии. А девять слов из десяти услышал от кого-то, кого мог потрогать и понюхать. Сегодня пропорция обратилась — 9 слов из 10 человек узнает из «центрального» источника, и обычно они сказаны через микрофон.
Основоположником научного направления, посвященного роли слова в пропаганде (а затем и манипуляции сознанием) считается американский социолог Гарольд Лассуэлл. Начав свои исследования еще в годы первой мировой войны, он обобщил результаты в 1927 г. в книге «Техника пропаганды в мировой войне». Он разработал методы семантического анализа текстов — изучения использования тех или иных слов для передачи или искажения смыслов («политическая семантика исследует ключевые термины, лозунги и доктрины под углом зрения того, как их понимают люди»). Отсюда было рукой подать до методов подбора слов. Лассуэлл создал целую систему, ядром которой стали принципы создания «политического мифа» с помощью подбора соответствующих слов.
Но в чем главная разница «туземного» и «правильного» языка? «Туземный» рождается из личного общения людей, которые излагают свои мысли — в гуще повседневной жизни. Поэтому он напрямую связан со здравым смыслом (можно сказать, что голос здравого смысла «говорит на родном языке»). «Правильный» — это язык диктора, зачитывающего текст, данный ему редактором, который доработал материал публициста в соответствии с замечаниями совета директоров. Это безличная риторика, созданная целым конвейером платных работников. Это односторонний поток слов, направленных на определенную группу людей с целью убедить ее в чем-либо. Здесь берет свое начало «общество спектакля» — этот язык «предназначен для зрителя, созерцающего сцену». Язык диктора в новом, буржуазном обществе связи со здравым смыслом не имел, он нес смыслы, которые закладывали в него те, кто контролировал средства массовой информации. Люди, которые, сами того не замечая, начинали сами говорить на таком языке, отрывались от здравого смысла и становились легкими объектами манипуляции.
Как создавался «правильный» язык Запада? Из науки в идеологию, а затем и в обыденный язык перешли в огромном количестве слова-«амебы», прозрачные, не связанные с контекстом реальной жизни. Они настолько не связаны с конкретной реальностью, что могут быть вставлены практически в любой контекст, сфера их применимости исключительно широка (возьмите, например, слово прогресс). Это слова, как бы не имеющие корней, не связанные с вещами (миром). Они делятся и размножаются, не привлекая к себе внимания — и пожирают старые слова. Они кажутся никак не связанными между собой, но это обманчивое впечатление. Они связаны, как поплавки рыболовной сети — связи и сети не видно, но она ловит, запутывает наше представление о мире.
Важный признак этих слов-амеб — их кажущаяся «научность». Скажешь коммуникация вместо старого слова общение или эмбарго вместо блокада — и твои банальные мысли вроде бы подкрепляются авторитетом науки. Начинаешь даже думать, что именно эти слова выражают самые фундаментальные понятия нашего мышления. Слова-амебы — как маленькие ступеньки для восхождения по общественной лестнице, и их применение дает человеку социальные выгоды. Это и объясняет их «пожирающую» способность. В «приличном обществе» человек обязан их использовать. Это заполнение языка словами-амебами было одной из форм колонизации — собственных народов буржуазным обществом.
Отрыв слова (имени) от вещи и скрытого в вещи смысла был важным шагом в разрушении всего упорядоченного Космоса, в котором жил и прочно стоял на ногах человек Средневековья и древности. Начав говорить «словами без корня», человек стал жить в разделенном мире, и в мире слов ему стало не на что опереться.
Создание этих «бескорневых» слов стало важнейшим способом разрушения национальных языков и средством атомизации общества. Недаром наш языковед и собиратель сказок А. Н. Афанасьев подчеркивал значение корня в слове: «Забвение корня в сознании народном отнимает у образовавшихся от него слов их естественную основу, лишает их почвы, а без этого память уже бессильна удержать все обилие словозначений; вместе с тем связь отдельных представлений, державшаяся на родстве корней, становится недоступной».
Каждый крупный общественный сдвиг потрясает язык. В частности, резко усиливает словотворчество. Слом традиционного общества средневековой Европы, как мы уже говорили, привел к созданию нового языка с «онаученным» словарем. Интенсивным словотворчеством сопровождалась и русская революция начала века. В ней были разные течения. Более мощное из них было направлено не на устранение, а на мобилизацию скрытых смыслов, соединяющей силы языка. Даже у ориентированных на Запад символистов «между словами, как между вещами, обозначались тайные соответствия». Но наибольшее влияние на этот процесс оказали Ве-лемир Хлебников и Владимир Маяковский. Б. Пастернак видел у Маяковского «множество аналогий с каноническими представлениями», наличие которых — важный признак языка традиционного общества. Маяковский черпал построение своих поэм в «залежах древнего творчества». Он буквально строил заслоны против языка из слов-амеб.
У Хлебникова эта принципиальная установка доведена до полной ясности. Он, для которого всю жизнь Пушкин и Гоголь были любимыми писателями, поднимал к жизни пласты допушкинской речи, искал славянские корни слов и своим словотворчеством вводил их в современный язык. Даже в своем «звездном языке», в заумях он пытался вовлечь в русскую речь «священный язык язычества». Для Хлебникова революция среди прочих изменений была средством возрождения и расцвета нашего «туземного» языка («нам надоело быть не нами»). У Хлебникова словотворчество отвечало всему строю русского языка, было направлено не на разделение, а на соединение, на восстановление связи понятийного и просторечного языка, связи слова и вещи[65]:
Ладомира соборяне
С трудомиром на шесте...
При этом включение фольклорных и архаических элементов вовсе не было регрессом, языковым фундаментализмом, это было развитие. Хлебников, например, поставил перед собой сложнейшую задачу — соединить архаические славянские корни с диалогичностью языка, к которой пришло Возрождение («каждое слово опирается на молчание своего противника»).
Что же мы видим в ходе нынешней антисоветской революции в России? По каким признакам можем судить о ее пафосе? Уже вызрело и отложилось в общественной мысли явление, целый культурный проект наших демократов — насильно, через социальную инженерию задушить наш туземный язык и заполнить сознание, особенно молодежи, словами-амебами, словами без корней, разрушающими смысл речи. Эта программа настолько мощно и тупо проводится в жизнь, что даже нет необходимости ее иллюстрировать — все мы свидетели.
Когда русский человек слышит слова «биржевой делец» или «наемный убийца», они поднимают в его сознании целые пласты смыслов, он опирается на эти слова в своем отношении к обозначаемым ими явлениям. Но если ему сказать «брокер» или «киллер», он воспримет лишь очень скудный, лишенный чувства и не пробуждающий ассоциаций смысл. И этот смысл он воспримет пассивно, апатично[66]. Методичная и тщательная замена слов русского языка такими чуждыми нам словами-амебами — никакое не «засорение» или признак бескультурья. Это — необходимая часть манипуляции сознанием.
В большом количестве внедряются в язык слова, противоречащие очевидности и здравому смыслу. Они подрывают логическое мышление и тем самым ослабляют защиту против манипуляции. Сейчас, например, часто говорят «однополярный мир». Это выражение абсурдно, поскольку слово «полюс» по смыслу неразрывно связано с числом два, с наличием второго полюса. В октябре 1993 г. в западной прессе было введено выражение «мятежный парламент» — по отношению к Верховному Совету РСФСР. Это выражение нелепо в приложении к высшему органу законодательной власти (поэтому обычно в таких случаях говорят «президентский переворот»). Подобным случаям нет числа.
Секретарь компартии Испании Хулио Ангита писал в начале 90-х годов: «Один известный политик сказал, что когда социальный класс использует язык тех, кто его угнетает, он становится угнетен окончательно. Язык не безобиден. Слова, когда их произносят, прямо указывают на то, что мы угнетены или что мы угнетатели». Далее он разбирает слова руководитель и лидер и указывает, что неслучайно пресса настойчиво стремится вывести из употребления слово руководитель. Потому что это слово исторически возникло для обозначения человека, который олицетворяет коллективную волю, он создан этой волей. Слово лидер возникло из философии конкуренции. Лидер персонифицирует индивидуализм предпринимателя[67]. Удивительно, как до мелочей повторяются в разных точках мира одни и те же методики. И в России телевидение уже не скажет «руководитель». Нет, «лидер» Белоруссии Лукашенко, «лидер» компартии Зюганов...
Специалисты много почерпнули из «языковой программы» фашистов. Муссолини сказал: «Слова имеют огромную колдовскую силу». Приступая к «фанатизации масс», фашисты сделали еще один шаг к разрыву связи между словом и вещью. Их программу иногда называют «семантическим терроризмом», который привел в разработке «антиязыка»[68]. В этом языке применялась особая, «разрушенная» конструкция фразы с монотонным повторением не связанных между собой утверждений и заклинаний. Этот язык очень сильно отличался от «нормального»
Тургенев писал о русском языке: «во дни сомнений, в дня тягостных раздумий ты один мне поддержка и опора». Чтобы лишить человека этой поддержки и опоры, манипуляторам было совершенно необходимо если не отменить, то хотя бы максимально испортить, растрепать русский язык. Зная это, мы можем использовать все эти языковые диверсии как надежный признак: осторожно, идет манипуляция сознанием.
Характеристики слов-амеб, которыми манипуляторы заполнили язык, сегодня хорошо изучены. Предложено около 20 критериев для их различения — все исключительно красноречивые, как будто авторы изучали нашу «демократическую» прессу. Так, эти слова уничтожают все богатство семейства синонимов и сокращают огромное поле смыслов до одного общего знаменателя. Он приобретает «размытую универсальность», обладая в то же время очень малым, а то и нулевым содержанием. Объект, который выражается этим словом, очень трудно определить другими словами — взять хотя бы слово «прогресс», одно из важнейших в современном языке. Отмечено, что эти слова-амебы не имеют исторического измерения, непонятно, когда и где они появились, у них нет корней. Они быстро приобретают интернациональный характер.
Каждый может вспомнить, как у нас вводились в обиход такие слова-амебы. Не только претендующие на фундаментальность (как «общечеловеческие ценности»), но и множество помельче. Вот, в сентябре 1992 г. в России одно из первых мест по частоте употребления заняло слово «ваучер». История этого слова важна для понимания поведения реформаторов (ибо роль слова в мышлении признают, как выразился А. Ф. Лосев, даже «выжившие из ума интеллигенты-позитивисты»). Введя ваучер в язык реформы, Гайдар, по обыкновению, не объяснил ни смысл, ни происхождение слова. Яопросил, сколько смог, «интеллигентов-позитивистов». Все они понимали смысл туманно,, считали вполне «научным», но точно перевести на русский язык не могли. «Это было в Германии, в период реформ Эрхарда»,— говорил один. «Это облигации, которые выдавали в ходе приватизации при Тэтчер»,— говорил другой. Некоторые искали слово в словарях, но не нашли. А ведь дело нешуточное — речь шла о документе, с помощью которого распылялось национальное состояние.
Само обозначение его словом, которого нет в словаре, фальшивым именем — колоссальный подлог. И вот встретил я доку-экономиста, имевшего словарь американского биржевого жаргона. И там обнаружилось это жаргонное словечко, для которого нет места в нормальной литературе. А в России оно введено как ключевое понятие в язык правительства, парламента и прессы. Это все равно что на медицинском конгрессе называть, скажем, половые органы жаргонными словечками.
Для того, чтобы вскрыть изначальные, истинные смыслы даже главных слов нового языка, приходится совершать работу, которую философы называют «археологией» — буквально докапываться. Многое вскрыто, и когда читаешь эти исследования, эти раскопки смыслов трехвековой давности, оторопь берет, как изощренно упакованы смыслы понятий, которые мы беспечно включили в свой туземный язык. О созданий и маскировке смысла каждого такого понятия можно написать детективную повесть.
Возьмите слово «гуманизм». Каков его подспудный смысл? Давайте раскопаем хоть немного. Гуманизм — не просто нечто хорошее и доброе, а определенный «изм», конкретная философское представление о человеке, которое оправдывает совершенно конкретную политическую практику. Эта философия выросла на идеалах Просвещения, и ее суть — фетишизация совершенно определенной идеи Человека с подавлением и даже уничтожением всех тех, кто не вписывается в эту идею. Гуманизм тесно связан с идеей свободы, которая понимается как включение всех народов и культур в европейскую культуру. Из этой идеи вырастает презрение и ненависть ко всем культурам, которые этому сопротивляются. В наиболее чистом и полном виде концепция гуманизма была реализована теми радикалами-идеалистами, которые эмигрировали из Европы в США, и самый красноречивый результат — неизбежное уничтожение индейцев. Де Ток-виль в своей книге «Демократия в Америке» объясняет, как англосаксы исключили индейцев и негров из общества не потому, что усомнились в идее всеобщих прав человека, а потому, что данная идея неприменима к этим «неспособным к рационализму созданиям». Де Токвиль пишет, что речь шла о массовом уничтожении людей с полнейшим и искренним уважением к законам гуманизма[69].
Из идей гуманизма выросла теория гражданского общества. Ее создатель, философ Локк, развил идею «неотчуждаемых прав человека». Его трактаты вдохновляли целые поколения революционеров. Наш-то Багрицкий шел по жизни «с Пастернаком в душе и наганом в руке», а европейские — с Локком и гильотиной. Так вот, Локк был не только активным сторонником рабства и помогал в этом духе составлять конституции Южных штатов США, но и вложил свои сбережения в Королевскую Африканскую компанию — монополиста работорговли в Британии. Давайте же, наконец, взглянем правде в глаза: работорговля была прямо связана с Просвещением. Именно за XVIII век, Век Света, за 1701—1810 гг. в Америку было продано 6,2 млн. африканцев (в трюмах по дороге, как считают, погибли в десять раз больше). И за 1811—1870 гг., когда вся Европа уже проклинала Россию за нарушения прав человека, гуманные европейцы завезли в Америку и продали еще 1,9 млн. негров — хотя русские военные моряки кое-кого из работорговцев успели поймать и повесить.
Так что даже в таком приятном слове, как гуманизм, глубинный смысл обладает разрушительной силой для России. Все мы, кроме кучки «новых русских», в рамках гуманизма — индейцы и негры. И если бы мы заботились о языке, мы бы внимательнее отнеслись к той проблеме, которая была поставлена даже в рамках марксизма: «очистить гуманизм от гуманизма» (т.н. теоретический антигуманизм). Я уж не говорю о нелепом восхищении словами ницшеанца Сатина: «Все в человеке, все для человека». Горький реалистично выразил антихристианский (и антиприродный) смысл гуманизма, а мы этого даже не разглядели.
Но в целом Россию не успели лишить ее языка. Буржуазная школа не успела сформироваться и охватить существенную часть народа. Надежным щитом была и русская литература. Лев Толстой совершил подвиг, создав для школы тексты на нашем природном, «туземном» языке. Малые народы и перемешанные с ними русские остались дву- или многоязычными, что резко повышало их защитные силы. Советская школа не ставила целью оболванить массу, и язык не был товаром. Каждому ребенку дома, в школе, по радио читали родные сказки и Пушкина. Можно ли поверить, что ребенок из среднего класса в Испании вообще не слышал, что существуют испанские сказки. Я спрашивал всех своих друзей — испанских сказок не было ни в одной семье (а у моих детей в Москве был большой том испанских народных сказок). Кое-кто слышал о сказках, как бы получивших печать Европы, ставших вненациональными (их знают через фильмы Диснея) — сказки Перро. Андерсена, братьев Гримм. Но сегодня и с ними, как с Библией, производят модернизацию. В Барселоне в 1995 г. вышел перевод с английского книги Фина Гарнера под названием «Политически правильные детские сказки». Человеку из нашей «еще дикой» России это кажется театром абсурда.
Вот начало исправленной известной сказки (перевожу дословно): «Жила-была малолетняя персона по имени Красная Шапочка. Однажды мать попросила ее отнести бабушке корзинку фруктов и минеральной воды, но не потому, что считала это присущим женщине делом, а (обратите внимание!) потому что это было добрым актом, который послужил бы укреплению чувства общности людей. Кроме того, бабушка вовсе не была больна, скорее наоборот, она обладала прекрасным физическим и душевным здоровьем и была полностью в состоянии обслуживать сама себя, будучи взрослой и зрелой личностью...» Все довольны: и феминистки, и либералы, и борцы за демократические права «малолетних личностей». Но даже то немногое «туземное», что оставалось в измочаленной сказке, устранено.
Мы «переваривали» язык индустриального общества, наполняли его нашими смыслами, но в какой-то момент начали терпеть поражения. Школа сдавала позиции, как и пресса, и весь культурный слой. Нам трудно было понять, что происходит: замещение смыслов было в идеологии буржуазного общества тайной — не меньшей, чем извлечение прибавочной стоимости из рабочих. Иллич пишет: «Внутренний запрет — страшный, как священное табу — не позволяет чедовеку индустриального общества признать различия между капиталистическим и туземным языком, который дается без всякой экономически измеримой цены. Запрет того же рода, что не позволяет видеть фундаментальной разницы между вскармливанием грудью и через соску, между литературой и учебником, между километром, что прошел пешком или проехал как пассажир».
Вернемся на Запад. Конечно, если бы туземный язык был уничтожен амебами полностью, общество было бы разрушено, ибо диалог стал бы невозможен. Но все же в современном западном обществе он подавлен монополией правильного языка так же, как туземные продукты подавлены промышленными товарами. Как пишет Иллич, в перспективе туземный язык «должен быть принесен в жертву идеологии расширения рыночной экономики, экономики-призрака; эта жертва — последняя цель, которую ставит перед собой спесь homo economicus (экономического человека)».
Сегодня мы видим, как модернизация сокрушает последний бастион языка, сохраняющего древние смыслы — церковь. Мало того, что священники вне службы, даже в облачении, стали говорить совершенно «правильным» языком, как журналисты или политики. Модернизации подвергаются священные тексты. Действия в этой сфере — целая программа. Приступают к изданию новой Библии с «современным» языком в Англии, тиражом в 10 млн. экземпляров. Теологи старого закала назвали ее «модерн, но без Благодати» (само понятие Благодати из нее изъято и заменено «незаслуженными благами»). Вычищены из Библии и понятия искупления и покаяния. И, наконец, ключевое для христианства слово распятие заменено «прибиванием к кресту». Наполненные глубинным смыслом слова и фразы, отточенные за две тысячи лет христианской мысли, заменены «более понятными». Как сказал архидьякон Йорка, Библия стала похожа на телесериал, но утратила сокровенное содержание[70].
Сегодня о вторжении в язык с целью программировать поведение известно так много, что вдумчивый человек может использовать это знание в личной практике. Художественное осмысление дал писатель Оруэлл со своим образом «новояза» в романе-антиутопии «1984». Оруэлл дал фантастическое описание тоталитарного режима, главным средством подавления в котором был новояз — специально изобретенный язык, изменяющий смысл знакомых слов. Мысли Оруэлла наши перестройщики опошлили, прицепив к критике коммунизма[71]. Как раз СССР смог соединить свои силы для войны с фашизмом именно вернувшись к исконному языку, оживив близкие нашей душе смыслы. Когда Сталин начал свой знаменитый приказ словами «Сим уведомляется», то одно это слово «сим» означало столь важный поворот, что его никогда Сталину не простит «мировая демократия».
Почти следуя указанной Оруэллом дате, в России 1985-й год стал началом поистине тоталитарной кампании по созданию и внедрению «новояза». Она проводилась всей мощью идеологической машины КПСС, верхушка которой сменила курс. Потому-то такая борьба идет за школу — она дает детям язык, и его потом трудно сменить. Понятие Оруэлла вошло в философию и социологию, создание новоязов стало технологией реформаторов — разве мы этого не видим сегодня в России!
Язык зрительных образов
Еще в прошлом веке Ле Бон («Макиавелли массового общества», как назвали его недавно) писал: «Толпа мыслит образами, и вызванный в ее воображении образ в свою очередь вызывает другие, не имеющие никакой логической связи с первым... Толпа, способная мыслить только образами, восприимчива только к образам. Только образы могут увлечь ее или породить в ней ужас и сделаться двигателями ее поступков». В другом месте он вновь возвращается к связи между словом и образом: «Могущество слов находится в тесной связи с вызываемыми ими образами и совершенно не зависит от их реального смысла. Очень часто слова, имеющие самый неопределенный смысл, оказывают самое большое влияние на толпу. Таков, например, термины: демократия, социализм, равенство, свобода и т.д., до такой степени неопределенные, что даже в толстых томах не удается с точностью разъяснить их смысл».
Природа манипуляции состоит в наличии двойного воздействия — наряду с посылаемым открыто сообщением манипулятор посылает адресату «закодированный» сигнал, надеясь на то, что этот сигнал разбудит в сознании адресата те образы, которые нужны манипулятору. Это скрытое воздействие опирается на «неявное знание», которым обладает адресат, на его способность создавать в своем сознании образы, влияющие на его чувства, мнения и поведение. Искусство манипуляции состоит в том, чтобы пустить процесс воображения по нужному руслу, но так, чтобы человек не заметил скрытого воздействия.
То есть образы, как и слова, обладают суггесторным значением и порождают цепную реакцию воображения. Наравне с логосферой в культуре можно выделить особый мир графических и живописных форм, воспринимаемых с помощью зрения — эйдосферу (от греческого слова «эйдос» — «вид», «образ»). Фальсификация языка слов и чисел — общий фон, подмостки «общества спектакля». Двадцатый век показал немыслимые ранее возможности знаковых систем как средства власти. Особое место заняли зрительные образы.
Как правило, они употребляются в совокупности с текстом и числами, что дает многократный кооперативный эффект. Он связан с тем, что соединяются два разных типа восприятия, которые входят в резонанс и взаимно «раскачивают» друг друга — восприятие семантическое и эстетическое. Самые эффективные средства информации всегда основаны на контрапункте, гармоничном многоголосии, смысла и эстетики. Они одновременно захватывают мысль и художественное чувство («семантика убеждает, эстетика обольщает»).
На этом основана сила воздействия театра (текст, звук голосов, цвет, пластика движений) и особенно оперы. Воздействуя через разные каналы восприятия, сообщение, «упакованное» в разные типы знаков, способно длительное время поддерживать интерес и внимание человека. Поэтому эффективность его проникновения в сознание и подсознание несравненно выше, чем у «одноцветного» сообщения. Соединение многих знаковых систем в театре создает совершенно новое качество, причем в его создании важную роль играет зрительный зал. В некоторых отношениях он образует специфическую толпу. Ле Бон отметил важную вещь: «Часто совсем невозможно объяснить себе при чтении успех некоторых театральных пьес. Директора театров, когда им приносят такую пьесу, зачастую сами бывают не уверены в ее успехе, так как для того, чтобы судить о ней, они должны были бы превратиться в толпу».
Эффект соединения слова и образа хорошо виден даже на простейшей
комбинации. Издавна известно, что добавление к тексту хотя бы небольшой порции художественных зрительных знаков резко снижает порог усилий, необходимых для восприятия сообщения. Иллюстрации делают книгу доступной для ребенка или подростка, который не мог ее осилить в издании «без картинок». Графики и диаграммы делают статью интересной (на деле — понятной) для ученого.
Гениальным изобретением для передачи сообщений людям, не привыкшим читать, были комиксы — короткие упрощенные тексты, каждый фрагмент которых снабжен иллюстрацией1. Став важной частью массовой культуры США, комиксы в то же время были, вплоть до появления телевидения, мощным инструментом идеологии. Можно сказать, что вся история современной американской идеологии неразрывно переплетена с историей комиксов. Изучавший феномен комиксов культуролог Умберто Эко писал, что комиксы «породили уникальное явление — массовую культуру, в которой пролетариат воспринимает культурные модели буржуазии в полной уверенности, что это его независимое самовыражение».
Мы в России, стране с традиционной культурой чтения, с трудом можем представить себе ту роль, которую сыграли комиксы в формировании массового сознания американской нации. Они «вели» среднюю американскую семью из поколения в поколение, создавая стабильную «систему координат» и идеологических норм. В одной из книг по истории комиксов, изданной в 1977 г., приведены данные об известных сериях, которые к тому моменту издавались без перерыва в течение 80 лет! Известной уже и нам серии «Супермен» недавно исполнилось 59 лет непрерывного издания. Французский исследователь комиксов пишет об их персонажах: «Американец проводит всю свою жизнь в компании одних и тех же героев, может строить свои жизненные планы исходя из их жизни. Эти герои переплетены с его воспоминаниями начиная с раннего детства, они — его самые старые друзья. Проходя вместе с ним через войны, кризисы, смены места работы, разводы, персонажи комиксов оказываются самыми стабильными элементами его существования».
Об идеологическом смысле сообщений, закладываемых в комиксы, мы поговорим ниже. Сначала факты. Насколько необходимым «духовным хлебом» стали для американцев комиксы, говорит такой случай. Незадолго перед второй мировой войной забастовка типографских рабочих вызвала перебои в поступлении комиксов в киоски. Возмущение жителей было так велико, что мэр Нью-Йорка в эти несколько дней лично зачитывал комиксы по радио — чтобы успокоить любимый город. Жители одного городка штата Иллинойс устроили референдум и переименовали свой город в Метрополис — вымышленный город, в котором действовал «Супермен».
Крупные исследования с применением ряда независимых методов показали, что в середине 60-х годов в США ежедневно читали комиксы в газетах от 80 до 100 миллионов человек. Среди читателей газет 58% мужчин и 57% женщин читали в газете практически только комиксы. Даже во время второй мировой войны средний читатель газеты сначала прочитывал комикс, а во вторую очередь — военную сводку. Наибольший интерес к комиксам проявляют люди в возрасте 30-39 лет. Однако все дети школьного возраста (99%) читают комиксы регулярно. Обсуждение прочитанных комиксов — главная тема бесед у школьников, что делает этот жанр культуры важнейшим механизмом социализации детей.
Вымышленные персонажи и даже прототипы искусственно созданной «человекообразной расы» как Супермен или Батман стали неотъемлемой и необходимой частью духовного мира американца. Когда автор известной серии «Лилль Абнер» Аль Капп ввел новый персонаж, Лену-гиену, «самую некрасивую женщину в мире», он попросил читателей прислать свои предложения с описанием черт ее лица. Он получил от читателей более миллиона писем с рисунками[72].
Такой необычайно эффективный «захват» массовой аудитории комиксы смогли обеспечить именно благодаря совмещению текста со зрительными образами. Получив такую власть над читателем, комиксы стали выполнять множество идеологических функций. Так, они стали главной «лабораторией», создающей новояз. Авторы комиксов вместе со специалистами по психоанализу и лингвистике, разрабатывают и внедряют в сознание неологизмы — новые слова, которые моментально входят в обыденное сознание, язык массовой культуры, а затем и официальный язык.
Возьмем другой пример — использование зрительных образов в сочетании с авторитетом науки. Речь идет о географических картах. Они оказывают на человека огромное идеологическое воздействие. Уже с начала века (точнее, с зарождением геополитики — крайне идеологизированного учения о территориальных отношениях между государствами) карты стали интенсивно использоваться для манипуляции общественным сознанием.
В ходе развития цивилизации человек выработал два, в принципе равноправных языка для записи, хранения и передачи информации — знаковый (цифра, буква) и иконический (визуальный образ, картинка). На пути соединения этих двух языков совершенно особое место занимает изобретение карты — важная веха в развитии культуры.
Карта как способ «свертывания» и соединения разнородной информации обладает не просто огромной, почти мистической эффективностью. Карта имеет не вполне еще объясненное свойство — она «вступает в диалог» с человеком. Карта — инструмент творчества, так же, как картина талантливого художника, которую зритель «додумывает», дополняет своим знанием и чувством, становясь соавтором художника. Карта мобилизует пласты неявного знания работающего с нею человека (а по своим запасам неявное, неформализованное знание превышает знание осознанное, выражаемое в словах и цифрах). В то же время карта мобилизует подсознание, гнездящиеся в нем иррациональные установки и предрассудки — надо только умело подтолкнуть человека на нужный путь работы мысли и чувства. Как мутное и потрескавшееся волшебное зеркало, карта открывает все новые и новые черты образа по мере того, как в нее вглядывается человек. При этом возможности создать в воображении человека именно тот образ, который нужен идеологам, огромны. Ведь карта — не отражение видимой реальности, как, например, кадр аэрофотосъемки. Это визуальное выражение представления о реальности, переработанного соответственно той или иной теории, той или иной идеологии.
В то же время карта воспринимается как продукт солидной, уважаемой и старой науки и воздействует на сознание человека всем авторитетом научного знания. Для человека, пропущенного через систему современного европейского образования, этот авторитет столь же непререкаем, как авторитет священных текстов для религиозного фанатика.
Первыми предприняли крупномасштабное использование географических карт для идеологической обработки населения немецкие фашисты. Они быстро установили, что чем лучше и «научнее» выполнена карта, тем сильнее ее воздействие на сознание в нужном направлении. И они не скупились на средства, так что фальсифицированные карты, которые оправдывали геополитические планы нацистов, стали шедеврами картографического издательского дела. Эти карты заполнили учебники, журналы, книги. Их изучение сегодня стало интересной главой в истории географии (и в истории идеологии).
В последние годы фабрикация географических карт (особенно в историческом разрезе) стала излюбленным средством для разжигания национального психоза при подготовке этнических конфликтов. Это — особая «горячая» сфера манипуляции общественным сознанием. Наглядная, красивая, «научно» сделанная карта былого расселения народа, утраченных исконных земель и т.д. воздействует на подогретые национальные чувства безотказно. При этом человек, глядящий на карту, совершенно беззащитен против того текста, которым сопровождают карту идеологи. Карта его завораживает, хотя он, как правило, даже не пытается в ней разобраться.
Мы сами совсем недавно были свидетелями, как во время перестройки идеологи, помахав картой Прибалтики с неразборчивой подписью Молотова, сумели полностью парализовать всякую способность к критическому анализу не только у депутатов Верховного Совета СССР, но и у большинства нормальных, здравомыслящих людей. А попробуйте спросить сегодня: какую же вы там ужасную тайну увидели? Почему при виде этой филькиной грамоты вы усомнились в самой законности существования СССР и итогов Второй мировой войны? Никто не вспомнит. А на той карте ничего и не было. Просто наши манипуляторы хорошо знали воздействие самого вида карты на сознание. Поскольку тоталитарный контроль над прессой был в их руках и никакие призывы к здравому смыслу дойти до масс не могли, успех был обеспечен.
Новаторская практика фашизма вообще сыграла очень большую роль в привлечении зрительных образов к манипуляции сознанием. Перешагнув через рационализм Нового времени, фашизм «вернулся» к древнему искусству соединять людей в экстазе через огромное шаманское действо — но уже со всей мощью современной технологии. При соединении слов со зрительными образами возник язык, с помощью которого большой и рассудительный народ был превращен на время в огромную толпу визионеров, как в раннем Средневековье.
Сподвижник Гитлера А. Шпеер вспоминает, как он использовал зрительные образы при декорации съезда нацистской партии в 1934 г.: «Перед оргкомитетом съезда я развил свою идею. За высокими валами, ограничивающими поле, предполагалось выставить тысячи знамен всех местных организаций Германии, чтобы по команде они десятью колоннами хлынули по десяти проходам между шпалерами из низовых секретарей; при этом и знамена, и сверкающих орлов на древках полагалось так подсветить сильными прожекторами, что уже благодаря этому достигалось весьма сильное воздействие. Но и этого, на мой взгляд, было недостаточно; как-то случайно мне довелось видеть наши новые зенитные прожектора, луч которых поднимался на высоту в несколько километров, и я выпросил у Гитлера 130 таких прожекторов. Эффект превзошел полет моей фантазии. 130 резко очерченных световых столбов на расстоянии лишь двенадцати метров один от другого вокруг всего поля были видны на высоте от шести до восьми километров и сливались там, наверху, в сияющий небосвод, отчего возникало впечатление гигантского зала, в котором отдельные лучи выглядели словно огромные колонны вдоль бесконечно высоких наружных стен. Порой через этот световой венок проплывало облако, придавая и без того фантастическому зрелищу элемент сюрреалистически отображенного миража».
Немцы действительно коллективно видели «явления», от которых очнулись лишь в самом конце войны. Эти их объяснения (в том числе на Нюрнбергском процессе) принимались за лицемерие, но когда их читаешь вместе с комментариями культурологов, начинаешь в них верить. Например, всегда было непонятно, на что немцы могли надеяться в безумной авантюре Гитлера. А они ни на что не надеялись, ни о каком расчете и речи не было, в них возникла коллективная воля, в которой и вопроса такого не стояло. Немцы оказались в искусственной, созданной языком вселенной, где, как писал Геббельс, «ничто не имеет смысла — ни добро, ни зло, ни время и ни пространство, в которой то, что другие люди зовут успехом, уже не может служить мерой».
Фашисты эффективно использовали зрелища и кино. Они целенаправленно создавали огромные спектакли, в которых реальность теряла свой объективный характер, а становилась лишь средством, декорацией. Режиссером таких спектаклей и стал архитектор А. Шпеер, автор труда «Теория воздействия руин» (иногда его переводят как «Теория ценности руин»). Исходя из этой теории, перед войной был разрушен центр Берлина, а потом застроен так, что планировался именно вид руин, которые потом образуются из этих зданий. Вид руин составлял важную часть документальных фильмов с русского фронта, руины стали языком фашизма с огромным воздействием на психику[73].
В 1934 г. фюрер поручил снять фильм о съезде партии нацистов. Были выделены невероятные средства. И весь съезд с его миллионом (!) участников готовился как съемка грандиозного фильма, целью был именно фильм: «Суть этого гигантского предприятия заключалась в создании искусственного космоса, который казался бы абсолютно реальным. Результатом было создание первого документального фильма, который описывал абсолютно фиктивное событие»,— пишет современный исследователь того проекта.
В 1943 г., после разгрома в Сталинграде, Гитлер для подъема духа решает снять во фьорде Нарвит суперфильм о реальном сражении с англичанами — прямо на месте событий. С фронта снимаются боевые корабли и сотни самолетов с тысячами парашютистов. Англичане, узнав о сценарии, решают «участвовать» в фильме и повторить сражение, в котором три года назад они были разбиты. Поистине «натурные съемки» (даже генерал Дитль, который командовал реальной битвой, должен был играть в фильме свою собственную роль). Реальные военные действия, проводимые как спектакль! Вот как высоко ценились зрительные образы идеологами фашизма.
Тогда не удалось — началось брожение среди солдат, которые не хотели умирать ради фильма. И фюрер приказывает начать съемки фильма о войне с Наполеоном. В условиях тотальной войны, уже при тяжелой нехватке ресурсов, с фронта снимается для съемок двести тысяч солдат и шесть тысяч лошадей, завозятся целые составы соли, чтобы изобразить снег, строится целый город под Берлином, который должен быть разрушен «пушками Наполеона» — в то время как сам Берлин горит от бомбежек. Строится серия каналов, чтобы снять затопление Кольберга.
Уроки фашистов были тщательно изучены. Соединение слова со зрительным образом было взято на вооружение пропагандой Запада. Целая серия интересных исследований показывает, как Голливуд подготовил Америку к избранию Рейгана, «создал» рейганизм как мощный сдвиг умов среднего класса Запада вправо. Очень поучительна работа историка кино из США Д. Келлнера «Кино и идеология: Голливуд в 70-е годы». Можно выразить уважение к специалистам: они работали упорно, смело, творчески. Операторы искали идеологический эффект угла съемки, специалисты по свету — свой эффект.
Сегодня главным средством закабаления стал язык телевидения с особым жанром — рекламой, главный смысл которой именно манипуляция сознанием. Но телевидение заслуживает отдельной главы.
Иные знаковые системы
Мы не можем подробно обсудить все виды знаковых систем, которые становятся мишенью для воздействий, служащих манипуляции сознанием. Укажем коротко лишь некоторые. Значение одной из них очевидно. Это — язык чисел. В числе, как и в слове, заложены множественные смыслы. Порой кажется, что эти — исключительно холодные, рассудочные, рациональные смыслы. Это не так. Изначально числа нагружены глубоким мистическим и религиозным содержанием. Не будем уж углубляться в «число зверя» и вообще каббалистику. Хотя для манипуляции суеверным и религиозным сознанием она используется сегодня в самых примитивных политических целях[74].
Заметим, что мистический смысл числа и счета укоренен не только в иудейской и христианской культуре, это — общее явление. Пастух хоть в Туркмении, хоть в тундре, никогда не скажет, сколько у него овец или оленей, хотя знает их всех «в лицо». В мультфильме, поставленном по обновленной сказке, зверюшки приходят в ужас, когда заяц, научившись цифрам, их пересчитывает. Они разбегаются с воплем: «Мама, он меня сосчитал!»
Число, как и слово, было изначально связано с вещью. Последователи религиозной секты Пифагора считали, что в числе выражена сущность, природа вещи, при этом число не может лгать,-и в этом их преимущество перед словом. Пифагорейцы считали даже, что числа — это те матрицы (парадигмы), по которым создаются вещи. Вещи «подражают числам». Через число только и может быть понят мир.
Философ и богослов XY века Николай Кузанский, немало сделавший для подготовки Возрождения, поставил вопрос жестко: «Там, где терпит неудачу язык математики, человеческий дух ничего уже не сможет понять и узнать». Сила «языка чисел» объясняется тем, что он кажется максимально беспристрастным, он не может лгать (особенно если человек вообще спрячется за компьютером). Это снимает с тех, кто оперирует числами, множество ограничений, дает им такую свободу, с которой не сравнится никакая «свобода слова». Один из великих математиков современности Кантор так и сказал: «Сущность математики заключается в ее свободе».
М. Вебер особо отмечает ту роль, которую «дух счета» (calculating spirit) сыграл при возникновении капитализма: пуританизм «преобразовал эту «расчетливость», в самом деле являющуюся важным компонентом капитализма, из средства ведения хозяйства в принцип всего жизненного поведения».
Но свобода тех, кто «владеет числом», означает глубокую, хотя и скрытую зависимость тех, кто числа «потребляет». Сила убеждения чисел огромна. Это предвидел уже Лейбниц: «В тот момент, когда будет формализован весь язык, прекратятся всякие несогласия; антагонисты усядутся за столом один напротив другого и скажут: подсчитаем!». Эта утопия означает полную замену качеств (ценностей) их количественным суррогатом (ценой). В свою очередь, это снимает проблему выбора, занимает ее проблемой подсчета. Что и является смыслом тоталитарной власти технократии.
Магическая сила внушения, которой обладает число, такова, что если человек воспринял какое-либо абсурдное количественное утверждение, его уже почти невозможно вытеснить не только логикой, но и количественными же аргументами. Число имеет свойство застревать в мозгу необратимо.
Другая важная знаковая система — акусфера, мир звуковых форм культуры. В программировании поведения звуки, воздействующие в основном не на разум, а на чувства, всегда занимали важное место. Слово с его магической силой выросло из нечленораздельных звуков, издаваемых вожаком стаи. Каждый, кто общался с животными, знает, насколько богаты оттенками и как сильно действуют на слушателя вроде бы однообразные звуки — мяуканье кошки, лай собаки, ржанье лошади. Что же касается слова, то его восприятие в большой степени зависит от того, каким голосом оно произнесено. Те, кто служил в армии, знают, например, что такое «командирский голос». Замечу, что виднейшими основателями фонологии — раздела лингвистики, изучающего взаимосвязь между смысловой (семантической) и звуковой компонентами языка, стали выходцы из России Р. О. Якобсон и Н. С. Трубецкой (последнему принадлежит фундаментальный труд «Основы фонологии»).
Мы говорили о «семантическом терроре» — убийстве слов, обладающих глубокими множественными смыслами, или подмене смысла слов, создании новоязов и антиязыков. Но важна и фонетика, произношение слова и фразы вслух. «Язык есть цветение уст». Сказавший эту фразу Хайдеггер подчеркивал: «Чтобы раскрылось бытие во всей своей потаенной явленности, слушающий должен свободно отдать себя власти его слышимого образа».
Выше, в главе 4, упоминались исследования психоаналитиков о том, как действует на подсознание голос политика и как это сказалось на восприятии радиодебатов между Кеннеди и Никсоном. Сегодня мы можем наблюдать «научно обоснованную» обширную программу порчи фонетической основы русского языка. Вот кажущееся безобидным дело — замена дикторов радиовещания и телевидения.
За шестьдесят лет русские люди привыкли к определенному типу «радиоголоса» как к чему-то естественному. И мало кто знал, что в действительности в СССР сложилась собственная самобытная школа радиовещания как особого вида культуры и даже искусства XX века. За пару лет до перестройки был я в Мексике, и подсел ко мне за ужином, узнав во мне русского, пожилой человек, профессор из Праги, специалист в очень редкой области — фонетике радиовещания. Он был в Мехико с курсом лекций и жил в той же гостинице, что и я. Профессор рассказал мне вещи, о которых я и понятия не имел. О том, как влияет на восприятие сообщения тембр голоса, ритм, темп и множество других параметров чтения. И сказал, что в СССР одна из лучших школ в мире, что на нашем радио один и тот же диктор, мастерски владея как бы несколькими «голосовыми инструментами», может в совершенстве зачитать и сообщение из области медицины, и на сельскохозяйственную тему — а они требуют разной аранжировки. Ему казалось удивительным, как в такой новой области как радиовещание удалось воплотить старые традиции русской музыкальной и поэтической культуры.
Что же мы слышим сегодня? Подражая «Голосу Америки», дикторы используют чуждые русскому языку тональность и ритм. Интонации совершенно не соответствуют содержанию и часто просто оскорбительны и даже кощунственны. Дикторы проглатывают целые слова, а уж о мелких ошибках вроде несогласования падежей и говорить не приходится. Сообщения читаются таким голосом, будто диктор с трудом разбирает чьи-то каракули. Все это — подкрепление «семантическому террору» со стороны фонетики.
О воздействии музыки на сознание говорить даже не будем. Оно очевидно — стоит вспомнить эффект боевого или траурного марша, песни
«Вставай, страна огромная» или выступления рок-ансамбля перед толпой фанатов. О роли музыки в программировании поведения (обычно в совокупности с другими каналами воздействия — словом, пластикой движений и зрительными образами) написано море литературы. С этим вопрос ясен.
Добавлю только, что не менее важной, чем звук, частью акусферы является тишина. На мышление, сознание и подсознание человека действует именно чередования звука и тишины — со своим ритмом, интенсивностью. Ницше не раз возвращался к глубокой мысли: «великие события случаются в тишине» («приходят на голубиных лапках»). Если же речь идет о взаимосвязи бытия и политики (а именно, здесь лежит проблема манипуляции сознанием), то роль тишины возрастает еще больше. Хайдеггер, который продолжил мысль Ницше об аристократии сильных, посвященных, призванных управлять массой, даже поставил вопрос о создании сигетики — техники молчания. Это — «тихая», более или менее подсознательная коммуникация среди посвященных посредством умолчания.
Напротив, чтобы предотвратить возможность зарождения собственных групп элиты (интеллигенции) в массе управляемых, ее нужно полностью лишить тишины. Так на современном Западе возникло явление, которое получило название «демократия шума». Создано такое звуковое (и шумовое) оформление окружающего пространства, что средний человек практически не имеет достаточных промежутков тишины, чтобы сосредоточиться и додумать до конца связную мысль. Это — важное условие его беззащитности против манипуляции сознанием. Элита, напротив, очень высоко ценит тишину и имеет экономические возможности организовать свою жизнь вне «демократии шума».
Отметим вещь еще менее явную, чем тишина — сигналы запахов. Значение их обычно ускользает. Тот факт, что мир запахов с точки зрения манипуляции сознанием и поведением недооценивается, можно считать странным. Известно, что эта знаковая система оказывает на поведение самое мощное воздействие. Достаточно вспомнить о том, какую роль играют духи как знаки, как носители сообщений в самых тонких человеческих отношениях. Известно также, что метафора запаха используется в пропаганде очень широко. Слова о запахе действуют на особую психическую сферу — воображение, и под воздействием слов человек как бы ощущает тот или иной запах.
Такими метафорами полон язык политики, вплоть до ее низкого жаргона. Вспомните: «запахло жареным». Одна из сильнейших метафор — «запах крови». Запуская ее в массовое сознание, политики нередко действительно устраивают небольшой кровавый спектакль, жертвуя некоторым числом жизней, чтобы вызвать психологический шок у граждан.
На практике Запад в полной мере использовал запахи в укреплении культурного ядра общества и предложил людям из всех социальных групп и всех субкультур богатейший «рацион» запахов. Были развиты мощные отрасли промышленности — парфюмерия и косметика, табачных изделий, напитков и т.д.,— в которых запах играл ключевую роль. Дизайнеры буквально проектируют запахи ресторанов, отелей, аэропортов, целых кварталов. Тот, кто приезжал на Запад из СССР, первым делом замечал контраст именно в мире запахов.
В последнее время понимание запахов как знаков, сигналов, выходит на новый уровень благодаря изучению поведения животных. У «социальных» насекомых запахи вообще служат главным средством обмена информацией. Насекомые выделяют феромоны — химические соединения с очень тонкой избирательной активностью. Их запах различают другие особи того же вида, которые, получив сигнал в виде запаха, соответственным образом реагируют на него. Феромоны передают необходимую информацию при спаривании, начале роения, передают сигналы тревоги, приказы пойти в атаку и т.д. В мире насекомых человек уже активно пользуется запахами для воздействия на поведение. Множество лабораторий, не считаясь с усилиями и затратами, выделяет, изучает и синтезирует феромоны, чтобы обманывать насекомых, подавая им ложные сигналы[75].
Понятно, что манипуляция поведением вредных насекомых качественно повышает возможности человека. Во многих случаях уже не требуется обрабатывать инсектицидами огромные площади. Яд помещается лишь в ловушках с феромонной приманкой. Миллионы таких ловушек установлены, например, в лесах Скандинавии. К ним бредут и в них погибают жуки-короеды.
К сожалению, воспитанный европейской рациональной школой человек утратил традиционное знание о роли запахов в поведении людей. Здесь — потенциально опасный, неприкрытый участок фронта нашей обороны против манипуляции сознанием. Вспоминаю красноречивый случай.
В 1992 г., перед конференцией «Рио-де-Жанейро-92», в Бразилии была проведена серия подготовительных научных симпозиумов. На один из них, в столице Амазонии городе Белен, пригласили меня. В воскресенье нас повезли на экскурсию — крупнейший в Америке рынок Белена. По рекам и протокам на моторках, шаландах и пирогах туда стекаются индейцы Амазонии. Сопровождал нас этнограф из местного университета, сын немца и англичанки, осевших в Бразилии. Наша ученая компания (все, как на подбор, в шортах и черных очках) на этом рынке как-то резала глаз, и мы с китайцем (двое «нецивилизованных») отошли вперед, поодаль, чтобы не было так неуютно. Вдруг сзади, в толпе докторов наук, раздался такой взрыв хохота, что мы невольн