Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Мой брат

 

Мой безымянный брат, ты ввек земле доверен,

А после – небесам, забывчивым, как дым…

(автор неизвестен)

 

Конец августа в Москве – время пыльное, сухое; дожди еще не начались, а лето уже кончилось, и это было особенно явно на автобусных остановках, переполненных детьми, вернувшимися к первому сентября в город. Деревья стояли летние, почти не были заметны первые признаки осени – изредка попадавшиеся пожелтевшие пропалины в сочной изумрудной массе; да еще воздух был уже сентябрьским – как бы пахло осенью, особенно ранним утром, когда солнце еще не прогрело землю, и земля сырела росой, падавшей с низкой городской травы.

Он не любил это время; когда-то в детстве оно означало скорое начало школы, и только это немного скрашивало ощущение предрешенности, царившее даже в скупой городской природе. Подходило к концу время мальчишеских забав, толкучек на стадионе «Динамо», загорания на камнях набережной Москва-реки, набегов на сады за станцией Владыкино, все реже удавалось вытянуть во двор Митьку из второго подъезда, Витьку из восьмого дома мама начинала готовить к школе: он никогда не отличался прилежанием, и поэтому, чтобы не он не опозорился в самом начале года, тетя Маша, красивая, высокая татарка заставляла перечитать все учебники за предыдущий класс. Их семья всегда была странная для него – тетя Маша решала там все, никогда не повышала голос, но все ее слушались. Это было необычно: их отец всегда брал голосом – кричал, ругался, спорил и все-таки настаивал на своем. Мама, конечно, сопротивлялась, плакала иногда, но никогда (никогда!) ей было не переубедить отца. Да и конечно, куда ей, с ее гимназическим образованием и всяким там цирлих-манирлих против героического отца – легенды революции, чуть ли не участника штурма Зимнего (рассказывали, что именно он ворвался в комнату, где спряталось Временное правительство и взял на мушку не то Керенского, не то еще кого-то из министров), грозы басмачей, героя боев при озере Хасан, которого знала вся страна? А тетя Маша, даром, что ее муж не последним человеком на «Серпе и Молоте» был, да и в Гражданку тоже Колчака, говорили, бил – и под Уфой с самим Фрунзе, и под Омском, – муж ее никогда в семье у Витьки ничего не решал и голоса не имел. Соседи, конечно, посмеивались над Сергеем Андреевичем за глаза, подтрунивали, мол, татаро-монгольско иго у них там, но при нем не смели даже намекнуть – за тетю Машу он и убить мог. Свирепый мужик был. А потом пропал. И тетя Маша с Витькой да витькиной сестрой одна осталась, а потом куда-то уехали они – не то в Белебей, не то в Елабугу к какой-то теть-машиной родне. Витька оттуда ему даже один раз письмо прислал – но он почему-то не ответил, и так и не знал теперь, жив ли Витька, или, что скорее всего, сгинул где-нибудь под Киевом или под Харьковом, а может быть, под Ленинградом (зная его характер – в отца, – можно было не сомневаться, что если он и не был в армии, даже если бронь имел, то пошел добровольцем – а там, поговаривали, недолго выдерживали).

Не любил он это время. Не любил эту еще не сформировавшуюся желтизну листьев – вроде как лист еще зеленый, а все-таки чуть-чуть желтеющий; не любил шуршание сухих листьев, оставшихся от лета и веток под ногами. Вообще он предпочитал май: май значит жизнь, значит, дотянул, значит, пережил вьюги, мороз минус сорок (а ночью и ниже бывало), мрак, истошно пьяных от спирта вохровцев, лай собак, злившихся от бесконечной зимы, мартовских голод и расстрелы доходяг.

А осенью – да что осенью: лето кончилось, хоть комар и кусает, да он там тоже не на воле живет, и жрать ему нечего. Делились, значит, телом с комарами в том краю, пайком, считай делились, как с товарищем. Странно, что выпустили, странно, что начальник лагеря (хороший мужик, дай бог ему здоровья, что не забыл героического папаню, который того в пионеры принимал в двадцатых еще, и пристроил на кухню, иначе сдох бы той голодной зимой сорок девятого) лично проводил и шепнул, что в Москву можно. Вот он и приехал сюда. Долго ехал, надо было еще весточку кое-кому передать – за Волгой, да потом во Владимире – заехал на денек. Заодно посмотрел на знаменитые Золотые ворота (хотя какие они, черт, золотые – обыкновенные, такие ворота в их двор когда-то вели, не хуже, не лучше), которые он еще со школы помнил. А потом в Москву. И с вокзала прямо сюда, на Ленинские горы. Было у них тут свое местечко с братом Валькой, и вот теперь он ходил и искал то место, но понимал, что вся земля тут давно перерыта ради строительства нового здания Московского университета – красавца, могущего дать фору любому американского небоскребу.

Хотя, как «прямо сюда». Сначала побывал на Комсомольской площади, там, рядом со зданием Казанского вокзала, в коммуналке жил Василий Алексеевич – его университетский преподаватель, знаток античности, в частности Древней Спарты. Правда Василия Алексеевича не застал – сказали, что он сейчас где-то то ли на Птичьем рынке, то ли на Сухаревке. Он ничего не понял, и только сейчас приходило осознание: значит, его тоже…турнули, вот так вот, никому теперь Древняя Спарта не нужна.

Где ж это место было, их с Валькой? Главное, ну кому, кому могло пригодится то, что в этой яме лежало? Три фотографии их – одна с папой, когда папа дивизией командовал под Смоленском, вторая – мамин гимназический портрет, и третья – его, с Нинкой Семеновой, девочкой с их курса в университете. Господи, один раз только на свидание и ходили, а он навоображал черт-те что. Вот и притащил сюда этот дурацкий снимок, потому что если мама увидела, пошли бы вопросы, а папа… от него и ремня можно было дождаться за такое мещанство, как ему казалось, даром что сын уже студент. Что там еще было? Билетик валькин в кино – на «Чапаева», он там знатный переполох устроил, когда начал на весь зал орать, что лажа все это, и его папа сам воевал… Впрочем, нет, «лажа» – это не из той жизни. А что ж он тогда там кричал? Не вспомнить теперь. Еще там было два червонца – царских, с Николашкой: они их с Валькой на чердаке дома нашли, и пацанам тогда ничего не сказали. Еще там был погон – настоящий, офицерский, дореволюционный. Красивый. Хотя и принадлежал какому-то буржую. Но им очень нравился. Они его нашли недалеко от дачи, летом 37-го, в лесу прямо валялся. Что он там делал, даже не понятно.

Может, из-за того погончика все и началось. Уж больно Вальке хотелось тогда разузнать, что за погон-то: ну, какой там полк, то-се. И он пообещал, что в университете попробует спросить в библиотеке – мало ли, завалялась какая-нибудь брошюра ли, справочник ли по старой, царской форме. Ну, и сходил. А потом к нему подошли на перерыве (он тогда с Ниной стоял, у окна, смотрел, как дома на Моховой сносят) и попросили зайти в деканат. Он зашел, и там уже сидел. Тот. Который потом его месяца четыре допросами мурыжил. Даже про Нину спрашивал – но про Нину-то он и не знал ничего, вроде бы как у нее мама из дворян была, ну и что; у него тоже мама не в рабочих бараках росла. Так что про Нинку он у него ничего не выведал. В общем – полгода его продержали в Москве, а потом выслали в Алма-Ата. Там он и узнал, что сначала арестовали Вальку (он тогда в автодорожный поступил, автомобилями бредил), потом – отца. Что отец вроде бы французский шпион, а Валя – его брат, Валя, был агентом (!) польской (!!) разведки и собирался вести контрреволюционную деятельность (!!!) в автодорожном институте. Это был полнейший бред, чушь, ахинея – этого не могло быть, потому что французов отец презирал и ненавидел (он помнил они во время интервенции сначала кричали «Камрад, камрад», а потом в спину стреляли – его лучшего друга, дядю Костю так убили, так он потом весь взвод этих французов порубил), а Валя… да какой он контра?! Это Валя-то, боготворивший Ильича и Сталина, его верного ученика? Валя, читавший Ленина еще в школе? Валя, презиравший Троцкого и всю эту «псевдобольшевицкую шоблу», как он выражался, Валя – контра? Ерунда. Так за что же?

На этот вопрос у него не было ответа. Он шел по прекрасной, широкой аллее, залитой косыми лучами вечернего московского солнца – оно совсем тут другое, такое только в Москве и бывает, бледно-рыжее и ласковое. Было тепло, и аллея окутывала его своим безмятежным видом (ах как это не похоже на те аллеи, что они рубили в лагере). Впереди виднелась новая смотровая площадка, и экскурсовод – совсем молоденькая девочка, при виде которой у него защемило сердце, – рассказывала группе колхозников из Средней Азии о грандиозных планах по переустройству Москвы: «Вот здесь, товарищи, пройдет широкий проспект, который соединит два берега реки Москвы и поведет из самого сердца нашей страны на юг, к Киеву и Одессе». Понимали ли что-то бородачи с халатах и высоких войлочных шапках из того, что говорила им эта девочка, судя по выговору и ошибкам приехавшая из Вятки или из Перми (не скажет никогда москвич «река Москва») строить светлое будущее? Вряд ли. Но вид был и правда замечательный, единственный в своем роде. «Именно на этом месте дали клятву Герцен и Огарев…» – ты еще скажи, что они ее дали, глядя на эти три трубы и стройплощадку, саркастически подумал он, и осекся: это ведь не ее вина, что ее так плохо готовили. Это ее беда. Подойти, сказать? Неудобно. Промолчать? Стыдно. Между «неудобно» и «стыдно» он предпочел второе. Промолчал. Обернулся, оперся на балюстраду и взглянул на здание университета еще раз. Оно было преувеличенно, несоразмерно гигантским, раз и навсегда пригвоздившим эти горы, Воробьевы-Ленинские, к земле: не вздымайтесь, дескать; а если вы поднимаетесь, то и я поднимусь еще выше, сидя на вашей шее.

«Глупости, – подумал он. – Я просто устал. Надо идти».

Но идти было некуда (все-таки подспудно он очень рассчитывал на Василия Алексеевича, вдруг старый преподаватель пустит своего некогда любимого студента хотя бы на ночь в свою квартиру), и поэтому он снова и снова возвращался мыслями к отцу, к брату.

Отец умер в заключении. Ему (почему ему? – вот это было странно, об этом не хотелось думать, он гнал от себя эту мысль, он боялся ее больше всего на свете, и бежал от нее – из-за этого и оттягивал визит в их две комнаты на Александровской) пришло извещение, что отец скончался от рака желудка в мае 1944 года. Знал ли он о войне? Наверное. Почему не попросился хотя бы в штрафную часть? Или просился, но не разрешили, не поверили? У него же был колоссальный опыт, и немцам он бы ни за что не сдался.

Да, отец любил немцев (в отличие от французов); говорил, что в 17 году они замечательные сосиски с ними на фронте ели (тогда все ходили брататься, вот и отца отправили «к немецкому рабочему с социалистическим приветом») да запивали русской самогонкой. Была у него любимая байка, как однажды офицерня – то ли наша, то ли тамошняя, фрицевская – начала палить по ним – так они с тем немцем быстренько их усмирили – на всех свинца хватило. А то, знай наших, и не стреляй в рабочий класс! Но фашистов – их бы отец бил, и никогда бы к ним не перешел.

Эта отцовская байка была для него чем-то очень важным, вроде как его личным переживанием. Ему казалось, что это было с ним, а не с отцом, что это он стрелял этих офицеров, что это он пил самогонку с немцем тем и кричал: «Конец войне!» и «Долой буржуев!» И часто эту байку рассказывал. Даже следователю, который его однажды в Алма-Ата вызывал, и то рассказал. Не хвастал, нет; просто тот попросил рассказать его про семью, он честно и рассказал. И про басмачей рассказал. Следователь тогда стыдил его, что, мол, как же вы, сын такого человека предали идеалы собственного революции, что же да как же. А где он предал? Что он сделал? Попросил книжку в библиотеке?!

Конечно же, когда отца и Вальку арестовали, мама написала ему; только что он мог: через месяца два его самого вызвали в серое здание (он думал, как высланного, отметиться или еще что-то – ох как все тогда верили в это что-то – а вдруг вернут?) – и оттуда он уже вышел в ОзерЛаг. А потом в Тайшет. И дальше – на север, в МударЛаг, название которого было объектом для скупых и злых шуток всех его сидельцев.

В Алма-Ата почему-то допросов было всего два, потом ему предъявили обвинение в КР и все, вперед в лагерь. Не как в Москве. Спрашивали в основном про него. Попросили перечислить знакомых – он начал, когда дошел до Нинки, следователь присвистнул и сказал, что она известная террористка и… Он не дослушал, отходил этого гада… пока охрана не ворвалась. Потом долго встать не мог и кровью кашлял. Через какое-то время опять вызвали, другой уже следователь был. Тот все про Валю расспрашивал. Видно, ничего на него у них не было, вот и притягивали дело за уши по приказу из Москвы. А он молчал или отвечал односложно: да, нет, не знаю. Спросили зачем-то, знал ли Валя польский? Откуда б он его знал?! В общем, от него они ничего не добились, предъявили обвинение, приговор – и все.

Вот это «и все» длилось 15 лет. 15 лет его не было в жизни. И сейчас он вернулся. В свой город. Который теперь уже не был своим.

За 15 лет он забыл, что, когда охрана била его смертным боем на полу кабинета в сером здании в Алма-Ата, спрашивали его не про Нинку Семенову, а про Вальку. Сознание от боли отказалось работать, и он только кричал: «Да! Да! Да!» Ему казалось, что кричал; он хрипел, потому что зубов не было, потому что дышать было нечем. А следователь повторял вопрос: «Вы подтверждаете, что ваш брат был польским шпионом? Подтверждаете, а? Не слышу! Скажите еще раз, не слышу! Был?»

Память – избирательна. И тот следователь забыл его, и был крайне удивлен, когда зимней ночью в канун нового 41 года в его дверь постучали, а потом увезли в вьюгу. Впрочем, об этом он не знал. Об этом узнает только его правнучка. Но его правнучка, поступившая в МГУ в 2015 году, не узнает об очень многом из того, о чем он думал тогда, августовским вечером 1955 года на Ленинских горах – об офицерском погоне, о матери, умершей в Москве в ноябре 41-го, о Нинке Соколовой, прошедшей все круги ада и ставшей учительницей в школе, куда однажды пойдет его пра-правнук.

Память – избирательна. И она хранит осколки жизней, иногда упрощая, а иногда усложняя их.

Так думал он, идя вниз, с Ленинских гор, к чудо-мосту метрополитена, чтобы сесть в поезд, который помчит его к новой, счастливой жизни – без лагерей, допросов, и без офицерского погона, без отца-грозы басмачей, без брата Вальки, без красивой, высокой татарки тети Маши, затерявшейся не то в Елабуге, не то в Белебее.



<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Доводы дозволяющих прикасаться к Корану без очищения | Целевая программа Санкт-Петербурга
Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-09-20; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 417 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Если вы думаете, что на что-то способны, вы правы; если думаете, что у вас ничего не получится - вы тоже правы. © Генри Форд
==> читать все изречения...

2281 - | 2210 -


© 2015-2025 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.014 с.