Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Никто не сделает этого за меня. 1 страница




Финн

Здравствуйте, мистер Бог, это Анна

 

Глава первая

 

«Понять, чем человек отличается от ангела, очень просто. Ангел по большей части внутри, а человек — снаружи». Это слова шестилетней Анны, которую еще называют Мышка, Пчелка и Радость моя. В пять лет Анне был ведом смысл жизни, она без тени сомнения знала, что такое любовь, и была личным другом и помощником мистера Бога. К шести она была видным теологом, математиком, философом, поэтом и вдобавок садовником. Если вы задавали ей вопрос, то всегда получали ответ — рано или поздно. Иногда его приходилось ждать неделями или даже месяцами; а иногда, когда время было подходящим, ответ приходил тут же — прямой, простой и в самую точку.

Восемь ей так и не исполнилось: ее жизнь унес несчастный случай. В это мгновение на ее прекрасном лице сияла улыбка. «Бьюсь об заклад, мистер Бог теперь возьмет меня на небеса», — сказала она. Бьюсь об заклад, что так оно и вышло.

Я знал Анну всего каких-нибудь три с половиной года. Кто-то претендует на то. что первым обогнул земной шар в одиночку, или высадился на поверхность Луны, или совершил еще какой-нибудь беспримерный подвиг. Весь мир слышал об этих храбрецах. Обо мне не слышал никто, но и мне в веках досталась частица славы: я был знаком с Анной. Для меня это стало величайшим приключением, которое вырвало меня из тисков повседневной жизни и в которое я погрузился с головой. Я узнал ее так, как она хотела, чтобы ее узнали: прежде всего изнутри. «Мой ангел по большей части внутри»; именно так я и научился видеть и воспринимать ее — моего первого ангела. С тех пор мне встретились еще два ангела, но это уже совсем другая история.

Меня зовут Финн. Ну, то есть это не совсем правда; мое настоящее имя особого значения не имеет, потому что все друзья взяли моду звать меня Финном, да так оно и приклеилось. Если вы знаете ирландские легенды, то, наверное, помните, что Финн был очень большой; так вот, я тоже.[1]Росту во мне шесть футов два дюйма, а весу — шестнадцать стоунов;[2]я помешан на спорте, обожаю копченые колбаски и изюм в шоколаде — только не вместе, конечно; мать у меня ирландка, а отец из Уэльса. Любимое мое занятие — шататься в доках среди ночи, особенно если погода стоит туманная.

Анна вошла в мою жизнь именно в такую ночь. В ту пору мне было девятнадцать. Я бродил по улицам и переулкам с сумкой, набитой хот-догами; нимбы влажного туманного сияния окружали фонари, из мглистой тени на миг проступали какие-то темные бесформенные фигуры и тут же растворялись вновь. Дальше по улице сияла теплым газовым светом витрина булочной, разгоняя ночную сырость. Под окном на крышке люка сидела маленькая девочка. В те дни в ребенке, шатающемся по улицам среди ночи, не было ничего необычного. Мне и раньше случалось такое видеть, но на этот раз все было как-то по-другому. Что именно было по-другому, я уже не помню, но сам факт сомнений не вызывал. Я примостился возле нее на люке, прислонившись спиной к стене магазина. Так мы просидели часа три. Сейчас, спустя тридцать лет, вспоминая эту ночь, я вполне могу это допустить, но тогда я чуть копыта не откинул. Такие ноябрьские ночи, наверное, бывают в аду: у меня чуть кишки узлом не завязались от холода.

Возможно, уже тогда ее ангельская природа взяла надо мною верх; я готов поверить, что с самого начала был околдован ею. Я сел рядом со словами: «А ну-ка, подвинься, Кроха». Она подвинулась, но не сказала ни слова.

— Хочешь хот-дог? — спросил я.

Она покачала головой и пробормотала:

— Он же твой.

У меня их куча. Кроме того, я уже сыт. Она ничего не ответила. Я поставил свою торбу на крышку люка между нами. Света от витрины было мало, да и девочка пряталась в тени, так что я не мог как следует разглядеть ее. Правда, было ясно, что она грязна до крайности. Под мышкой у нее была зажата тряпичная кукла, а на коленях лежала облупившаяся коробка с красками. Минут тридцать мы просидели молча. Готов поклясться, что за все это время ее рука лишь один раз робко потянулась к котомке с хот-догами, но я не стал ни смотреть туда, ни комментировать это событие, чтобы не спугнуть ее. Даже сейчас я помню острое удовольствие, которое охватило меня при звуке лопающейся от укуса маленьких зубок кожицы сосиски. Минуту или две спустя она взяла еще один, а потом еще. Я полез в карман и вытащил пачку дешевых сигарет.

— Не возражаешь, если я покурю, пока ты ешь. Кроха? — спросил я.

— Чего? — она почти испугалась.

— Можно я закурю, пока ты ешь?

Она повернулась, встала на колени на скамейке и заглянула мне в лицо.

— Почему ты спрашиваешь? — поинтересовалась она.

— У моей мамаши пунктик на вежливости. И вообще нехорошо пускать дым в нос леди, когда она ест, — честно ответил я.

Несколько секунд она таращилась на полсосиски, зажатой у нее в кулачке, а потом подняла на меня глаза и спросила:

— Почему? Я тебе понравилась?

Я кивнул.

— Тогда кури, — она подарила мне улыбку и засунула в рот остаток сосиски.

Я вытащил сигарету, прикурил и протянул ей спичку, чтобы она могла ее задуть. Она как следует дунула, и меня обдало брызгами сосиски. Этот маленький инцидент произвел на нее такое впечатление, что я почувствовал, будто бы меня ударили ножом в живот. Раньше мне случалось видеть, как собаки съеживаются от страха и поджимают хвост, но я не ожидал подобного номера от ребенка. Взгляд, который она на меня бросила, привел меня в ужас: дитя искренне ожидало порки. Она стиснула зубы и ждала, что сейчас на нее обрушится удар.

Что отразилось у меня на лице, я не знаю, — то ли гнев и ярость, то ли потрясение и замешательство. Что бы это ни было, в ответ она издала душераздирающий, жалобный писк. Даже сейчас, спустя все эти годы, я не в силах описать этот звук — слова не идут мне на язык. Это чувство до сих пор живет у меня в сердце — тогда оно болезненно екнуло, и внутри меня что-то прорвалось. Я сжал кулак и что было силы грохнул им по тротуару — беспомощный жест перед лицом ее страха. Не тогда ли мне в голову пришел тот образ — единственный, который подходил к ситуации и всегда вспоминается мне с тех пор? Жестокость насилия — и бесконечный ужас и растерянность Христа, распятого на кресте. Я ни за что не хотел бы вновь услышать тот кошмарный звук — писк насмерть перепуганного ребенка. Он ударил меня в самую душу, так что у меня дыхание перехватило.

Через пару секунд я рассмеялся. Думаю, есть предел горю и муке, которые способен вынести человеческий рассудок. После этого он отказывает. Это со мной и случилось. Мой чердак рвануло капитально. О следующих нескольких минутах я почти ничего не помню — кроме того, что смеялся, и смеялся, и смеялся, а потом вдруг понял, что и она смеется вместе со мной. Не было больше съежившегося комочка страха — она смеялась. Встав коленями на тротуар и наклонившись вперед так, что ее личико оказалось совсем близко к моему, она заливалась смехом. В последующие три года я часто слышал ее смех — вовсе не похожий ни на серебряные колокольчики, ни на журчание ручейка; это было радостное курлыканье пятилетнего существа, нечто среднее между щенячьим тявканьем, шумом мотоциклетного мотора и чавканьем велосипедного насоса.

Я положил руки ей на плечи и отодвинул от себя, чтобы как следует рассмотреть. Тогда-то передо мной и предстала Анна во всей своей красе — рот широко открыт, глаза вытаращены, будто у собаки, в восторге рвущейся вперед и натянувшей поводок. Каждая клеточка этого крошечного тела трепетала и пела; ножки и ручки, ушки и пальчики — все ее маленькое существо содрогалось, словно мать-земля, готовящаяся дать жизнь вулкану. И, бог ты мой, что за вулкан получился из этого ребенка!

Там, возле булочной в доках, сырой ноябрьской ночью я был удостоен увидеть, как на свет появилось дитя. Когда волна смеха понемногу спала, а тельце все еще продолжало дрожать, словно скрипичная струна, по которой прошелся смычок, она попыталась что-то сказать, но слова никак не выходили. Наконец ей удалось выдавить: «Ты… ты… ты…»

Еще несколько отчаянных усилий, и я услышал: «Ты ведь любишь меня, правда?»

Даже если бы это не было правдой, даже если бы от этого зависело спасение моей жизни, я не смог бы сказать «нет»; правильно или неправильно, правда или ложь, но другого ответа у меня не было. И я сказал: «Да».

Она хихикнула и, уперев в меня пальчик, произнесла: «Ты меня любишь», — а потом пустилась в какой-то первобытный пляс вокруг фонарного столба, распевая: «Ты меня любишь. Ты меня любишь. Ты меня любишь».

Минут через пять она вернулась и снова села рядом со мной на крышку люка. «Тут попой сидеть и тепло, и приятно, да?» — сказала она.

Я согласился, что попа чувствует себя здесь отлично.

Потом она вздохнула и добавила: «А пить я совсем не хочу». Тогда мы встали и двинулись в паб, что был дальше по улице. Там я купил большую бутылку «Гиннесса». Она захотела «такую имбирную шипучку, у которой шарик в горлышке». Поэтому мы зашли еще в ночную лавку, где она получила целых две шипучки и еще несколько копченых колбасок.

«Теперь пойдем обратно и еще погреем наши попы», — радостно улыбнулась она мне. И мы пошли назад и уселись на крышку люка — рядышком, большой и маленький.

Думаю, нам удалось выпить едва ли половину того, что у нас было, потому что шипучие напитки непременно надо хорошенько потрясти, а потом любоваться, как пенная струя бьет из бутылки в воздух. Несколько раз приняв имбирный душ и наглядно продемонстрировав мне, как можно пускать носом пузыри, она заявила: «А теперь давай ты».

Это было больше похоже на приказ, чем на просьбу. Я тряс свою бутылку весьма долго и усердно, потом убрал палец от горлышка, и нас обоих окатило искристой пеной «Гиннесса».

В течение следующего часа нас занимали в основном смешки, и хот-доги, и имбирная шипучка, и изюм в шоколаде. Случайные прохожие шарахались от радостных воплей: «Ой, мистер, а он меня любит, правда-правда!» Она взлетала на крыльцо ближайшего дома и звонко кричала мне: «Смотри! Я больше тебя!»

Было уже где-то пол-одиннадцатого вечера. Она удобно устроилась у меня между колен и вела серьезную беседу со своей куклой Мэгги, когда я сказал: «Ну ладно, Кроха, тебе давно уже пора быть в постели. Где ты живешь?»

Спокойным, ровным голосом, так, словно в ее словах не было ничего необычного, она сообщила: «Я нигде не живу. Я убежала из дома».

«А где же твои мама с папой?» — обескураженно спросил я.

С тем же успехом она могла поведать мне, что небо голубое, а трава зеленая. Ее слова были столь же просты и не допускали никаких возражений: «Моя мамочка — корова, а папочка — козел. И ни в какую гребаную полицайку я не пойду. Теперь я буду жить с тобой».

Это снова была не просьба, а, скорее, распоряжение. Так что мне не оставалось ничего другого, кроме как смириться с фактом. «Хорошо, я согласен. Можешь пойти со мной, а дома мы посмотрим».

С этого момента и начались мои университеты. Я завел себе большую игрушку, причем отнюдь не плюшевую, а живую и настоящую, которая, как потом выяснилось, вообще больше походила на бомбу с ножками. Я возвращался домой, словно с ярмарки в Хэмпстеде, — слегка пьяный, с небольшим головокружением, как после пары дюжин кругов на карусели, и подозрением, что у меня, кажется, не все дома, потому что большая кукла, которую я выиграл в тире, вдруг ожила и теперь топает рядом со мной.

— Как тебя зовут, Кроха? — спросил я через некоторое время.

Анна. А тебя?

Финн. Откуда ты взялась?

На этот вопрос я ответа не получил; это был первый и последний раз, когда она не ответила на заданный вопрос, — причину я понял только потом. Она отчаянно боялась, что я отведу ее обратно.

И когда же ты убежала из дому?

Дня три назад, я думаю.

Мы пошли короткой дорогой, срезав через мост, а потом через железнодорожные пути. Я всегда так ходил, потому что наш дом располагался совсем рядом с железной дорогой и это было удобно. К тому же не приходилось заставлять маму вставать с постели, чтобы открыть мне парадную дверь.

Через черный ход мы вошли в буфетную, а оттуда в кухню. Я зажег газ и впервые увидел Анну при свете. Бог знает, что я ожидал увидеть, но только не то, что предстало моим глазам. Дело даже не в том, что она была сказочно грязной, а платье на несколько размеров превосходило нужный; дело было в имбирной шипучке, «Гиннессе» и красках. Она смахивала на маленького дикаря, в чисто декоративных целях разукрасившего свое лицо, руки и одежду пятнами всех возможных цветов и оттенков. Она выглядела такой смешной и маленькой и так испуганно сжалась от моего неистового гогота, что мне пришлось немедленно схватить ее на руки и приподнять, чтобы она могла увидеть себя в большом зеркале над каминной полкой. От ее веселого хихиканья я словно захлопнул дверь ноября и шагнул в теплый июнь. Надо сказать, я той ночью не особенно отличался от нее — меня тоже с головы до ног покрывала краска. «Достойная парочка», — как сказала потом мама.

Посреди нашего веселья из-за стены раздалось «тук-тук-тук». Это была мама. «Это ты? Ужин на плите. Не забудь выключить газ».

Вместо обычного: «Хорошо, мам, я быстро» — я распахнул дверь и крикнул: «Мам, спустись и посмотри, что я принес».

Нужно сразу сказать, что моя мама никогда не суетилась и все принимала спокойно и с юмором: кота Босси, которого я притащил домой однажды ночью, собаку Патча, восемнадцатилетнюю Кэрол, которая прожила у нас два года, и Дэнни из Канады, застрявшего на целых три. Кто-то может коллекционировать марки или картонные подставки для пивных кружек; мама собирала бродяг и беспризорников, кошек, собак, лягушек, людей и даже, по ее заверениям, целое племя «маленького народца».[3]Случись ей той ночью встретить у себя на пороге льва, она отреагировала бы точно так же: «Бедная крошка!» Одного взгляда на Анну ей было достаточно.

— Бедная крошка! — возопила она. — Что они с тобой сделали?

И добавила, уже обращаясь ко мне:

— Ты как из помойки вылез. Иди умойся.

С этими словами мама бухнулась на колени и заключила Анну в объятия.

Обниматься с мамой — все равно что заниматься классической борьбой с гориллой. Руки у нее такого же размера, как у некоторых людей ноги. Уникальное анатомическое строение моей мамочки до сих пор ставит меня в тупик, поскольку четырнадцатистоуновое сердце у нее заключено в двенадцатистоуновом теле. Мама всегда была настоящей леди, и, где бы она ни была сейчас, несомненно, ею остается.

Спустя несколько минут охов и ахов дело начало принимать более-менее организованный оборот.

Мамуля вернулась в вертикальное положение и, мимоходом бросив мне: «Сними с ребенка это мокрое барахло», распахнула кухонную дверь и завопила: «Стэн, Кэрол, а ну быстро сюда!» Стэн — это мой брат, младше меня на два года; Кэрол — одна из приходящих и уходящих бродяг и беспризорников.

Недра кухни неожиданно извергли ванну, на плиту взгромоздились чайники, откуда-то взялись полотенца и мыло; топку набили углем, а я занялся разматыванием того, что было намотано на ребенке. И вот она уже сидела, поджав ноги, на столе в своем первозданном виде. Стэн сказал: «Уроды!» Кэрол сказала: «Иисусе Христе!» А мама грозно сдвинула брови. Всполох ненависти на мгновение осветил кухню: все это маленькое тельце было сплошь покрыто синяками и ссадинами. Четверых взрослых затопила волна гнева; мы готовы были растерзать любого, кто оказался бы в этом повинен. Но Анна сидела на столе, будто маленькая сказочная фея, и улыбалась от уха до уха; похоже, в первый раз в жизни она была совершенно и безоговорочно счастлива.

Но вот ванна и суп остались позади. Анна блистала в старой рубашке Стэна. Мы расселись вокруг кухонного стола, чтобы как-то обсудить ситуацию. Вопросов была куча, а ответов явно недоставало. Совместными усилиями мы пришли к выводу, что для одного дня проблем вполне достаточно; решения могли подождать до завтра. Мама принялась стирать Аннины одежки, а мы со Стэном занялись сооружением постели на старом черном кожаном диване в соседней комнате.

Я спал в гостиной, полной горшков с аспидистрами, с высоким комодом, заставленным стеклянными фигурками, с кроватью и кучей разнообразных безделушек, от которых просто негде было повернуться. Мою комнату отделяла от соседней огромная байковая занавеска, висящая на деревянных кольцах, которые громко клацали, скользя взад и вперед по перекладине. Там, за занавеской, и стоял Аннин диван. За окном раскачивался уличный фонарь, а так как занавески у меня были тюлевые, то комната всегда была залита светом. Как я уже говорил, дом наш стоял как раз возле железной дороги, по которой день и ночь сновали поезда, но со временем мы к этому привыкли. Через девятнадцать лет непрерывной практики грохот и вой поездов уже превращаются в колыбельную.

Когда постель была готова, я вернулся в кухню. Фея восседала в плетеном кресле, по самый нос закутанная в одеяла, и булькала горячим какао. Босси гнездился у нее на коленях, извиваясь, как Гудини в смирительной рубашке; Патч лежал у ног, и его хвост маятником стучал по полу. Шипение газовой лампы, огонь, горящий в камине, лужицы воды на полу — все это превратило нашу кухню в рождественский вертеп. Старинный буфет, горшки и кастрюли, черная чугунная плита с начищенными медными конфорками, казалось, так и сверкали от счастья. Посреди всего этого великолепия сидела маленькая принцесса, умытая и сияющая. У этого создания оказались самые прекрасные и роскошные медно-рыжие волосы, какие только можно себе вообразить, и вполне достойная их физиономия. Это был вовсе не херувимчик, нарисованный на потолке в церкви, а настоящее улыбающееся, хихикающее, ерзающее живое дитя. Ее личико сияло каким-то внутренним светом, а глазенки были похожи на два синих прожектора.

Сегодня я уже сказал «да» на ее вопрос «Ты меня любишь?», потому что был не в силах сказать «нет».

Теперь меня охватила безумная радость от того, что я не смог произнести это «нет», потому что на самом деле ответ был «Да! Да! Да!». Как можно было не любить это крохотное создание?

Ма что-то одобрительно промычала и добавила:

«А теперь всем лучше отправиться на боковую, а то завтра у нас будет бледный вид». Я взял Анну на руки и отнес на диван. Постель была уже разобрана, я уложил ее и хотел подоткнуть одеяло, но, как оказалось, это было неправильно.

— А молиться ты не будешь? — спросила она.

— Ну… — я замялся. — Да, когда лягу в постель.

— Я хочу молиться сейчас, с тобой, — заявила она.

Мы опустились на колени рядышком, а дальше она говорила, а я слушал.

Я не раз бывал в церкви и слышал много разных молитв, но ни одна из них не походила на эту. Я не могу в точности вспомнить все, что она говорила, но первыми ее словами были: «Уважаемый мистер Бог, это Анна». Она разговаривала с мистером Богом так запросто, что по спине у меня пробежал холодок; мне вдруг показалось, что стоит оглянуться — и я увижу, как он стоит позади нас. Я помню ее слова: «Спасибо тебе за то, что позволил Финну любить меня», и поцелуй в щеку, но как добрался до постели — понятия не имею.

Я лежал в странной растерянности, пытаясь понять, что же именно так сильно зацепило меня. Поезда с грохотом и лязгом проносились мимо дома, вокруг фонаря клубился ночной туман. Прошел целый час, если не два, когда я услышал клацанье занавесочных колец и увидел в ногах кровати маленькую фигурку, озаренную светом, падающим из окна. Прошла минута, потом другая. Я уже думал, что она просто хотела убедиться, что все случившееся ей не приснилось, но туг она робко подошла к моему изголовью.

— Привет, Кроха, — сказал я.

— Можно я к тебе? — шепотом спросила она и, не дожидаясь моего «Если хочешь», забралась под одеяло, зарылась лицом мне в шею и беззвучно расплакалась, так что мне тут же стало тепло и мокро. Что тут было говорить? Поэтому я просто обнял ее. Я не думал, что смогу заснуть, но неожиданно заснул.

Меня разбудило приглушенное хихиканье. Анна хихикала у меня под боком, словно бесенок, а возле кровати стояла Кэрол, уже одетая и с чашкой чаю в руке. Разумеется, она тоже давилась от смеха. А ведь еще и двенадцати часов не прошло.

 

Глава вторая

 

Следующие несколько недель мы всеми правдами и неправдами пытались выяснить у Анны, где же она живет. Наводящие вопросы, хитрости, ласковые увещевания — все было одинаково бесполезно. Судя по всему, она просто свалилась мне на голову с неба. Я уже был готов поверить в это, но куда более практичный Стэн наотрез отказывался принять такую версию событий. Единственное, в чем мы могли быть совершенно уверены, так это что «ни в какую гребаную полицайку она не пойдет». К тому времени мне уже казалось, что это была моя идея. Найдя орхидею, не станешь прятать ее в чулан. Не то чтобы мы что-то имели против копов: в те дни полицейские были чем-то вроде официальных друзей на должности — даже если они давали вам по уху перчаткой, набитой сушеными бобами, поймав на совершении чего-нибудь… забавного. Нет, солнечный зайчик в сундук не запрешь, как я уже говорил. А кроме того, нам всем хотелось, чтобы она осталась.

К тому времени Анна уже стала форменной любимицей всего квартала. Когда соседская ребятня играла в какие-нибудь игры, где нужна была команда, все хотели, чтобы Анна была непременно на их стороне. Она умела играть во все: в скакалку, четыре палочки, в волчок и в такие карточки, вкладывают в сигаретные пачки. А с обручем и прутиком она вытворяла такое, что вам бы и в голов не пришло.

Наша улица длиной в двадцать домов являла собой Объединенные Нации в миниатюре: дети у нас водились всех мыслимых цветов, кроме, пожалуй; синих и зеленых. Это была хорошая улица. Денег ни у кого не было, но за все годы, что я там прожил, я не упомню, чтобы чьи-нибудь двери запирались в дневное время, да, если уж на то пошло, и большую часть ночи тоже. Это была отличная улица, жить на ней было хорошо, и нас окружали друзья, но через несколько недель после появления Анны и улица, и люди на ней расцвели, как лютики весной.

Даже наш одноглазый кот Босси и тот как-то присмирел. Это был боевой полосатый котяра с драными ушами, убежденный, что люди по природе своей низшие существа. Но под влиянием Анны он стал подолгу оставаться дома и очень скоро даже начал воспринимать ее как равную. Я мог часами стоять возле черного хода и, надрываясь, орать: «Босси! Босси!» — он бы даже не почесался откликнуться, но с Анной было совсем другое дело. Один только звук ее голоса — и он тут же материализовался у крыльца с идиотской ухмылкой на морде.

Босси представлял собой двенадцать фунтов[4]злобного меха пополам с когтями: в доказательство этого у меня имелась внушительная коллекция шрамов. Продавец кошачьего корма обычно оставлял нам завернутые в газету мясные обрезки под дверью. Босси, как правило, прятался в темном коридоре или под лестницей, ожидая, когда кто-нибудь пойдет забирать мясо. Как только дверь открывалась, он вылетал, подобно мелкой зубастой и когтистой фурии, из своего убежища и с боями прокладывал себе путь к еде. Если от цели его отделяли человеческая нога или рука, он просто брал препятствие штурмом. Чтобы укротить его, Анне хватило одного дня. Сурово погрозив ему пальцем, она прочитала краткую лекцию о вреде обжорства и пользе терпения и хороших манер. После этого Босси в течение пяти минут поглощал свой обед кусочек за кусочком из рук Анны, вместо того чтобы, как обычно, заглотить его за тридцать секунд. Тем временем Патч прилежно практиковался в искусстве отбивания новых ритмических рисунков хвостом по полу.

Позади дома у нас имелся садик, в котором обитала странная компания кроликов, горлиц, трубастых голубей и лягушек и даже пара ужей. Для Ист-Энда этот садик, или «Двор», как мы его гордо величали, был весьма солидного размера: небольшой клочок травы, несколько цветочков и огромное дерево футов сорока вышиной.[5]Так или иначе, у Анны здесь был полный простор для упражнений в волшебстве. Однако никто не подпал под ее чары столь полно и добровольно, как я. Работал я в пяти минутах ходьбы от дома и всегда являлся к обеду где-то в полпервого. Раньше, уходя после обеда обратно на работу, на вопрос мамы, когда меня ждать домой, я обычно отвечал: «Где-то около полуночи». Теперь ситуация в корне изменилась. Анна провожала меня до калитки, дарила весьма мокрый поцелуй и получала обещание, что я буду дома не позднее шести. После работы я обычно выпивал несколько пинт пива в ближайшем пабе и играл несколько геймов в дартс с Клиффом и Джорджем, но теперь все это осталось в прошлом. Сразу после гудка, говорившего об окончании рабочего дня, я едва ли не бегом мчался домой.

Дорога приносила особое удовольствие: с каждым шагом я приближался к ней. Улица, по которой я шел, полого загибала влево, и нужно было одолеть примерно половину пути, прежде чем вдали показывался наш поворот. Она была там. В дождь и в ведро, под снегом или под порывами пронизывающего ветра Анна уже стояла на своем посту; лишь однажды она пропустила встречу — но об этом позже. Вряд ли возлюбленные встречались с большей радостью. Увидев, как я выворачиваю из-за угла, Анна трогалась мне навстречу.

Ее умение придавать лоск любой ситуации всегда поражало меня до глубины души. Каким-то сверхъестественным образом она всегда делала нужные вещи в нужное время и к вящей пользе ситуации. Мне всегда казалось, что дети сломя голову несутся навстречу тому, кого любят, — но только не Анна. Завидев меня, она трогалась навстречу, не слишком медленно, но и не слишком быстро. Она была слишком далеко, чтобы я мог узнать ее на таком расстоянии. Казалось бы, ее можно было принять за какого-нибудь другого ребенка, ан нет — роскошные медные волосы не оставляли места для сомнений.

Прожив у нас первые несколько недель, она взяла моду вплетать для этой встречи в волосы темно-зеленую ленту. Сейчас, оглядываясь назад, я подозреваю, что эта прогулка мне навстречу была тщательно продумана и просчитана. Анна в полной мере постигла смысл этого ритуала и мгновенно поняла, как продлить его и придать ему особую значительность. Для меня эта пара минут была исполнена неизъяснимого совершенства — невозможно было ничего ни убавить, ни прибавить, чтобы не нарушить их тонкого очарования.

Что бы она там себе ни думала, а разделявшее, нас пространство, казалось, можно было пощупать рукой. Через него ко мне устремлялись, потрескивая, словно электрический ток, ее развевающиеся волосы, искорки, сверкавшие в глазах, ее счастливая и нахальная ухмылка. Иногда, ни слова не говоря, Анна касалась моей руки в знак приветствия; но иногда за несколько шагов до меня с ней происходило удивительное превращение: следовал взрыв — и одним гигантским прыжком она оказывалась у меня на шее. А то она останавливалась прямо передо мной и молча поднимала ко мне сложенные ладошки. Довольно быстро я понял, что это означало: она нашла что-то интересное. Тогда мы садились и тщательно изучали, что принес нам новый день — жука, гусеницу или камушек. Мы молча рассматривали находку, склонив головы над новым сокровищем. На дне ее глаз плескались и играли вопросы. Что? Как? Почему? Я ловил ее взгляд и кивал головой; этого было вполне достаточно, и она кивала в ответ.

В первый раз, когда это случилось, у меня сердце едва не выскочило из груди, так что я с трудом удержался, чтобы не обнять ее и не попытаться утешить. К счастью, я умудрился все сделать правильно. Наверное, какой-нибудь ангел, пролетая мимо, вовремя ткнул меня локтем в бок. Утешать нужно в несчастье и, быть может, в страхе; эти же наши с Анной мгновения были полны чистого, неразбавленного изумления. Они принадлежали лично ей, и она оказала мне высокую честь, пожелав разделить их со мной. Я все равно не смог бы ее утешить, ибо не посмел бы нарушить их чистоту. Все, что я мог, — это смотреть, как смотрела она, и проникаться мгновением, как она проникалась. Эту муку нужно нести в одиночку. Однажды она сказала: «Это только для меня и мистера Бога», — и мне нечего к этому добавить.

Ужин у нас дома был всегда примерно один и тот же. Ма была дочерью ирландского фермера и обожала все тушить. Самой популярной посудой на кухне были огромный чугунный горшок и не менее огромный чугунный же чайник. Подчас единственным признаком, по которому можно было отличить мамино тушение от заваренного чая, было то, что чай подавали все-таки в большущих чашках, а жаркое накладывали на тарелки. На этом разница заканчивалась, потому что в чае, как правило, плавало не меньше, м-м-м… твердых включений, чем в рагу.

Ма безоговорочно верила в истинность изречения: «В природе есть лекарство от всего». Не существовало травки, цветка или листочка, который не мог бы излечить какую-нибудь хворь. Даже сарай она умудрилась приспособить для разведения там Целебной паутины. У кого-то, я слышал, были священные кошки и коровы: у мамы жили священные пауки. Я так и не смог до конца разобраться, какое действие она, по идее, должна была оказывать, но Ма всегда с упорством, достойным лучшего применения, лечила паутиной все наши порезы и ссадины. Если паутина в доме вдруг заканчивалась, то на этот случай под часами на кухне всегда хранилась папиросная бумага. Ее полагалось тщательно облизывать и приклеивать на ссадину. Наш дом был буквально набит бутылками с настойками и сухими листьями; с потолка свисали связки чего-то, не поддающегося определению. Все хвори лечились одинаково — сначала потри, потом оближи, а если не можешь облизать, поплюй; или «Выпей вот это, тебе сразу полегчает».

Как бы там ни было, а результат был один — у нас никто никогда не болел. Врач переступал порог нашего дома, только когда кто-нибудь что-нибудь ломал, и еще — когда на свет появился Стэн. Так что не важно, что чай, или, как его принято было называть, «чаек», и рагу выглядели одинаково; главное, что на вкус они были превосходны, а любой порции хватило бы на целую роту.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2016-12-03; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 263 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Студенческая общага - это место, где меня научили готовить 20 блюд из макарон и 40 из доширака. А майонез - это вообще десерт. © Неизвестно
==> читать все изречения...

2372 - | 2320 -


© 2015-2025 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.011 с.