Стоменов: Так вот, кот и пес для силы тебе даются. И если освоил, то пуще тебя не будет никого. Сам себе ты царь и управитель делаешься. Силою мертвить и силою исцелять, как захочешь. В особенности, уваришь кота, и дастся тебе. Никола так сказывал: мол, уваришь кота, и словно зубы-то твои первенские отпадут, а сильные нарастать зачнут. А пес, будто мудрый зуб, прорежется. А кады к дитю прикипишь и сладишь с ним, тут зубам, значится, и выпасть должно.
Следователь: Как выпасть?! Как же так?
Стоменов: А так и выпасть, чего задрыгался? Мы ж с тобой, почитай, не вечные будем, к уходу в мир иной готовить себя надобно. Тебе опозже, а мне вскорости. А как, доложи, ты иначе сердцу своему смерть желанной сделаешь? Наша плоть жадной до жизни будет, вот ее приноровить к смертному часу и надобно.
Думой смерть можно опрометчиво приветить. А духом если смерти благоволить, то годы и годы тебе понадобны. Ну а плотью если самой пытаться, то и жизни не хватит всей. Вот и должон ты отдать ранее то, чему сам рад-радуешься, к чему сердце твое прикипело.
У одного от этого горе случится великое. У другого сердце окаменеет. А по-нашему если, то плоть усмирится. Только дума светлая останется, и дух нашенский в еще большую силу войдет, плоть покорною сделавши. Тады и тело скинется, как одежа поношенная, а дух в смертное царство застремится.
Тока вам, людям обычным, Сергей Дмитрич, не осилится наука наша, ибо путь вашенский одной только жизнью и мерите. Наш мужик с мальства себя к смерти приноравливает, ибо ведает, что смерть – начало новое будет жизни его.
А вам – где ему начало, конец выходит.
Ты вот и сейчас меня слухаешь, да все к жизни своей слово приладить стараешься. А что до срока смертного, то невдомек тебе, куда его приспособить можно. Ибо одному только животу своему и научены вы служить. С нуждами расставаться повелено, а вы их только пестуете. Потому и сидишь, глазищами лупаешь, недоумеючи.
Но я, Сергей Дмитрич, ни тебя не корю, ни людей в целом, оно мне без надобности. И, по-моему если быть, ни мне, ни нашему роду радости не добавится, а вам послабление будет в смертный час. А не по-моему если будет, то вам самим и лопать слезы пригоршнями, а мне и не подсобить уже горю вашему оттуда, кады рядом со мной окажитесь.
И пока я здесь, то силу имею умершему нужду утолить, что в царстве смертном мается. А когда там я буду, то в силе великой станусь, чтобы земной душе посодействовать. Вот и выходит, что пока здесь я, в плоти и крови, то смертная сила великая в персте моем, в устах моих. А когда там буду – мне живое ближе станет: сцелю хворого, оберегу дорогое мне, подскажу надобное.
Следователь: Погоди-ка, Андрей Николаевич, повтори это еще раз, что сказал? Боюсь, не понял я мысли твоей.
Стоменов: Что непонятного-то? В жизни плотской смерть мне ближе будет, а как изойдет дух мой в царство смертное, тогда жизнь земная заботою станет мне. Сегодня мертвить я людишек в силе, но по смерти моей – сила большая жизнь земную оберечь дастся мне.
Следователь: И даже здесь противоположность, значит?
Стоменов: А то! Верно ты учуял, Дмитрич, везде она будет, противоположность ента. Вот и даже смотри, как с нашим выходит: кота уварил, и сила далась, собаку уварил, еще пуще стала она, сила твоя. Ну а как дите уварил, так и ослабило тебя. Вроде бы одно деется, как по-вашему судить, а по-нашему если, то разное.
Следователь: Вот и брешешь, Андрей Николаевич, заговариваешься! Сам только назад ты сказал, что в силу большую входишь, а теперь уже и слабит тебя.
Стоменов: Да цыц ты, юродивый! Я что сказал, справно помню. В силу дух мой входит, к смертному часу приготовленный. Посуди, если хворый лежит и мрет медленно, а подле него сама смерть стоит, в одежде белой и с косой вострой, то где сила будет? То-то! Так и для меня выходит: дух к смерти силен особливо, а к плоти теперь ослаблен. А не веруешь, то сам раскинь: сидеть бы мне тут, железкой твоей покованным, кабы в силе мне плотской быть? Потому я и здесь, что позволено вам.
А молчание мое ранешнее за каприз не держи. Сготовиться мне надо было, вот и молчал я с иными. А что с тобой разговор завел, так это случайно тебе выпало. Раньше чуток приди ко мне, и смолчал бы я и тебе тоже. Ну а как сделалось дело мое, то и слухай, раз интерес имеешь.
Горбун
– Если захотеть сыскать, то и жизни всей не хватить может, чтобы другого найти, кто силу такую имел, как он свою слабостью называл, от плоти и жизни уже отрешенную. А какова сила его во времена иные, когда плотским он жил еще, и подумать мне боязно. Ты вот про меня в книге сказывал, будто самым уверенным и доходчивым был. А взаправду меня так порой страхом пронимало, что потом холодным покрывался. Ну, и наружностью другой я выхожу. Это если тобой зачитаешься, так красав е ц писаный получаюсь, а на деле-то сам видишь, каков я есть. Хоть и свыкся я давно, а все одно, тошно смотреть на себя, горько уродствы свои ощущать.
А хуже того подмечать, что люди глаз свой отворотят, об тебя спотыкнувшись. Мне одно и любо-дорого сталось, что с колдунами да знахарками калякать: привыкшие они будут ко всякому уродству, не замечают будто, а то и располагаются к тебе.
Я когда книжку твою сыскал, сначала огневался сильно, а потом и обрадовался даже. Был и потуг переписать все воедино, ибо многое ты перетавокал неверно. Даже начал было, но бросил вскорости, путаться начал. Доподлинное пересказал тебе, а в остальном не ведаю, где оно вернее будет сказано. Я вот бирюлечки разные упустил, а ты, вишь, отметил их. И верно будет: в одном случае серчаешь, в другом смеешься, а в третьем от страху дрожишь. Так что уразумел я, что, как ни верти, мое-то беднее словом выходит против твоего.
Все, погляди, к твоему сложилось. И слово сказал верное, и Галька Берегиня, хромоножка моя, на тебя казала. А что недосказал, то у меня было в справности. И разумение мое тебе посильным вышло. И все аккурат таким же сделано, как и было оно. Так что сготовься, с ним говорить тебе нонче.
Помех я тебе чинить не буду, пускай все само собой сказывается. Обнюхайся сейчас, свой дух в спокойствие приведи. А как затеплеет, увидь-то комнатку опять да зазови его, тут и явиться он должон, незамедлительно. Ну, зачинай, зачинай, мил человек, не сиди олухом.
Вит
Я занервничал, на меня навалилось ощущение бессилия и тщетности. Угадав его Гальку, я воодушевился, и его просьба померещилась мне нетрудной: так иногда думаешь, когда у тебя вышел случайный успех. Но по мере того, как его надобно было повторить, я больше и больше впадал в тошнотворное неверие. Ощущение было такое, будто тебя столкнули с высоты, а ты не разбился и не повредился. И вот теперь с тебя требуют повторить фокус уже самому, самому шагнуть вниз нарочно. А ум твой охватывают страх и неверие, ты изо всех сил пятишься назад, ты не можешь, ты не сможешь, не сможешь, не сможешь.
Горбун, напротив, воодушевился: он метался от стены к стене, и его уродливо вывернутые плечи ходили ходуном. Он тяжело дышал, и когда он на мгновение поворачивался ко мне, я видел, что глаза его густо налиты кровью, а на губах белеют слюнные хлопья. Я закрыл глаза: передо мной разворачивалась картина безумия, на которую не хотелось смотреть.
Я заглянул в комнату и охнул от неожиданности: на табурете сидел человек. Я отпрянул и открыл глаза. Ширк-вширк оборвалось: горбун застыл, впившись в меня глазами.
– Человек там уже, – прошептал я, – а я не звал еще никого. Сам пришел!
Горбун почесал свою сальную копну: на мгновение плечо его отворотилось назад, открыв мне раскрасневшееся ухо. Затем он снова начал расшагивать по комнате, ни промолвив ни слова.
– Спрашивать-то что? – заторопился я. – Чего молчите?! Спросить чего?
Горбун молчал, его ширк-вширк шипело и пенилось перекисью в ушах моих. Я мысленно выматерился с досады и снова вернулся в комнату. Человек сидел как ни в чем не бывало. Очертания его тела выдавали мужчину, весьма крупного, но его лица разглядеть мне так и не удалось, сколько я ни силился. Он явно был одет, но одежды также было не разобрать. Руки спокойно лежали на коленах, ноги были плотно сведены, и во всей позе угадывалось что-то примирительное и послушное, будто школьник сидит перед тобой. Неожиданно он поднял левую руку и, кажется, погрозил мне кулаком. Потом рука воротилась на прежнее место. Я замер.
Ширк-вширк, ширк-вширк.
– Он мне кулаком грозит, – зашептал я, не открывая глаза. – Кажись, кулаком он погрозил. Что делать-то мне, а?
Ширк-вширк, ширк-вширк.
Человек снова поднял руку и погрозил мне кулаком. Никакого слова не рождалось во мне. Я окаменел от растерянности, не зная, что делать дальше. Он снова поднял руку и потряс ею, и мне вдруг почудилось, будто это не угроза вовсе.
– Погодите-ка, погодите-ка, – заговорил я для горбуна, – это, кажись, не грозит мне он, это другое что-то будет.
Ширк-вширк. Пиширк-вширк. Пиширк-вширк. Вширк-пиширк. Пиширк-пиширк.
Человек хлопнул обеими руками себя по коленам, встал и исчез, будто растворился. Лишь на одну секунду мне мелькнула его широкая и немного сутулая спина. Я повалился лицом на свои руки, больно ткнув себя в скулу, почти до слез, стальной кромкой наручников. Так прошло несколько минут. Ширк-вширк. Пиширк-пиширк. Пиширк-пиширк, пиширк …
– Пиши! – Закричал я, отпрянув от стола лицом. – Пиши! Вот что он мне указал! Не угроза была это! – Загремел железом по столу, силясь использовать свои руки. – Отцепи, отцепи ты меня, покажу я! Пиши! Рукой он показал, не кулак это был! Пальцы сведенные только!
Горбун стоял у стола, навалившись локтем на столешницу. Краснота из его глаз спала, на губах уже не вскипало – видно, отерся или облизал. И только белесая вспенница под краем нижней губы выдавала прошлое безумие его.
– Пиши, значит, выходит, – скрипнул он несмазанной дверью, – ну, а то и пиши, раз так. У нас тут бумагов бездонно станет и чернила сыщутся. Щас, свистну, а секретарчик-то мой, дюшенька обережный, и снесет тебе надобное. Кабы
тока сказано было, – желтой осенью своей оскалился горбун.
Щека скулила кислой ускусной болью. Минутное мое озарение постепенно растворялось в грязной жиже беспомощности и тревоги. Горбун противно захихикал, прикрывая свой рот ладошкой и размахивая бритвой своего взгляда перед моим лицом. Постепенно шипение смеха его становилось все тише и тише, а лицо разглаживалось и успокаивалось. Когда он окончательно успокоился, я подумал, что сейчас никак не дам больше сорока лет по лицу его. Хотя ему, конечно, много больше будет.
– А ну-ка, заглянь, он там еще? – вдруг сказал горбун деловито. – Или утек? Заглянь-ка!
– Эка, очнулись вы, – изумился я. – Нету его там больше, и заглядывать тут нечего.
– Ну, еще покажется он, попомни, – уверенно отрезал горбун. – Как раз время дается мне, слово его досказать. Вот так, значится. Я дочту, а ты послухай далее, немного совсем слов там осталось. Тока в комнатку-то поглядывай, потому как воротится он повторно. Усвоил? Ну, слушай тогда.