Торнтон Уайлдер
Мартовские иды
О ТВОРЧЕСТВЕ ТОРНТОНА УАЙЛДЕРА
Река не совсем годится в качестве символа для обозначения времени, истории. Вернее – пейзаж, окрестность, простор. Так полагал Торнтон Уайлдер (1897-1975), один из крупных американских писателей нашего века. Это ключ к его позиции; писатель строит свой мир на основе пространственно-временных представлений, сформировавшихся в нашем столетии.
Когда первый американский лауреат Нобелевской премии по литературе Синклер Льюис произносил торжественную речь, он назвал наиболее заметных младших своих соотечественников, в том числе Торнтона Уайлдера. Он принадлежит к тому же поколению, что и Скотт Фицджеральд, Фолкнер, Хемингуэй, Дос Пассос, Томас Вулф. Вошел он в литературу одновременно с ними и все же стоит несколько особняком.
В особое положение Торнтона Уайлдера поставили прежде всего семейные обстоятельства, воспитание, образование. «Богатые люди не похожи на нас с вами», – имел обыкновение говорить Скотт Фицджеральд. «Да, – иронически вторил ему Хемингуэй, – у них есть деньги». Так вот о деньгах Торнтону Уайлдеру тревожиться никогда не приходилось. С Фицджеральдом, Дос Пассосом и Хемингуэем они не только сверстники с разницей в один-два года, но еще и земляки – все со Среднего Запада, у всех у них на горизонте были Чикаго и озеро Мичиган, где мальчишкой рыбачил Хемингуэй. Но Уайлдер происходил из другой среды. Принадлежал он к американской элите, не денежной, но вполне обеспеченной и влиятельной, служебно-государственной. Отец его был дипломатом высокого ранга, занимал пост генерального консула в Китае, где Торнтон Уайлдер провел раннее детство. Вернувшись на родину, он учился в лучшей школе, лучшем колледже и в знаменитом Йельском университете. Между тем его литературные сверстники высшего образования не имели, и даже Дос Пассос, который курс в не менее знаменитом Гарвардском университете закончил, все же остался без диплома. А Уайлдер не просто прошел курс и не просто получил диплом. Как осмотрительно выбирали для него родители одно учебное заведение за другим, так он сам старательно выбирал себе наставников, научных руководителей, серьезно изучал древние языки, античность. После окончания университета он стал преподавать. Томас Вулф тоже некоторое время учительствовал, однако для него это было и случайностью, и жестокой жизненном необходимостью, а для Уайлдера – обдуманным, более или менее свободным выбором жизненного пути, рода занятий, места жительства.
Жизнь раз и навсегда поставила Торнтона Уайлдера в положение просвещенного, удобно устроенного наблюдателя. И дальнейшие отпущенные ему судьбой преимущества он старался не растрачивать впустую. Наблюдателем он был хотя и осторожным, однако пытливым, внимательным. В исключительных случаях не отклонялся он и от участия в событиях. Правда, и здесь его положение оставалось привилегированным. В первую мировую войну он служил в артиллерийской береговой охране, что на американском берегу не представляло, естественно, сколько-нибудь реальной опасности. Конечно, военная служба Фицджеральда или Фолкнера тоже была формальной, но Фолкнер в военные годы все же исполнял обязанности почтаря, а Уайлдер, так сказать, находился в войсках. Во второй мировой войне его участие было уже гораздо более реальным. Оно было тоже наблюдательским поначалу, когда в составе правительственной делегации Уайлдер посетил Лондон во время фашистских налетов. А затем он стал офицером разведывательного штаба союзных военно-воздушных сил в Италии и Северной Африке, где, как говорят биографы, очень пригодилось его знание языков. За трехлетнюю службу Уайлдер получил чин подполковника, а также, подобно Хемингуэю, Бронзовую звезду и еще более высокую награду – Почетную медаль конгресса.
Но в отличие от многих своих соотечественников ни после первой, ни после второй мировой войны Уайлдер не вернулся домой «потерянным». Он сопротивлялся наиболее распространенным настроениям своего поколения, хотя отнюдь не сторонился своих сверстников, участвовал с ними в одних и тех же литературно-экспериментальных журналах, тех, в частности, что выходили в Чикаго, который в начале 20-х гг. считался культурным центром страны. После выхода своих первых книг Хемингуэй получил от Уайлдера восторженное письмо. Когда Уайлдер встретился с Фолкнером, то оказалось, что фолкнеровские романы он знает филологически профессионально, как античных классиков, вдоль и поперек, просто наизусть. Литературные сверстники со своей стороны знали цену ему. Полученным от Уайлдера письмом Хемингуэй гордился. Фолкнер даже думал подражать Уайлдеру, правда как драматургу. Высоко ставили его главные книги и Дос Пассос, в Фицджеральд. Более того, у них были общие литературные учителя, одни и те же авторитеты, например такие прозаики старшего поколения, как Генри Джеймс, Джозеф Конрад, Джеймс Джойс… Так где же между ними проходила граница?
То поколение считалось не только «потерянным», ведущие представители поколения шли на резкий, предельный конфликт со своей средой и всем обществом. «Я не буду служить тому, во что я больше не верю, будь это моя семья, родина или церковь», – так говорил герой романа Джеймса Джойса «Портрет художника в юности». И они все по-своему повторили или, точнее, претворили тот же девиз, причем как в литературе, так и в жизни: не отвергая идей долга или служения, они отказывались служить тому, чему их учила служить семья, школа, церковь, ходячая мораль. Образцово это проявилось у Хемингуэя. А Фолкнер, если и вернулся в родные края территориально, то, кажется, лишь затем, чтобы творчески перепахать родную землю, поставив ее буквально дыбом, всеми корнями, всей кошмарной жутью наружу. Так он ведь и жил затворником, хотя и дома, но как в осаде, с надписью на воротах: «Проваливай отсюда!» Большинство соседей признало его своим лишь посмертно. Подобная судьба выпала и на долю Томаса Вулфа, про которого, имея в виду его роман «Домой возврата нет», говорили: «Еще бы! После всего того, что он про дом свой написал…» Разумеется, главное не в каких-то личных неурядицах. Это была принципиальная позиция, которую Уайлдер понимал и которой в ее художественно сильном выражении он даже восхищался, однако не разделял. Вот почему и сверстники не могли назвать его, пользуясь заглавием другого известного американского романа, «одним из наших».
Многие из них находились между собой в литературном родстве, близость становилась подчас даже столь тесной, что возникали конфликты из-за сюжета, темы, материала. Все это Торнтона Уайлдера не касалось, как не знал он всю жизнь ни какого-либо подобия материальной нужды, ни периода «бури и натиска». Ему был, правда, предъявлен однажды литературный иск в заимствованиях, но характерно: дело шло все о том же Джойсе, старшем современнике. Однако у него Уайлдер заимствовал по всем правилам, как у классика, он с теми же основаниями использовал в своих романах мотивы античных авторов. Что же касается сверстников, то у них в отношении к Уайлдеру не могло возникнуть никакой ревности. Ситуация с Уайлдером доходила в противоположном направлении до парадоксальности: даже когда он писал прямо о том, о чем писали другие, все равно это воспринималось настолько иначе, будто он писал на другом языке или жил в другую эпоху, в другой стране и вовсе на другой планете. В чем же дело?
Вернемся к тому, что о новом писательском поколении сказал Синклер Льюис. «У нас есть молодые писатели, – говорил он, – которые пишут такие страстные и подлинно художественные книги, что я с грустью ощущаю себя слишком старым, чтобы быть среди них». Далее он выделил отличительные черты каждого, но при всех индивидуальных особенностях проступает общее: единые устремления – к жизни, реальности, злободневности. А Торнтон Уайлдер, по словам Синклера Льюиса, «в наш реалистический век видит старые, прекрасные и вечно романтические сны».1 Старший писатель говорил в хорошую для себя минуту, и вообще он отличался подчеркнутым благорасположением к младшим собратьям по профессии, так что в его устах даже критика могла выглядеть похвалой. Сверстники судили о том же определеннее, резче. «Это музей, а не настоящий мир. В разреженной атмосфере движутся бледные, облаченные в романтические костюмы призраки» – так, признавая утонченность Уайлдера, писал Майкл Голд, известный писатель-марксист, тоже упомянутый Синклером Льюисом и открывший, как сказал Льюис, подлинный мир нью-йоркской бедноты. А с позиции Торнтона Уайлдера, судя по его ранним вещам, не только богатство и бедность, но, как с Луны, даже континенты не всегда можно было различить. «Где в его романах, – писал Голд, – современные улицы Нью-Йорка, Чикаго, Нового Орлеана?… Где рабский труд детей на свекольных полях? Где самоубийства держателей прогоревших акций, где насильники над рабочими, где страсти и муки шахтеров?»2 Даже люди, не разделяющие политических убеждений Майкла Голда, и теперь еще признают, что в его критике было немало справедливого. В то же время, поскольку Уайлдер стал классиком, иногда эти замечания относят в разряд традиционных заблуждений современников, не сумевших понять и т. п. Нет, о том, что эта критика во многом была оправданной, говорит тот факт, что сам Уайлдер к ней прислушался, по своему обыкновению внимательно прислушался, он по-своему, что называется, учел эту нелицеприятную критику, в чем мы убедимся из разбора его произведений. Однако убедимся мы также и в том, что, учитывая критику, Торнтон Уайлдер, даже когда писал о шахтерах, все же оставался в своем мире, границы которого он стремился расширить, но законы построения которого оставались прежними. Какие же это законы?
Присмотримся теперь к исходной формуле: река и пространство. «О времени и о реке» – так Томас Вулф назвал свой последний роман. «Поток сознания» – так называется один из распространенных в наш век повествовательных приемов. Метафора «река» или «поток» лучше всего рисует сознание, как говорил основоположник термина американский философ Уильям Джеймс. Везде, как видим, присутствует идея движения. «Время только кажется быстро текущей рекой, – со своей стороны заметил Торнтон Уайлдер, – оно скорее неподвижный, бескрайний ландшафт, а движется взгляд, его созерцающий». Этой идеей проникнуты все произведения Уайлдера, все его творчество.
Моментом озарения в своем развитии Уайлдер считал участие в раскопках в окрестностях Рима, куда он отправился вскоре после окончания университета. Вдруг, вспоминал он, современная лопата открыла тьму веков. Время лежало перед ним в развалинах. Где здесь прошлое и где настоящее? Кажется, будто древние этруски жили на той же улице, что и нынешние римляне. Или наоборот? Как посмотреть. Конечно, к такому восприятию открывшейся перед ним картины взгляд Уайлдера был подготовлен. Мысль о взаимосвязи прошлого и настоящего в то время оказалась очень распространенной и даже модной. Что, как не ту же идею, выразил Хемингуэй в эпиграфе и заглавии своего первого романа? «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит…» И та же идея руководила Фолкнером в построении его романов, где время движется и вперед, и в стороны, и вспять. Конечно, мысль все та же, но важны оттенки. Размышления Уайлдера о времени и об истории имели окраску, условно говоря, университетскую. Прежде всего, это были размышления специалиста, обладавшего основательной философской и филологической подготовкой. Кроме того, крупнейшие американские университеты, где учился, преподавал или же выступал с отдельными лекциями Уайлдер, отличались духовным консерватизмом, на знамени которого было начертано: «Прошлое имеет больше величия, чем настоящее». То была критика буржуазного прогресса, но критика консервативная, книжная, ориентированная на абстрактно-возвышенные образцы прошлых веков. Вот почему, собственно говоря, радикально настроенная молодежь не особенно стремилась в эти университеты и не особенно заботилась о получении там дипломов.
Однако Торнтон Уайлдер, как мы уже знаем, выучку в этих университетах прошел, многие полученные там уроки твердо усвоил. Критика «слева», которой были подвергнуты ранние его книги, и воспринималась как выступление против мертвой, реакционной академической учености. С этой точки зрения Уайлдер – «изящный сноб, пребывающий в лоне англо-католицизма и в поисках вечной красоты обращающий свои взоры на Италию, античный мир, древнее Перу, – очень характерная фигура „высокой литературы“ американской буржуазии».3 Черты не выдуманы, отмечены верно, и все-таки портрет не полон. Ведь если бы это было только так, тогда Уайлдер и не стал бы откликаться творчески на критику. Он откликнулся, он написал, как мог, об улицах Чикаго, он высказал, что знал, о муках и смертях шахтеров и об испытаниях, выпавших на долю его современников вообще. И сделал он это потому, что не удовлетворял его ученый снобизм, иначе называемый «новым гуманизмом» – консервативная критика гуманизма традиционного по всему фронту от Ренессанса до романтиков и нашего века.
Лидеров «нового гуманизма» Уайлдер и слышал и читал: главный враг – Фрэнсис Бэкон, основоположник опытных наук, а кроме того, Руссо, «защитник вольности и прав». С них все и началось. Человек зазнался, в результате потерял и бога и себя. Надо поставить человека на место, среднее между богом и природой. В самом человеке борются добро и зло, зла больше, чем добра, поэтому человеку необходим самоконтроль, а над ним также нужен контроль. И давно пора прекратить всякие разговоры о демократии и прогрессе. Многие из этих заповедей Уайлдер подправил, пересмотрел или же вовсе отверг. В особенности претила ему претензия «новых гуманистов» на какой-то «аристократизм». В общем античеловеческая сущность этого «гуманизма» ему была ясна. Но все же у него так и осталось скептическое отношение к идее поступательного движения времени и, тем более, воздействия на это движение. Ведь что такое «ландшафт» вместо «реки»? Статика. Как бы вне времени существующая плоскость. Улицы, ископаемая и современная, сходятся на одном и том же перекрестке. Допустим, наблюдатель движется, но откуда же он взялся, этот наблюдатель, и каким образом совершается его движение?
Уайлдер прекрасно понимал, что к нему в порядке полемики могут быть обращены поставленные выше вопросы, и каждой своей очередной книгой он заново искал на них ответа. В итоге он пришел к идее «дополнительности», известной нам из новейшей физики. Он ведь не отбрасывает «реку» совсем, он говорит «скорее простор», пользуясь для передачи исторического движения той и другой метафорой. Читая книги Уайлдера, чувствуешь себя в положении пассажира современного воздушного лайнера, летящего над морем или океаном: волны видны, однако вроде бы не движутся. Потом самолет идет на посадку, и различаешь даже человеческие фигурки, которые деятельно суетятся. Однако самолет вдруг взмывает вверх, и снова, куда ни взглянешь, вокруг неподвижный простор…
Подобный взгляд называется еще «антропологическим» в отличие от социально-исторического. Сообразно со своей специальностью историки и социологи наблюдают за переменами в человеке и обществе, «антропологи» высматривают неизменное, они, если ищут перемены, то уж настолько крупные, что по сравнению с ними разница между богатством и бедностью – пустяк, мелочь. «Антропологическая» рекомендация сопровождала один из романов Торнтона Уайлдера: «Это описание душевной жизни нескольких людей, попадающих в обстоятельства, характерные для семейной жизни во все времена и у любых народов». Вместе с тем Торнтон Уайлдер оставался по специальности историком, старался наблюдать жизнь человека, страны, эпохи в конкретности. Одним словом, то река, то простор, то «антропологическая» обобщенность, то историческая конкретность, все это он хотел сочетать ради поисков ответа на вопрос: можно ли предугадать движение реки? И как выбрать наилучший маршрут для путешествия по окрестностям?
«Мост короля Людовика Святого» (1927) оказался первой вызвавшей широкий отклик попыткой Уайлдера дать на эти вопросы творческий ответ. Идея повести, по его собственным словам, пришла к нему в Принстоне, еще одном знаменитом американском университете. Но там никакого более или менее заметного моста нет. Однако мост – один из символов Америки; мосты Нью-Йорка или Сан-Франциско – предмет национальной гордости, вроде «восьмого чуда» света. «Бруклинский мост – да… Это вещь!» – признал Владимир Маяковский. Обращаясь к тому же самому мосту, американский поэт Харт Крейн писал: «Ты, устремленный через гавань, стремительно-серебряный, как будто ты – шаг солнца, запечатлел в своем полете нерастраченную силу, и прочен ты своей свободой!» А Торнтон Уайлдер спросил: вдруг мост развалится? Свою повесть он прямо с этого и начал: «В полдень в пятницу 20 июля 1714 года рухнул самый красивый мост в Перу…» Положим, дело происходит в Перу, далеко от США и к тому же давно, но все это мало заметные детали, если взглянуть на событие в принципе.
Какой же избрать принцип? Рухнул мост, погибли шедшие по нему люди, пять человек, – что это, случайность? Так озаглавлена первая глава романа. Или чей-то план? Ясно, не заговор. А возможно – промысел. Это – последняя глава. Между этими двумя главами располагаются еще три главы, где естественно было бы найти изложение двух взаимоисключающих версий случившегося. Версии эти все время подразумеваются, но излагается нечто третье: в каком душевном состоянии несчастные люди встретили свою смерть? Иначе говоря, по ходу дела Уайлдер изменил изначальную задачу. Две первые полярные версии он счел, как видно, несостоятельными. Можно, по его мнению, доказать, что то была чистая случайность. Можно доказать и закономерность, жесткую, неизбежную, фатальную, что и доказывает францисканский монах, брат Юнипер, у которого все стихийные бедствия в точности, но его подсчетам, совпадали с актами божьей кары. Однако в распоряжении этого наблюдателя и тем более за пределами его кругозора имеется множество фактов, опровергающих любую из версий. Во всяком случае, при попытке объяснения происшедшего концы с концами полностью никак не сходятся. Полемизирует Уайлдер, разумеется, не с монахом, он оспаривает причинно-следственное объяснение, к чему бы оно ни приводило – высшему промыслу или социально-экономическим условиям. Поэтому возражать Уайлдеру стали не монахи, а прежде всего – американские критики-марксисты.
«Мост короля Людовика Святого» противостоял литературе социального протеста. Уайлдер спорил с Драйзером, Синклером Льюисом, Шервудом Андерсоном – со старшим поколением, спорил он и со сверстниками, которые так или иначе придерживались взгляда конкретно-социального, исторического, даже если впадали в полнейший пессимизм. Но и пессимизм их был историческим. Уайлдер держался позиции «антропологической», которая претендует на размах, превосходящий какую бы то ни было конкретную историю: социальные условия меняют человеческую природу не настолько, чтобы их следовало принимать в расчет. Центральная часть романа, состоящая из трех глав, была посвящена тому, что Торнтон Уайлдер считал собственно человеческими проблемами, среди которых он выделил вопрос о содержании и смысле жизни отдельной личности. Объектом его пристального внимания оказываются те пятеро, что погибли при крушении моста. Что это были за люди? Или, точнее, заслужили ли они свою участь?
Занимаясь профессионально изучением истории, Уайлдер, однако, не писал исторических романов в точном смысле этого термина. Романы, подобные его книгам, прежде называли «костюмированными»: условно переодетая современность. Позднее повествования того же рода стали называть «параболами» – иносказаниями, притчами. Как знаток прошлого, Уайлдер умело пользуется деталями, документами, по не стремится соблюдать достоверность. Кроме того, особенность его иносказаний в том, что в отличие от образцовой притчи их мораль не всегда ясна, не однозначна. За исключением общей, как бы нависающей над всеми книгами Уайлдера мысли о том, что, чем больше знаешь, тем меньше можешь объяснить, выводы у него оказываются проблематичными, хотя в его книгах немало поучающих и действительно поучительных формул. Вместе с тем есть неизменное направление мысли, которое в данном случае и привело пятерых «перуанцев» к злополучному мосту: каждый из них вступил на мост в лучшую, важнейшую минуту своей жизни!
«Мост короля Людовика Святого» исследователи сравнивают еще и с «паломничествами» – средневековыми описаниями путешествий к святым местам. Цель такого путешествия – духовное просветление. Ситуация, описанная Уайлдером, отличается тем, что просветление приходит к путникам на случайном пути, в случайную и, главное, роковую минуту. Сразу за просветлением наступает вечная тьма, смерть. В настоящем «паломничестве» или «житии» такой момент был бы истолкован, конечно, провиденциально, как знак высшего промысла. Но даже брат Юнипер, монах-исследователь, готовый увидеть в совершившемся перст божий, все-таки не мог склониться к определенному выводу. Сам же Уайлдер вообще не видит надобности подобный вывод делать. Ведь все равно невозможно узнать, был ли это «план» или «случай», угодно или нет было высшей силе таким образом рассчитаться с людьми. Важно, что каждый из погибших все-таки успел рассчитаться – нет, не с богом, а сам с собой.
У Торнтона Уайлдера отношения с религией были не совсем ясными, не каноническими. Принадлежал он по семейной традиции действительно к англо-католической, протестантской церкви, однако проблему веры рассматривал с психологической, нравственной стороны. Часто употребляется у него это слово – вера, однако очень редко с дополнительным указанием – во что. Вера, которая постоянно заменяется у него словом «надежда», означала для Уайлдера самоцельное и самоценное состояние души. Вера – предельная мобилизация душевных сил, вот и все. Вера приводит человека в состояние душевной уравновешенности, а если уж говорить о направленности, то в качество объекта веры Уайлдер отвергает и бога, и будущее, он делает объектом веры людей.
Люди, шедшие тогда по мосту, были молодые и старые, добрые и злые, каждый из них переживал мучительную внутреннюю борьбу. Властная старуха тиранила вроде бы любовью свою дочь, брат ревновал брата, но ценой нравственного искуса каждому удалось как-то из тупика выбраться к просветлению, найти в себе настоящую любовь, подлинную доброту, и вдруг – конец. Ради чего же шла борьба? Ради этого светлого момента, который и есть венец человеческого существования, а остальное все уже не принципиально. Победа одержана, ее нельзя ни повторить, ни продлить.
Эту свою мысль Уайлдер пояснил потом в целой пьесе, которая стала, пожалуй, наиболее популярным его произведением. Пьеса «Наш городок» (1938) обошла многие театры мира. В ней Уайлдер одновременно учел и обострил полемику, вызванную прежними его произведениями, в том числе повестью «Мост Короля Людовика Святого». Учел в том отношении, что обратился к американской повседневности, правда не очень современной, но все же вполне реальной. Тут же он и обострил свой тезис, переиначивая взгляд на провинциальную Америку, установленный «Главной улицей» Синклера Льюиса и «Уайнсбургом, Огайо» Шервуда Андерсона. Это был как раз тот случай, когда Торнтон Уайлдер написал на распространенную тему (у каждого писателя его поколения был «свой городок»), однако привычной картины в его пьесе не увидели. Персонажи Андерсона, Хемингуэя, Вулфа один за другим из провинции бежали или, по крайней мере, мечтали убежать. «Уеду я из этого города», – говорит хемингуэевский герой. «Я не хочу никуда ехать», – говорит герой Уайлдера. Но «уехать» ему или, вернее, его жене все же пришлось – далеко, на тот свет. Во время очередных родов эта молодая женщина умерла. Жалко? Говорят, представления пьесы Уайлдера сопровождались не только аплодисментами, но и всхлипываниями. Еще бы не жалко! Однако Уайлдер спешит успокоить своих зрителей. Театр есть театр, в нем все возможно, и – женщина вдруг оживает. Ей предоставляется чудесная возможность вернуться в любой, самый счастливый момент своей жизни. Какое же разочарование постигает героиню! Все-таки прав был Томас Вулф: домой не вернешься, даже если не говорил и не думал о своих ближних ничего, кроме хорошего. Однажды достигнутое счастье есть победа истинная, но и последняя.
Так и с моста Уайлдер сбросил своих персонажей в тот момент, когда они в принципе победили, прозрели, а дальнейшее уже, как говорится, не суть важно. Наказание это было для них или, быть может, награда – кто знает! Объяснения нет. Есть важный, ими самими достигнутый результат.
Существенная особенность притчи, изложенной Уайлдером, заключается в том, что персонажи его живут не только вне конкретного времени, но и вне общества. Просветления они достигают через общение с другими людьми, и все равно это их сугубо личная судьба, их отдельная забота. Допустим, нужно делать добро, и герои романа стараются его сделать, но взаимоотношения их с другими людьми как проблема не рассматриваются. Лицом к лицу с этой проблемой Уайлдера поставили впечатления времен войны, нашедшие отражение в романе «Мартовские иды» (1948).
Отражение, как всегда у него, не прямое. Главный персонаж и место действия, конечно, были Уайлдеру подсказаны Италией, где он находился в американской армии, однако не является этот роман ни «военным», ни «историческим». Хотя отдаленная эпоха восстановлена здесь с видимой документальностью, но Уайлдер сам же предупредил, что исторической реконструкцией он не занимался. Все это – фантазия: документы почти все сочинены, события сдвинуты, фигуры перегруппированы. Рассматривать этот роман как художественное изображение Древнего Рима времен Юлия Цезаря нельзя. Расхождения с реальным течением событий могут быть прослежены просто по учебнику истории. Роман вновь представляет собой маскарад-иносказание. Однако параллель с Италией времен Муссолини тоже не выдержана. Тип диктатора, обрисованный в лице Цезаря, совсем не напоминает дуче. И Брут, такой, каким он представлен, это не Лауро де Базис, которому посвящен роман. Тут, можно сказать, все переиначено. Вместо случайной, патологической фигурки, каким был дуче, здесь диктатор – значительная личность. А Брут, напротив, в отличие от поэта-антифашиста де Базиса слаб, не героичен. Не похож на де Базиса и поэт Катулл, изображенный как человек талантливый, однако не гражданственный. Вот Луций Мамилий, друг и советник Цезаря, кажется, прямо списан с поэта и художника Эдуарда Шелдона, которому тоже посвящен роман, – мудрец, стоически сопротивляющийся тяжелому недугу. Но это исключение, в основном роман оторван от каких-то конкретных событий. Достаточно абстрактное, хотя и насыщенно-образное, размышление о людях и власти, о жизни общественной и приватной и, конечно, все о том же – о возможности или невозможности постичь смысл происходящего.
В романе отразилось и воздействие философии экзистенциализма, с которой Уайлдер познакомился тоже во время войны. Он выступил переводчиком произведений Ж.-П. Сартра, ведущего современного представителя этой философии. Но по духу ему оказался ближе давний предшественник этой философии – датский мыслитель Кьеркегор, у которого в отличие от экзистенциализма новейшего существенное место занимала проблема бога, религии. Центральный вопрос, волнующий Цезаря, уже знаком нам по повести «Мост короля Людовика Святого»: есть ли за всем этим какой-то «план», чья-то высшая воля или же человек предоставлен самому себе?
Вывод, к которому вместе с автором приходит Цезарь, одновременно мужествен и мрачен. Опорой человеку может служить только чувство ответственности – так, в духе Кьеркегора и Сартра, рассуждает уайлдеровский диктатор.
Как это часто бывает у Торнтона Уайлдера, роман построен с возвратами, отклонениями, повторами, позволяющими уже известное читателю увидеть под иным углом зрения. Так мы узнаем, что Цезарь, предстающий поначалу зрелым государственным деятелем, когда-то шатался по египетским притонам, знал минуты слабости, увлечений, уводивших его от государственных задач, но все это уже позади. Цезарь – человек, постигший себя самого, отчетливо сознающий свою ответственность и свое назначение. Тем труднее и горестнее его положение: он также сознает невозможность реализовать свои намерения, главные из которых – восстановить славу и мощь Рима. Люди живут и хотят жить мелкими заботами, обычными страстями и страстишками, они оберегают свои суеверия и заблуждения. С помощью замечательного землеройного изобретения Цезарь спрямил течение Тибра, что должно было бы предоставить немалые удобства, однако жители Рима даже избегают смотреть на это достижение, которое со всеми своими достоинствами им просто ни к чему. Цезарь пробует потворствовать человеческим слабостям, но и этот путь не продуктивен, поскольку жадность и завистничество оказываются просто беспредельны. Цезарь знает о заговоре против него и не останавливает заговорщиков, ибо это касается только его самого, он же свою жизненную задачу выполнил, а людской материал, который имеется у него под руками, все равно не подходит для возведения задуманного им могучего государства.
Когда роман вышел, критики отмечали, что Цезарь получился у Торнтона Уайлдера едва ли не наиболее запоминающимся лицом среди всех его персонажей. Действительно, другие персонажи выполняют у него марионеточно-иллюстративную функцию. Они послушно проводят заданную им идею. Римский диктатор – достаточно живой характер, но, напомним, не похож на исторического Цезаря. Не похожа па реальную историческую ситуацию и вся изображенная в романе коллизия. Конечно, роман не учебник истории, и полная достоверность в нем не обязательна. Однако за счет различных сдвигов и перемен Уайлдер устранил и ту реальную конфликтность, которая была в Риме в эпоху античных диктаторов, Уайлдер сам сознавал, что картина получилась чересчур отвлеченной, абстрактной. Свой следующий роман, который он выпустил после двух десятилетий молчания, он постарался сделать как можно более жизненно-конкретным.
Этот роман, «День восьмой» (1967), оказался густонаселенным, как семейная саги, историческая хроника. Автор решил ответить в нем на все основные, когда-либо услышанные им упреки в отвлеченности, абстрактности. Он прямо перенес действие на улицы американских городов, малых и крупных, таких, например, как Чикаго, здесь он заговорил о шахтерах, а также о множестве своих соотечественников всех состояний и возрастов, об их сбывшихся и рухнувших чаяниях. В то же время, оставаясь верным себе, он не приблизился к злободневности ближе, чем на полстолетие, ибо действие романа развертывается на рубеже XIX-XX вв. И все же это роман исторический в собственном смысле слова, здесь восстанавливается эпоха, хотя восстанавливается очень выборочно, пристрастно. Критики отмечали, что Драйзер писал целые романы о том, что Уайлдер лишь походя упоминает, например забастовки, рабочие волнения в Чикаго. Иногда «День восьмой» напоминает «Сестру Керри», «Дженни Герхарт» и «Американскую трагедию», но они написаны другим автором. Совершенно другим! Торнтон Уайлдер остается верен своей позиции исторического скептицизма, поэтому, естественно, не видит или не хочет видеть того, на чем прежде всего останавливался взгляд Драйзера.
Подобно повести «Мост короля Людовика Святого», «День восьмой» начинается с катастрофы, с убийства и суда. Суд совершает ошибку, признавая виновным невиновного, и все основные события романа оказываются так или иначе следствием этой ошибки. Кто был реальным убийцей, этот вопрос как-то теряется из виду, хотя в конце, под занавес, на него приходит ответ. Вновь, как и в первой книге, происходит подмена изначального вопроса. Не кто убил, а что произошло в результате несправедливого приговора, вот что становится главным. Забегая вперед и рискуя предвосхитить ожидания читателей, скажем: получилось все как нельзя лучше. Любой современник Уайлдера, старший или младший, написал бы ту же историю иначе. Например, за десять лет до «Дня восьмого» вышел роман Фолкнера «Особняк», где исходный момент буквально тот же – несправедливый суд, ошибочный приговор, и нам известно, какая в результате кровавая каша из-за всего этого заваривается. У Торнтона Уайлдера все происходит по-другому, в других тонах, с другими итогами. Да, человек пострадал безвинно, это отторгает его от семьи, но в результате испытания, которых могло бы и не быть, приводят его к тому нравственному просветлению, что нам тоже уже знакомо по судьбе пятерых из «Моста Людовика Святого». А его семья, жена, дети? Им, в свою очередь, пришлось нелегко, однако они не только выстояли, но и добились многого, чего им без этих испытаний, возможно, и в голову не пришло бы добиваться. Дочь стала известной певицей, сын – влиятельным человеком. События в романе развиваются подчас будто в романтическом сне или в сказке, с участием неузнанных благодетелей и, конечно же, счастливого случая. И автор, как видно, настаивает и на сказочности, и на случайности, не находя для своих персонажей более надежных пособников и ориентиров. Зато эти пособники выручают героев безотказно.
Критики на этот раз писали так: «Все, что совершается в „Дне восьмом“, призвано свидетельствовать о смысле жизни. Никакой неопределенности не допускается, ясность почти убийственная… Как ни странно, однако тщательная распланированность повествования приходит в противоречие с утверждением автора, будто понять свое существование полностью мы не можем. Напротив, книга ведет к тому, что мы все можем понять и даже, более того, понимаем; по крайней мере главным героям романа это удается. В результате весь роман получается несколько искусственно построенным: ходы и связки чересчур видны. Создается такое впечатление, будто Торнтон Уайлдер уже имеет ответ прежде, чем он задал вопрос…»4 Надо признать, что критика эта небезосновательна. Однако в книге есть подлинно живой пласт. Это все, что связано с пронизывающей роман симпатией к людям труда и действия. Каждый из главных героев романа, для которого жизнь оказывается исполнена смысла, это как бы маленький «цезарь», готовый нести полную ношу ответственности за свою судьбу. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло: в столкновении с несчастьем центральные персонажи Уайлдера без ропота стараются выстоять.
Эти люди не разглагольствуют, а действуют, но вообще автор предоставляет возможность высказаться многим: проповедникам анархизма, дзэн-буддизма, утопизма… В устах одного из них звучат слова, ставшие названием романа. Было «семь дней творения», оратор-утопист предсказывает приход «дня восьмого», когда возникнет обновленный человек. Правда, этот оратор сам не верит тому, что говорит. Не верит прежде всего потому, что не может представить себе, когда это все сбудется. Но для людей, которым, по Уайлдеру, открыт смысл жизни, «день восьмой» наступает прямо сейчас, сегодня, по мере того, как они находят в себе силы для достойного существования вопреки всем несчастьям.
Наш читатель обратит, конечно, особое внимание на присутствие в романе Ольги Сергеевны Дубковой, русской женщины, дочери народовольца, который принимал участие в подготовке покушения в 1881 г. на Александра II. Эта женщина обрисована в романе также с исключительной симпатией, она в свою очередь образец скромности и стойкости. Она – верный человек. О реальных прототипах этого персонажа ничего не известно, но, как справедливо отмечали критики, госпожа Ольга, кажется, сошла с тургеневских или, скорее, чеховских страниц. Вместе со своим поколением Торнтон Уайлдер разделял интерес к русской литературе, и в драме, например, он считал себя учеником, продолжателем Чехова.
В заключение романа Уайлдер еще раз развертывает свою излюбленную пространственную метафору, на этот раз – ковер. Перед читателем гигантский, сотканный историей гобелен. Всех узоров на нем не разглядишь, не разгадаешь, каждому оказывается доступен лишь фрагмент этого ковра.
Творчество Торнтона Уайлдера при всей своей подчас абстрактной романтике живо искренним неприятием буржуазного делячества, демагогии, ненавистью к насилию. На закате своих дней Уайлдер, подводя итоги, сказал: «Литературное творчество имеет своим источником два вида любознательности. Это любознательность в отношении к людям, развитая до такой высокой степени, что становится подобной любви, и это – любовь к ряду выдающихся шедевров литературы, любовь столь всепоглощающая, что она обладает всеми важнейшими свойствами любознательности. Я употребляю слово „любознательность“ в старинном значении этого понятия, означающего неустанное осознание окружающих нас явлений…»5 Во всю меру своей неистощимой любознательности Уайлдер изучал людей, сохраняя искреннюю веру в человеческое достоинство.
Д. Урнов
Это произведение посвящается двум друзьям. Лауро де Базису – римскому поэту, который погиб, оказывая сопротивление безраздельной власти Муссолини: его самолет, преследуемый самолетами дуче, упал в Тирренское море,
и
Эдуарду Шелдону, который, несмотря на свою слепоту и полную неподвижность в течение двадцати лет, дарил множеству людей мудрость, мужество и веселье.
"Das Schaudern ist der Menschheit bestes Tell
Wie auch die Welt ihm das Gefuhl verteure…"
Goethe. Faust
[Дрожь – лучший человеческий удел;
Пусть свет все чувства человека губит –
Великое он чувствует и любит,
Когда святой им трепет овладел.
Гете, «Фауст» (Перевод Н.Холодковского)]
Глосса:
«Когда человек с благоговейным трепетом начинает ощущать, что в мире есть Непознаваемое, в его познающем разуме пробуждаются высшие силы, хотя чувство это часто оборачивается суеверием, духовным рабством и чрезмерной самоуверенностью».
Воссоздание подлинной истории не было первостепенной задачей этого сочинения. Его можно назвать фантазией о некоторых событиях и персонажах последних дней Римской республики.
Главная вольность была допущена в переносе события, случившегося в 62 году до Р.Х., – осквернения Таинств Доброй Богини Клодией Пульхрой и ее братом, – на семнадцать лет вперед, то есть на празднование тех же Таинств 11 декабря 45 года.
К 45 году многие из моих персонажей давно уже были мертвы: Клодия убили наемные бандиты на проселочной дороге; Катулл, если верить свидетельству св.Иеронима, умер в возрасте тридцати лет; Катон-младший погиб за несколько месяцев до описываемых событий в Африке, восстав против абсолютной власти Цезаря; тетка Цезаря, вдова великого Мария, скончалась еще до 62 года. Более того, вторую жену Цезаря, Помпею, давно сменила третья жена, Кальпурния.
Кое-какие подробности этого рассказа, которые скорее всего могут показаться вымышленными, исторически верны: Клеопатра приехала в Рим в 46 году, и Цезарь отвел ей свою виллу по другую сторону реки; она жила там вплоть до его гибели, а потом бежала на родину. Возможность того, что Марк Юний Брут был сыном Цезаря, изучалась и была отвергнута почти всеми историками, вникавшими в личную жизнь Цезаря. То, что Цезарь подарил Сервилии жемчужину неслыханной ценности, – исторический факт. История с подметными письмами против Цезаря, которые передавались по цепочке, была подсказана автору событиями наших дней. Такие письма против фашистского режима распространял в Италии Лауро де Бозис – как говорят, по совету Бернарда Шоу.
Обращаю внимание читателя на порядок изложения материала.
В каждой из четырех книг документы следуют почти в хронологическом порядке. Книга первая охватывает сентябрь 45 года до Р.Х. Действие книги второй, содержащей исследование Цезарем природы любви, начинается раньше и захватывает весь сентябрь и октябрь. В книге третьей, где речь идет главным образом о религии, события начинаются еще раньше и длятся всю осень, заканчиваясь декабрьскими церемониями в честь Доброй Богини. Книга четвертая, где вновь приводятся самые разные соображения Цезаря, в частности о себе самом как о возможном орудии «судьбы», открывается наиболее ранним из приведенных здесь документов и завершается его убийством.
Все документы – плод авторского воображения, за исключением стихотворений Катулла и заключительного абзаца из «Жизнеописания двенадцати цезарей» Гая Светония Транквилла.
Источники, свидетельствующие о Цицероне, обильны, о Клеопатре – скудны, о Цезаре – богаты, но часто туманны и искажены политическими пристрастиями. Мною сделана попытка предположить, как протекали события, по-разному отраженные в дошедших до нас свидетельствах.
Торнтон Уайлдер
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ