Каждое поле подразумевает и производит свою особую форму Illusio, т. е. вовлеченности в игру [au sens d'investissement dans le jeu]. Illusio выводит агентов из состояния безразличия и побуждает к приведению в действие тех различений, которые существенны с точки зрения логики поля, к распознаванию того, что важно (то, что «меня задевает», inter-est, в противоположность тому, что «всё равно», безразлично, in-different) с точки зрения фундаментального закона поля. Столь же верно и то, что никакая игра невозможно без некоторой формы приверженности к игре, веры в ценность «разыгрываемого», благодаря которой игра оказывается стоющей затраченных на нее усилий. На «тайном сговоре», «сыгранности» [collusion] агентов в illusio основывается конкуренция, которая, противопоставляя агентов друг другу, собственно и составляет сущность игры. Таким образом, illusio является необходимым условием функционирования игры, и, по крайней мере отчасти, её продуктом.
Эта заинтересованная вовлеченность в игру устанавливается в спонтанном и исторически обусловленном взаимодействии между габитусом и полем, двумя историческими институтами, в которых действует один и тот же (за исключением некоторых деталей) фундаментальный закон; она является сущностью этого взаимодействия. Следовательно, она не имеет ничего общего с той эманацией человеческой природы, которую часто имеют в виду, говоря о понятии интереса[36].
Каждое поле (религиозное, артистическое, научное, экономическое и т. д.), навязывая особую форму регуляции практик и репрезентаций, предлагает агентам легитимную форму реализаций их желаний, основывающуюся на присущей данному полю форме illusio. Именно в отношении между, с одной стороны, чувством игры — системой диспозиций, произведенной полностью или частично структурой и функционированием поля, и, с другой стороны, системой объективных возможностей, предлагаемых полем как пространством игры, определяется в каждом случае система (действительно) искомых удовлетворений и зарождаются стратегии (которые могут сопровождаться или не сопровождаться эксплицитным осознанием игры)[37].
Производителем ценности книги или картины является не автор, а поле производства, которое, в качестве универсума веры, производит ценность произведения искусства как фетиша, продуцируя веру в творческую силу автора. Произведение искусства существует как символический объект, представляющий ценность, только когда оно распознано и признано, т. е. социально институировано как произведение искусства читателями или зрителями, обладающими диспозицией и эстетической компетентностью, необходимой для того, чтобы распознать и признать его в этом качестве. Следовательно, наука о произведениях искусства должна рассматривать в качестве своего объекта не только материальное, но и символическое производство — т. е. производство ценности произведения, — или, иными словами, производство веры в ценность произведения. Эта наука должна учитывать не только непосредственных изготовителей произведения в его материальности (художников, писателей и т. п.), но также и целый ансамбль агентов и институтов, участвующих в производстве ценности произведения посредством производства веры в ценность искусства вообще и веры в отличительную ценность того или иного шедевра. Сюда входят критики, историки искусства, издатели, арт-дилеры, владельцы галерей, музейные кураторы, покровители, коллекционеры, канонизующие инстанции (салоны, академии, жюри конкурсов и т. п.). Нужно также учесть систему политических и административных органов, уполномоченных заниматься делами искусства (различных, в зависимости от эпохи, министерств, таких как Управление Национальных Музеев или Управление Изящных Искусств), которые могут воздействовать на рынок искусств либо посредством вердиктов о канонизации, связанных или не связанных с экономическими поощрениями (заказами, пенсиями, премиями, стипендиями), либо посредством регламентации (налоговых льгот для меценатов или коллекционеров). И, наконец, нельзя упускать из вида представителей институций, занятых в производстве производителей (школы изящных искусств и т. п.) и в производстве потребителей, способных признать произведение искусства как таковое, т. е. как ценность, начиная с учителей и родителей, ответственных за первоначальное усвоение артистических диспозиций[38].
Это означает, что для того, чтобы дать науке об искусстве ее подлинный объект, нужно разорвать не только с традиционной историей искусств, даже и не пытающейся оказать сопротивление «фетишизму имени мэтра», о котором говорил Беньямин, но также и с социальной историей искусства, которая только внешне отказывается от традиционного построения объекта. В самом деле, ограничивая анализ социальными условиями производства отдельного автора (сводимыми чаще всего к происхождению и образованию), социальная история искусств смиряется с существом традиционной модели художественного «творения», согласно которой художник является единственным производителем произведения и его ценности. И хотя в рамках этой науки и проявляется интерес к адресатам и заказчикам, вопрос об их вкладе в сотворение ценности произведения и самого творца не ставится никогда.
Коллективная вера в игру (illusio) и в сакральную ценность того, что разыгрывается, является одновременно и необходимым условием и продуктом игры; она лежит в основе власти «освящения», позволяя «освященным» художникам превращать, чудом подписи, определенные продукты в сакральные объекты. Чтобы получить представление о коллективном труде, затрачиваемом на производство этой веры, было бы необходимо восстановить циркуляцию бесчисленных актов кредита, которыми обмениваются все агенты, вовлеченные в артистическое поле. Речь идет, в первую очередь, об актах взаимного кредита между авторами, осуществляемых на групповых выставках или в предисловиях, при помощи которых канонизированные авторы «освящают» младших, «освящаясь» ими взамен как главы школ или мэтры; между художниками и покровителями или коллекционерами; между художниками и критиками, в особенности авангардными критиками, которые «освящаются», либо когда добиваются «освящения» для опекаемых ими авторов, либо когда «открывают» и по новому оценивают малоизвестных авторов, активизируя и доказывая тем самым свою власть «освящать», и т. д.
[...]
Подлинная наука о произведениях искусства возможна только при условии отстранения исследователя от собственного illusio. Для того, чтобы конституировать культурную игру в качестве объекта анализа нужно приостановить отношения соучастия и потворства, связывающие любого культурного человека с этой игрой. При этом нельзя забывать, что illusio является частью той самой реальности, которую мы стремимся понять, и, следовательно, входит в объясняющую эту реальность модель, наряду со всеми факторами участвующими в производстве и поддержании illusio. К таким факторам относятся и критические дискурсы, которые кажутся лишь фиксирующими ценность произведения искусства, а на самом деле участвуют в ее производстве. Конечно, необходимо отказаться от «апологетического» дискурса [le discours de célébration], который осознает себя как «повторное творение» и «сотворчество»[39]. В то же время нельзя забывать о том, что такой дискурс и идеология творения, утверждению которой он способствует, входят в полную дефиницию этого очень своеобразного процесса производства, в качестве условий необходимых для коллективного сотворения «творца» как фетиша.