Но в гостиной беседа уже оканчивалась; Катерина Ивановна была в большом возбуждении, хотя и имела вид решительный. В минуту когда вошли Алеша и г-жа Хохлакова, Иван Федорович вставал, чтоб уходить. Лицо его было несколько бледно, и Алеша с беспокойством поглядел на него. Дело в том, что тут для Алеши разрешалось теперь одно из его сомнений, одна беспокойная загадка, с некоторого времени его мучившая. Еще с месяц назад ему уже несколько раз, и с разных сторон внушали, что брат Иван любит Катерину Ивановну и, главное, действительно намерен «отбить» ее у Мити. До самого последнего времени это казалось Алеше чудовищным хотя и беспокоило его очень. Он любил обоих братьев и страшился между ними такого соперничества. Между тем сам Дмитрий Федорович вдруг прямо объявил ему вчера, что даже рад соперничеству брата Ивана и что это ему же, Дмитрию во многом поможет. Чему же поможет? Жениться ему на Грушеньке? Но дело это считал Алеша отчаянным и последним. Кроме всего этого, Алеша несомненно верил до самого вчерашнего вечера, что Катерина Ивановна сама до страсти и упорно любит брата его Дмитрия, – но лишь до вчерашнего вечера верил. Сверх того ему почему-то всё мерещилось. что она не может любить такого, как Иван, а любит его брата Дмитрия, и именно таким, каким он есть, несмотря на всю чудовищность такой любви. Вчера же в сцене с Грушенькой ему вдруг как бы померещилось иное. Слово «надрыв», только что произнесенное г-жой Хохлаковой, заставило его почти вздрогнуть, потому что именно в эту ночь, полупроснувшись на рассвете, он вдруг, вероятно отвечая своему сновидению, произнес: «Надрыв, надрыв!» Снилась же ему всю ночь вчерашняя сцена у Катерины Ивановны. Теперь вдруг прямое и упорное уверение г-жи Хохлаковой, что Катерина Ивановна любит брата Ивана и только сама, нарочно, из какой-то игры, из «надрыва», обманывает себя и сама себя мучит напускною любовью своею к Дмитрию из какой-то будто бы благодарности, – поразило Алешу: «Да, может быть и в самом деле полная правда именно в этих словах!» Но в таком случае, каково же положение брата Ивана? Алеша чувствовал каким-то инстинктом, что такому характеру как Катерина Ивановна надо было властвовать, а властвовать она могла бы лишь над таким, как Дмитрий, и отнюдь не над таким как Иван. Ибо Дмитрий только (положим, хоть в долгий срок) мог бы смириться наконец пред нею «к своему же счастию» (чего даже желал бы Алеша), но Иван нет, Иван не мог бы пред нею смириться, да и смирение это не дало бы ему счастия. Такое уж понятие Алеша почему-то невольно составил себе об Иване. И вот все эти колебания и соображения пролетели и мелькнули в его уме в тот миг, когда он вступал теперь в гостиную. Промелькнула и еще одна мысль: вдруг и неудержимо: «А что, если она и никого не любит, ни того ни другого?» Замечу, что Алеша как бы стыдился таких своих мыслей и упрекал себя в них, когда они в последний месяц, случалось, приходили ему: «Ну что я понимаю в любви и в женщинах и как могу я заключать такие решения», с упреком себе думал он после каждой подобной своей мысли или догадки. А между тем нельзя было не думать. Он понимал инстинктом, что теперь, например, в судьбе двух братьев его это соперничество слишком важный вопрос и от которого слишком много зависит. «Один гад съест другую гадину», произнес вчера брат Иван, говоря в раздражении про отца и брата Дмитрия. Стало быть брат Дмитрий в глазах его гад и может быть давно уже гад? Не с тех ли пор, как узнал брат Иван Катерину Ивановну? Слова эти конечно вырвались у Ивана вчера невольно, но тем важнее, что невольно. Если так, то какой же тут мир? Не новые ли, напротив, поводы к ненависти и вражде в их семействе? А главное, кого ему, Алеше, жалеть? И что каждому пожелать? Он любит их обоих, но что каждому из них пожелать среди таких страшных противоречий? В этой путанице можно было совсем потеряться, а сердце Алеши не могло выносить неизвестности, потому что характер любви его был всегда деятельный. Любить пассивно он не мог, возлюбив, он тотчас же принимался и помогать. А для этого надо было поставить цель, надо твердо было знать, что каждому из них хорошо и нужно, а утвердившись в верности цели, естественно каждому из них и помочь. Но вместо твердой цели во всем была лишь неясность и путаница. «Надрыв» произнесено теперь! Но что он мог понять хотя бы даже в этом надрыве? Первого даже слова во всей этой путанице он не понимает!
Увидав Алешу, Катерина Ивановна быстро и с радостью проговорила Ивану Федоровичу, уже вставшему со своего места, чтоб уходить:
– На минутку! Останьтесь еще на одну минуту. Я хочу услышать мнение вот этого человека, которому я всем существом моим доверяю. Катерина Осиповна, не уходите и вы, – прибавила она, обращаясь к г-же Хохлаковой. Она усадила Алешу подле себя, а Хохлакова села напротив, рядом с Иваном Федоровичем.
– Здесь все друзья мои, все, кого я имею в мире, милые друзья мои, – горячо начала она голосом, в котором дрожали искренние страдальческие слезы, и сердце Алеши опять разом повернулось к ней. – Вы, Алексей Федорович, вы были вчера свидетелем этого… ужаса и видели, какова я была. Вы не видали этого, Иван Федорович, он видел. Что он подумал обо мне вчера – не знаю, знаю только одно, что повторись то же самое сегодня, сейчас, и я высказала бы такие же чувства, какие вчера, – такие же чувства, такие же слова и такие же движения. Вы помните мои движения, Алексей Федорович, вы сами удержали меня в одном из них… (Говоря это, она покраснела, и глаза ее засверкали.) Объявляю вам, Алексей Федорович, что я не могу ни с чем примириться. Слушайте, Алексей Федорович, я даже не знаю, люблю ли я его теперь. Он мне стал жалок, это плохое свидетельство любви. Если б я любила его, продолжала любить, то я может быть не жалела бы его теперь, а напротив ненавидела…
Голос ее задрожал, и слезинки блеснули на ее ресницах. Алеша вздрогнул внутри себя: эта девушка правдива и искренна. – подумал он, – и… и она более не любит Дмитрия!
– Это так! так! – воскликнула-было г-жа Хохлакова.
– Подождите, милая Катерина Осиповна, я не сказала главного, не сказала окончательного, что решила в эту ночь. Я чувствую, что может быть решение мое ужасно, – для меня, но предчувствую, что я уже не переменю его ни за что, ни за что, во всю жизнь мою, так и будет. Мой милый, мой добрый, мой всегдашний и великодушный советник и глубокий сердцеведец, и единственный друг мой, какого я только имею в мире, Иван Федорович, одобряет меня во всем и хвалит мое решение… Он его знает.
– Да, я одобряю его, – тихим, но твердым голосом произнес Иван Федорович.
– Но я желаю, чтоб и Алеша (ах, Алексей Федорович простите, что я вас назвала Алешей просто), – я желаю, чтоб и Алексей Федорович сказал мне теперь же при обоих друзьях моих – права я или нет? У меня инстинктивное предчувствие, что вы, Алеша, брат мой милый (потому что вы брат мой милый), – восторженно проговорила она опять, схватив его холодную руку своею горячею рукой, – я предчувствую, что ваше решение, ваше одобрение, несмотря на все муки мои, подаст мне спокойствие, потому что после ваших слов я затихну и примирюсь, – я это предчувствую!
– Я не знаю, о чем вы спросите меня, – выговорил с зардевшимся лицом Алеша, – я только знаю, что я вас люблю и желаю вам в эту минуту счастья больше, чем себе самому!.. Но ведь я ничего не знаю в этих делах… – вдруг зачем-то поспешил он прибавить.
– В этих делах, Алексей Федорович, в этих делах теперь главное – честь и долг, и не знаю что еще, но нечто высшее. даже может быть высшее самого долга. Мне сердце сказывает про это непреодолимое чувство и оно непреодолимо влечет меня. Всё впрочем в двух словах, я уже решилась: Если даже он и женится на той… твари (начала она торжественно), которой я никогда, никогда простить не могу, то я всё-таки не оставлю его! От этих пор я уже никогда, никогда не оставлю его! – произнесла она с каким-то надрывом какого-то бледного вымученного восторга. – То-есть не то, чтоб я таскалась за ним, попадалась ему поминутно на глаза, мучила его – о нет, я уеду в другой город, куда хотите, но я всю жизнь, всю жизнь мою буду следить за ним не уставая. Когда же он станет с тою несчастен, а это непременно и сейчас же будет, то пусть придет ко мне и он встретит друга, сестру… Только сестру конечно и это навеки так, но он убедится наконец, что эта сестра действительно сестра его, любящая и всю жизнь ему пожертвовавшая. Я добьюсь того, я настою на том, что наконец он узнает меня и будет передавать мне всё не стыдясь! – воскликнула она как бы в исступлении. – Я буду богом его, которому он будет молиться, – и это по меньшей мере он должен мне за измену свою и за то, что я перенесла чрез него вчера. И пусть же он видит во всю жизнь свою, что я всю жизнь мою буду верна ему и моему данному ему раз слову, несмотря на то, что он был неверен и изменил. Я буду… Я обращусь лишь в средство к его счастию (или как это сказать), в инструмент, в машину для его счастия, и это на всю жизнь, на всю жизнь, и чтоб он видел это впредь всю жизнь свою! Вот всё мое решение! Иван Федорович в высшей степени одобряет меня.
Она задыхалась. Она может быть гораздо достойнее, искуснее и натуральнее хотела бы выразить свою мысль, но вышло слишком поспешно и слишком обнаженно. Много было молодой невыдержки, многое отзывалось лишь вчерашним раздражением, потребностью погордиться, это она почувствовала сама. Лицо ее как-то вдруг омрачилось, выражение глаз стало нехорошо. Алеша тотчас же заметил всё это и в сердце его шевельнулось сострадание. А тут как раз подбавил и брат Иван.
– Я высказал только мою мысль, – сказал он. – У всякой другой вышло бы всё это надломленно, вымученно, а у вас – нет. Другая была бы не права, а вы правы. Я не знаю, как это мотивировать, но я вижу, что вы искренни в высшей степени, а потому вы и правы…
– Но ведь это только в эту минуту… А что такое эта минута? Всего лишь вчерашнее оскорбление, – вот что значит эта минута! – не выдержала вдруг г-жа Хохлакова, очевидно не желавшая вмешиваться, но не удержавшаяся и вдруг сказавшая очень верную мысль.
– Так, так, – перебил Иван, с каким-то вдруг азартом и видимо озлясь, что его перебили, – так, но у другой эта минута лишь вчерашнее впечатление, и только минута, а с характером Катерины Ивановны эта минута – протянется всю ее жизнь. Что для других лишь обещание, то для нее вековечный, тяжелый, угрюмый может быть, но неустанный долг. И она будет питаться чувством этого исполненного долга! Ваша жизнь, Катерина Ивановна, будет проходить теперь, в страдальческом созерцании собственных чувств, собственного подвига и собственного горя, но впоследствии страдание это смягчится, и жизнь ваша обратится уже в сладкое созерцание раз навсегда исполненного твердого и гордого замысла, действительно в своем роде гордого, во всяком случае отчаянного, но побежденного вами, и это сознание доставит вам наконец самое полное удовлетворение и примирит вас со всем остальным…
Проговорил он это решительно с какою-то злобой, видимо нарочно, и даже может быть не желая скрыть своего намерения, то-есть, что говорит нарочно и в насмешку.
– О боже, как это всё не так! – воскликнула опять г-жа Хохлакова.
– Алексей Федорович, скажите же вы! Мне мучительно надо знать, что вы мне скажете! – воскликнула Катерина Ивановна и вдруг залилась слезами. Алеша встал с дивана.
– Это ничего, ничего! – с плачем продолжала она, – это от расстройства, от сегодняшней ночи, но подле таких двух друзей, как вы и брат ваш, я еще чувствую себя крепко… потому что знаю… вы оба меня никогда не оставите.
– К несчастью, я завтра же может быть должен уехать в Москву и надолго оставить вас… И это к несчастию неизменимо… – проговорил вдруг Иван Федорович.
– Завтра, в Москву! – перекосилось вдруг всё лицо Катерины Ивановны, – но… но боже мой, как это счастливо! – вскричала она в один миг совсем изменившимся голосом, и в один миг прогнав свои слезы, так что и следа не осталось. Именно в один миг произошла в ней удивительная перемена чрезвычайно изумившая Алешу: вместо плакавшей сейчас в каком-то надрыве своего чувства бедной оскорбленной девушки, явилась вдруг женщина, совершенно владеющая собой и даже чем-то чрезвычайно довольная, точно вдруг чему-то обрадовавшаяся.
– О, не то счастливо, что я вас покидаю, уж разумеется нет, – как бы поправилась она вдруг с милою светскою улыбкой, – такой друг как вы не может этого подумать; я слишком напротив несчастна, что вас лишусь (она вдруг стремительно бросилась к Ивану Федоровичу и, схватив его за обе руки, с горячим чувством пожала их); но вот что счастливо, это то, что вы сами, лично, в состоянии будете передать теперь в Москве, тетушке и Агаше, всё мое положение, весь теперешний ужас мой, в полной откровенности с Агашей и щадя милую тетушку, так как сами сумеете это сделать. Вы не можете себе представить, как я была вчера и сегодня утром несчастна, недоумевая, как я напишу им это ужасное письмо… потому что в письме этого никак, ни за что не передашь… Теперь же мне легко будет написать, потому что вы там у них будете налицо и всё объясните. О, как я рада! Но я только этому рада, опять-таки поверьте мне. Сами вы мне конечно незаменимы… Сейчас же бегу напишу письмо, – заключила она вдруг и даже шагнула уже, чтобы выйти из комнаты.
– А Алеша-то? А мнение-то Алексея Федоровича, которое вам так непременно желалось выслушать? – вскричала г-жа Хохлакова. Язвительная и гневливая нотка прозвучала в ее словах.
– Я не забыла этого, – приостановилась вдруг Катерина Ивановна, – и почему вы так враждебны ко мне в такую минуту, Катерина Осиповна? – с горьким, горячим упреком произнесла она. – Что я сказала, то я и подтверждаю. Мне необходимо мнение его, мало того: мне надо решение его! Что он скажет, так и будет – вот до какой степени, напротив, я жажду ваших слов, Алексей Федорович… Но чту с вами?
– Я никогда не думал, я не могу этого представить! – воскликнул вдруг Алеша горестно.
– Чего, чего?
– Он едет в Москву, а вы вскрикнули, что рады. – это вы нарочно вскрикнули! А потом тотчас стали объяснять, что вы не тому рады, а что напротив жалеете, что… теряете друга, – но и это вы нарочно сыграли… как на театре, в комедии сыграли!
– На театре? Как?.. Что это такое? – воскликнула Катерина Ивановна в глубоком изумлении, вся вспыхнув и нахмурив брови.
– Да как ни уверяйте его, что вам жалко в нем друга, а всё-таки вы настаиваете ему в глаза, что счастье в том, что он уезжает… – проговорил как-то совсем уже задыхаясь Алеша. Он стоял за столом и не садился.
– О чем вы, я не понимаю…
– Да я и сам не знаю… У меня вдруг как будто озарение… Я знаю, что я не хорошо это говорю, но я всё-таки всё скажу, – продолжал Алеша тем же дрожащим и пересекающимся голосом:
– озарение мое в том, что вы брата Дмитрия может быть совсем не любите… с самого начала… Да и Дмитрий может быть не любит вас тоже вовсе… с самого начала… а только чтит… Я право не знаю, как я всё это теперь смею, но надо же кому-нибудь правду сказать… потому что никто здесь правды не хочет сказать…
– Какой правды? – вскричала Катерина Ивановна, и что-то истерическое зазвенело в ее голосе.
– А вот какой, – пролепетал Алеша, как будто полетев с крыши; – позовите сейчас Дмитрия – я его найду, – и пусть он придет сюда и возьмет вас за руку, потом возьмет за руку брата Ивана и соединит ваши руки. Потому что вы мучаете Ивана, потому только, что его любите… а мучите потому, что Дмитрия надрывом любите… в не правду любите… потому что вверили себя так…
Алеша оборвался и замолчал.
– Вы… вы… вы маленький юродивый, вот вы кто! – и побледневшим уже лицом и скривившимися от злобы губами отрезала вдруг Катерина Ивановна. Иван Федорович вдруг засмеялся и встал с места. Шляпа была в руках его.
– Ты ошибся, мой добрый Алеша, – проговорил он с выражением лица, которого никогда еще Алеша у него не видел, – с выражением какой-то молодой искренности и сильного неудержимо откровенного чувства:
– никогда Катерина Ивановна не любила меня! Она знала всё время, что я ее люблю, хоть я и никогда не говорил ей ни слова о моей любви, – знала, но меня не любила. Другом тоже я ее не был ни разу, ни одного дня: гордая женщина в моей дружбе не нуждалась. Она держала меня при себе для беспрерывного мщения. Она мстила мне и на мне за все оскорбления, которые постоянно и всякую минуту выносила во весь этот срок от Дмитрия, оскорбления с первой встречи их… Потому что и самая первая встреча их осталась у ней на сердце как оскорбление. Вот каково ее сердце! Я всё время только и делал, что выслушивал о любви ее к нему. Я теперь еду, но знайте, Катерина Ивановна, что вы действительно любите только его. И по мере оскорблений его всё больше и больше. Вот это и есть ваш надрыв. Вы именно любите его таким, каким он есть, вас оскорбляющим его любите. Если б он исправился, вы его тотчас забросили бы и разлюбили вовсе. Но вам он нужен, чтобы созерцать беспрерывно ваш подвиг верности и упрекать его в неверности. И всё это от вашей гордости. О, тут много принижения и унижения, но всё это от гордости… Я слишком молод и слишком сильно любил вас. Я знаю, что это бы не надо мне вам говорить, что было бы больше достоинства с моей стороны просто выйти от вас; было бы и не так для вас оскорбительно. Но ведь я еду далеко и не приеду никогда. Это ведь навеки… Я не хочу сидеть подле надрыва… Впрочем я уже не умею говорить, всё сказал… Прощайте, Катерина Ивановна, вам нельзя на меня сердиться, потому что я во сто раз более вас наказан: наказан уже тем одним, что никогда вас не увижу. Прощайте. Мне не надобно руки вашей. Вы слишком сознательно меня мучили, чтоб я вам в эту минуту мог простить.. Потом прощу, а теперь не надо руки.
Den Dank, Dame, begehr ich nicht,
Прибавил он с искривленною улыбкой, доказав впрочем совершенно неожиданно, что и он может читать Шиллера до заучивания наизусть, чему прежде не поверил бы Алеша. Он вышел из комнаты, даже не простившись и с хозяйкой, г-жой Хохлаковой. Алеша всплеснул руками.
– Иван, – крикнул он ему, как потерянный вслед, – воротись, Иван! Нет, нет, он теперь ни за что не воротится! – воскликнул он опять в горестном озарении, – но это я, я виноват, я начал! Иван говорил злобно, нехорошо. Несправедливо и злобно… Он должен опять придти сюда, воротиться, воротиться… – Алеша восклицал как полоумный.
Катерина Ивановна вдруг вышла в другую комнату.
– Вы ничего не наделали, вы действовали прелестно, как ангел, – быстро и восторженно зашептала горестному Алеше г-жа Хохлакова. – Я употреблю все усилия, чтоб Иван Федорович не уехал…
Радость сияла на ее лице к величайшему огорчению Алеши; но Катерина Ивановна вдруг вернулась. В руках ее были два радужные кредитные билета.
– Я имею к вам одну большую просьбу, Алексей Федорович, – начала она, прямо обращаясь к Алеше по-видимому спокойным и ровным голосом, точно и в самом деле ничего сейчас не случилось. – Неделю, – да, кажется неделю назад, – Дмитрий Федорович сделал один горячий и несправедливый поступок, очень безобразный. Тут есть одно нехорошее место, один трактир. В нем он встретил этого отставного офицера, штабс-капитана этого, которого ваш батюшка употреблял по каким-то своим делам. Рассердившись почему-то на этого штабс-капитана, Дмитрий Федорович схватил его за бороду и при всех вывел в этом унизительном виде на улицу и на улице еще долго вел, и, говорят, что мальчик, сын этого штабс-капитана. который учится в здешнем училище, еще ребенок, увидав это, бежал всё подле и плакал вслух и просил за отца и бросался ко всем и просил, чтобы защитили, а все смеялись. Простите, Алексей Федорович, я не могу вспомнить без негодования этого позорного его поступка… одного из таких поступков, на которые может решиться только один Дмитрий Федорович в своем гневе… и в страстях своих! Я и рассказать этого не могу, не в состоянии… Я сбиваюсь в словах. Я справлялась об этом обиженном и узнала, что он очень бедный человек. Фамилия его Снигирев. Он за что-то провинился на службе, его выключили, я не умею вам это рассказать, и теперь он с своим семейством, с несчастным семейством больных детей и жены, сумасшедшей кажется, впал в страшную нищету. Он уже давно здесь в городе, он что-то делает, писарем где-то был, а ему вдруг теперь ничего не платят. Я бросила взгляд на вас… то-есть я думала, – я не знаю, я как-то путаюсь, – видите, я хотела вас просить, Алексей Федорович, – добрейший мой Алексей Федорович, сходить к нему, отыскать предлог, войти к ним, то-есть к этому штабс-капитану, – о боже! как я сбиваюсь, – и деликатно, осторожно, – именно как только вы один сумеете сделать (Алеша вдруг покраснел) – суметь отдать ему это вспоможение, вот, двести рублей. Он наверно примет… то-есть уговорить его принять… Или нет, как это? Видите ли, это не то, что плата ему за примирение, чтоб он не жаловался (потому что он кажется хотел жаловаться), а просто сочувствие, желание помочь, от меня, от меня, от невесты Дмитрия Федоровича, а не от него самого… Одним словом, вы сумеете… Я бы сама поехала, но вы сумеете гораздо лучше меня. Он живет в Озерной улице, в доме мещанки Калмыковой… Ради бога, Алексей Федорович, сделайте мне это, а теперь… теперь я несколько… устала. До свиданья…
Она вдруг так быстро повернулась и скрылась опять за портьеру, что Алеша не успел и слова сказать, – а ему хотелось сказать. Ему хотелось просить прощения, обвинить себя, – ну что-нибудь сказать, потому что сердце его было полно, и выйти из комнаты он решительно не хотел без этого. Но г-жа Хохлакова схватила его за руку и вывела сама. В прихожей она опять остановила его, как и давеча.
– Гордая, себя борет, но добрая, прелестная, великодушная! – полушепотом восклицала г-жа Хохлакова. – О как я ее люблю, особенно иногда, и как я всему, всему теперь вновь опять рада! Милый Алексей Федорович, вы ведь не знали этого: знайте же, что мы все, все – я, обе ее тетки, – ну все, даже Lise, вот уже целый месяц как мы только того и желаем, и молим, чтоб она разошлась с вашим любимцем Дмитрием Федоровичем, который ее знать не хочет и нисколько не любит, и вышла бы за Ивана Федоровича, образованного и превосходного молодого человека, который ее любит больше всего на свете. Мы ведь целый заговор тут составили, и я даже может быть не уезжаю лишь из-за этого…
– Но ведь она же плакала, опять оскорбленная! – вскричал Алеша.
– Не верьте слезам женщины, Алексей Федорович, – я всегда против женщин в этом случае, я за мужчин.
– Мама, вы его портите и губите, – послышался тоненький голосок Lise из-за двери.
– Нет, это я всему причиной, я ужасно виноват! – повторял неутешный Алеша в порыве мучительного стыда за свою выходку и даже закрывая руками лицо от стыда.
– Напротив вы поступили, как ангел, как ангел, я это тысячи тысяч раз повторить готова.
– Мама, почему он поступил как ангел, – послышался опять голосок Lise.
– Мне вдруг почему-то вообразилось, на всё это глядя, – продолжал Алеша, как бы и не слыхав Лизы, – что она любит Ивана, вот я и сказал эту глупость… и что теперь будет!
– Да с кем, с кем? – воскликнула Lise, – мама, вы верно хотите умертвить меня. Я вас спрашиваю – вы мне не отвечаете.
В эту минуту вбежала горничная.
– С Катериной Ивановной худо… Оне плачут… истерика, бьются.
– Что такое, – закричала Lise, уже тревожным голосом. – Мама, это со мной будет истерика, а не с ней!
– Lise, ради бога не кричи, не убивай меня. Ты еще в таких летах, что тебе нельзя всего знать, что большие знают, прибегу всё расскажу, что можно тебе сообщить. О боже мой! Я бегу, бегу… Истерика – это добрый знак, Алексей Федорович, это превосходно, что с ней истерика. Это именно так и надо. Я в этом случае всегда против женщин, против всех этих истерик и женских слез. Юлия, беги и скажи, что я лечу. А что Иван Федорович так вышел, так она сама виновата. Но он не уедет. Lise, ради бога не кричи! Ах да, ты не кричишь, это я кричу, прости свою мамашу, но я в восторге, в восторге, в восторге! А заметили вы, Алексей Федорович, каким молодым, молодым человеком Иван Федорович давеча вышел, сказал это всё и вышел! Я думала, он такой ученый, академик, а он вдруг так горячо-горячо, откровенно и молодо, неопытно и молодо, и так это всё прекрасно, прекрасно, точно вы… И этот стишок немецкий сказал, ну точно как вы! Но бегу, бегу. Алексей Федорович, спешите скорей по этому поручению и поскорей вернитесь. Lise, не надобно ли тебе чего? Ради бога не задерживай ни минуты Алексея Федоровича, он сейчас к тебе вернется…
Г-жа Хохлакова наконец убежала. Алеша, прежде чем идти, хотел было отворить дверь к Lise.
– Ни за что! – вскричала Lise, – теперь уж ни за что! Говорите так, сквозь дверь. За что вы в ангелы попали? Я только это одно и хочу знать.
– За ужасную глупость, Lise! Прощайте.
– Не смейте так уходить! – вскричала было Lise.
– Lise, у меня серьезное горе! Я сейчас ворочусь, но у меня большое, большое горе! И он выбежал из комнаты.