Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Элементы антисемитизма границы Просвещения

ПРЕДИСЛОВИЕ К НОВОМУ ИЗДАНИЮ

"Диалектика Просвещения" вышла в свет у Керидо в Амстердаме в 1947 году. Книга, поначалу расходившаяся с трудом, теперь давным-давно распродана. Если спустя более чем двадцать лет мы ныне вновь издаем эту работу, то идем на это, не только уступая многочисленным просьбам, но и будучи убеждены в том, что многие из содержащихся в ней идей и сегодня отвечают духу времени и в значительной мере стали определяющими для наших последующих теоретических усилий. По­стороннему взгляду вряд ли удастся легко представить себе, до какой степени являемся мы оба ответственными за каждую ее фразу. Обшир­ные разделы диктовались нами совместно; напряжение между двумя интеллектуальными темпераментами, соединившимися в "Диалекти­ке", стало элементом ее жизни.

Не на всем, о чем говорится в этой книге, продолжаем мы упорно настаивать. Это было бы несовместимо с теорией, считающей истину в самой ее сердцевине сопричастной времени, а не противопоставляю­щей ее в качестве чего-то неизменного историческому движению. Кни­га создавалась в момент, когда конец национал-социалистического тер­рора уже можно было предвидеть. Тем не менее во многих местах ее формулировки более не соответствуют реальности сегодняшнего дня. И все же уже тогда наша оценка перехода к административно управля­емому миру была далеко не благодушной.

В период политического раскола на гигантские блоки, которые объективно подталкиваются к тому, чтобы прийти в столкновение друг с другом, кошмар продолжается. Конфликты в третьем мире, новый рост тоталитаризма столь же мало являются лишь историческими эпи­зодами, сколь, согласно "Диалектике", являлся таковым тогдашний фашизм. Критическое мышление, не останавливающееся даже перед кри­тикой прогресса, обязано сегодня встать на сторону остатков свободы, тенденций движения к реальной гуманности, даже если на фоне вели­чественного хода истории они и выглядят беспомощными.

Осознанное в книге развитие в направлении тотальной интеграции прервано, но не прекращено; угроза его осуществления, путем дикта­тур и войн, остается актуальной. Прогноз связанного с этим превраще­ния Просвещения в позитивизм, в миф того, что имеет место быть, в конечном счете - идентификации интеллекта со всем тем, что враждеб­но духу, самым убедительным образом подтвердился. Наша концепция истории не мнит себя избежавшей такой идентификации, но ей чужда позитивистская погоня за информацией. В качестве критики филосо­фии она не желает поступиться самой философией.

Из Америки, где была написана эта книга, мы вернулись обратно в Германию с убеждением в том, что как в теоретическом, так и в практи­ческом отношении сможем здесь сделать больше, чем где бы то ни бьшо еще. Совместно с Фридрихом Поллоком, которому, как в свое время ко дню его пятидесятилетия была посвящена, так и сегодня ко дню его семидесятигштилетия посвящается эта книга, вновь создали мы Ин­ститут Социальных Исследований с намерением продолжить разработку сформулированной в "Диалектике" концепции. В деле дальнейшего развития нашей теории и прилагающегося к ней опыта совместной ра­боты, как уже и в случае первой редакции, неоценимая помощь была оказана нам Гретель Адорно.

В изменениях мы были еще более умеренны, чем это обычно при­нято в случае новых изданий вышедших десятилетия назад книг. Мы не стремились подретушировать то, что бьшо нами написано, даже явно неадекватные места; попытка привести текст в полное соответствие с современным положением вещей вылилась бы не во что иное, как в написание новой книги. То, что сегодня речь еще в большей степени идет о том, чтобы оберегать свободу, позволять ей распространяться и развиваться вместо того, чтобы, пусть даже косвенно, ускорять про­движение к административно управляемому миру, подчеркивали мы и в наших более поздних сочинениях. В основном мы ограничились ис-

Предисловие к новому изданию

правлением опечаток и тому подобного. Благодаря такой сдержаннос­ти книга становится документальным свидетельством; мы надеемся, что она одновременно окажется и чем-то большим.

Франкфурт на Майне, апрель 1969 г.

 

Когда была начата эта работа, первые пробы которой мы посвяща­ем Фридриху Поллоку, мы надеялись, что сумеем представить ее ко дню его пятидесятилетия в законченном виде. Однако чем более вни­кали мы в суть стоящей перед нами задачи, тем отчетливее обнаружи­валась диспропорция между ее масштабами и нашими силами. Мы, по сути дела, замахнулись ни больше ни меньше как на то, чтобы дать ответ на вопрос, почему человечество, вместо того чтобы прийти к ис­тинно человеческому состоянию, погружается в пучину нового типа варварства. Мы недооценили трудностей исполнения, потому что все еще слишком доверяли современному сознанию. Несмотря на то, что уже много лет тому назад нами было замечено, что в современном про­цессе производства науки великие изобретения оплачиваются ценой все возрастающего распада теоретических образований, мы все же полага­ли, что можем придерживаться этого процесса в той мере, в какой наша работа ограничивалась бы преимущественно критикой или дальней­шей разработкой специальных теорий. По крайней мере тематически ей надлежало бы тогда ориентироваться на такие традиционные дис­циплины, как социология, психология и теория познания.

Фрагменты, которые мы тут объединили, свидетельствуют, однако о том, что мы были вынуждены отказаться от подобного рода довери­тельного отношения. Если заботливое попечение о научной традиции, в особенности там, где в качестве бесполезного балласта она предается забвению позитивистскими ревнителями чистоты, образует собой мо­мент познания, то в условиях современного краха буржуазной цивили­зации уже не только процесс производства, но и сам смысл науки ста­новится проблематичным. То, что лицемерно прославляется отъявлен­ными фашистами, а приспособленцами из числа экспертов по части гуманности в простоте душевной осуществляется на практике - безу­держное саморазрушение Просвещения - вынуждает мышление изба­вить себя даже от последних остатков простодушной доверчивости по отношению к обычаям и тенденциям эпохи и ее духа. Когда обществен­ность дошла до такого состояния, при котором мысль неизбежно ста­новится товаром, а язык - средством его рекламирования, попытка рас­следования подобного рода упадка нравов обязана отказаться от следо­вания предъявляемым к языку и мысли, общепринятым требованиям раньше, чем она будет полностью сорвана их всемирно-исторически­ми последствиями.

Если бы при этом речь шла только о препятствиях, порождаемых самозабвенной инструментализацией науки, в области социальных про­блем мышление могло бы, по крайней мере, примкнуть к тем течениям и направлениям, которые находятся в отношении явной оппозиции к официальной науке. Но даже и они оказались охваченными совокуп­ным производственным процессом. Они изменились ничуть не в мень­шей степени, чем та идеология, с которой они имели дело. С ними про­исходит то же самое, что давным-давно случилось с торжествующей мыслью. Когда она намеренно покидает свою родную критическую сти­хию, становясь просто средством на службе некоего существующего порядка, против ее воли принуждается она к тому, чтобы превращать то позитивное, что она избрала для себя, в нечто негативное и разру­шительное. В восемнадцатом столетии философия, несмотря на сожже­ние на кострах книг и людей, внушавшая смертельный страх подлости, при Бонапарте перешла на ее сторону. В конечном итоге наследие не­примиримых энциклопедистов было узурпировано апологетической школой Конта, протянувшей руку всем тем, кому они некогда противо­стояли. Метаморфозы критики в апологетику не обошли стороной и теоретическое содержание, истина которого улетучивается. В настоя­щее время, правда, моторизованная история уже обгоняет подобного рода духовное развитие, а официальные ораторы, у которых полно дру­гих забот, успевают ликвидировать теорию, позволившую им занять место под солнцем, еще прежде, чем удается ей по-настоящему про­ституировать себя.

В ходе осознания своей собственной вины мышление обнаружива­ет себя лишенным возможности воспользоваться не только научным и обыденным, но в такой же мере и упомянутым оппозиционным поня­тийным языком. На ум более не приходит ни одного выражения, кото­рое не стремилось бы соответствовать господствующим в мышлении тенденциям, и то, чего не удастся самочинно сделать затасканному языку, точно уж наверстает социальная машинерия. Цензорам, которых доб­ровольно содержат из опасения еще больших издержек на киностуди­ях, соответствуют аналогичные инстанции во всех областях. Процесс обработки, которому подвергает литературный текст если не сам его создатель в автоматической прозорливости своей, то уж во всяком случае, целый штаб редакторов, издателей, переработчиков, ghost writers внутри и вне стен издательских офисов, по своей основательности пре­восходит уже всякую цензуру. Сделать отправление ею своих функций уже окончательно излишним, судя по всему, является, несмотря на все благодетельные реформы, тщеславной амбицией воспитательной сис­темы. Распространением мнения, что без строгого ограничения сферы своей деятельности лишь констатацией фактов и расчетом вероятнос­тей познающий дух оказался бы слишком восприимчивым ко всякого рода шарлатанству и суеверию, приуготовляет она бесплодную почву для падкости на всякого рода шарлатанство и суеверие. Подобно тому, как сухой закон с самых давних пор открывал доступ к более ядовито­му продукту, блокирование способности к теоретическому воображе­нию мостило путь политическому безумию. Даже тогда, когда люди еще не полностью охвачены им, благодаря цензурным механизмам, насаждаемым как снаружи так и собственно внутри, они лишаются средств к сопротивлению.

Апория, с которой мы столкнулись в ходе нашей работы, оказалась, таким образом, тем первым предметом, который надлежало нам иссле­довать, - это саморазрушение Просвещения. Мы нисколько не сомне­ваемся в том - и в этом состоит наш petitio principii - что свобода в обществе неотделима от просвещающего мышления. И, тем не менее, мы полагаем, что нам удалось столь же отчетливо осознать, что поня­тие именно этого мышления, ничуть не в меньшей степени, чем конкретные исторические формы, институты общества, с которыми оно неразрывно сплетено, уже содержит в себе зародыш того регресса, ко­торый сегодня наблюдается повсюду. Если Просвещение не вбирает рефлексию этого возвратного момента в себя, оно выносит самому себе приговор. В силу того, что осознание деструктивное прогресса оста­ется уделом его противников, слепо прагматизированное мышление утрачивает способность к процедуре снятия и, следовательно, связь с истиной. На фоне загадочной готовности технологически воспитанных масс подпадать под чары всякого рода деспотизма, ее саморазруши­тельного сродства с общенациональной паранойей, на фоне всего это­го непостижимого абсурда становится очевидной слабость современ­ного понимания ситуации на теоретическом уровне.

Мы полагаем, что этими фрагментами вносим свой вклад в дело такого понимания в той мере, в какой показываем, что причину регрес­са Просвещения в мифологию следует искать не столько в специально придуманных с целью регресса националистических, языческих и про­чих современных мифологиях, сколько в самом парализованном стра­хом перед истиной Просвещении. Оба понятия при этом следует рас­сматривать не только в качестве относящихся к сфере истории духа, но и в качестве реалий. Подобно тому, как Просвещение выражает дей­ствительное движение буржуазного общества в целом с точки зрения, олицетворяемой личностями и институтами его идеи, истина является не просто разумным состоянием сознания, но в такой же мере и той формой, которую оно принимает в действительности. Страх настоя­щих сыновей современной цивилизации отклониться от тех фактов, которые даже в момент их восприятия оказываются уже клишеобразно препарированными господствующими в науке, бизнесе и политике прак­тиками, непосредственно является тем же самым, что и страх перед социальным отступничеством. Этими же практиками формулируется и то требование ясности в языке и мышлении, которому обязаны сегодня удовлетворять искусство, литература и философия. Табуируя негатив­но относящееся к фактам и господствующим мыслительным формам мышление в качестве невразумительного педантства, желательнее все­го чужестранного происхождения, оно обрекает дух на все более и более углубляющуюся слепоту. Так уж положено в этом безнадежном со­стоянии, что даже самый честный реформатор, предлагающий ново­введение в условиях избитого и затасканного языка, усваивая отшли­фованный категориальный аппарат и стоящую за ним дурную филосо­фию, лишь упрочивает власть того существующего порядка, который он намеревался сокрушить. Ложная ясность есть лишь иное проявле­ние мифа. Он всегда был темным и ясным в одно и то же время. С самых давних пор удостоверяющими его признаками являлись фами­льярная близость и полная отрешенность от работы понятия.

Человеческая обреченность природе сегодня неотделима от соци­ального прогресса. Рост экономической продуктивности, с одной сто­роны, создает условия для более справедливого мира, с другой сторо­ны, наделяет технический аппарат и те социальные группы, которые им распоряжаются, безмерным превосходством над остальной частью населения. Единичный человек перед лицом экономических сил пол­ностью аннулируется. При этом насилие общества над природой дово­дится ими до неслыханного уровня. В то время, как единичный чело­век исчезает на фоне того аппарата, который он обслуживает, после­дний обеспечивает его лучше, чем когда бы то ни было. При неспра­ведливом порядке бессилие и управляемость масс возрастает пропор­ционально количеству предоставляемых им благ. Материально ощути­мое и социально жалкое повышение жизненного уровня низших классов находит свое отражение в притворном распространении духовности. Под­линной задачей духа является негация овеществления. Он неизбежно де­зинтегрируется там, где затвердевает в культуртовар и выдается на руки на предмет потребления. Поток точной информации и прилизанных раз­влечений одновременно и умудряет, и оглупляет людей.

Дело вовсе не в культуре как ценности, как - то полагают критики цивилизации - Хаксли, Ясперс, Ортега-и-Гассет и другие, - но в том, что Просвещению надлежит осознать самое себя, чтобы человек не оказался окончательно преданным. Не о консервации прошлого, но об исполнении былых надежд должна идти речь. Но сегодня прошлое про­должается в виде разрушения прошлого. Если вплоть до девятнадцато­го столетия респектабельное образование было привилегией, оплачиваемой усиливающимся страданием необразованных, то в двадцатом за гигиеничное фабричное помещение пришлось заплатить расплавле­нием всего к культуре относящегося в одном гигантском тигле. Воз­можно, это и не было бы настолько уж высокой ценой, насколько счи­тают защитники культуры, если бы распродажа культуры не способ­ствовала превращению достижений экономики в их полную противо­положность.

В данных условиях земные блага сами становятся элементами не­счастья. Если в предшествующий период, ввиду отсутствия социаль­ного субъекта, их огромное количество сказывалось в виде так называ­емого перепроизводства при внутриэкономических кризисах, то сегод­ня, вследствие восшествия на престол в качестве такового социального субъекта определенных властных групп, ими порождается угроза фа­шизма в международном масштабе: прогресс оборачивается регрессом. К тому, что гигиеничным фабричным помещением и всем к нему не­посредственно относящимся, Фольксвагенами и дворцами спорта, ту­поумно ликвидируется метафизика, можно было бы еще остаться рав­нодушным, но нельзя быть безучастным к тому, что в общественном целом все это само становится метафизикой, идеологической завесой, из-за которой надвигается реальное бедствие. Из этого и исходят наши фрагменты.

Первая статья, теоретическая основа последующих, стремится дать как можно более детальное понимание сплетения рациональности с социальной действительностью, равно как и неразрывно связанного с таковым переплетения природы с господством над ней. Проводимая при этом критика Просвещения служит подготовке позитивного поня­тия последнего, освобождающего его от обслуживания отношений сле­пого господства.

Грубо говоря, первая статья в ее критической части может быть све­дена к двум тезисам: уже миф есть Просвещение, и: Просвещение пре­вращается, обратным ходом, в мифологию. Эти тезисы развиваются в обоих экскурсах на специфических предметах. Первый прослеживает диалектику мифа и Просвещения на примере "Одиссеи", этого наибо­лее раннего репрезентативного свидетельства западноевропейской буржуазной цивилизации. В центре внимания тут находятся понятия жер­твы и отречения, в которых равным образом удостоверяют себя как различие, так и единство мифической природы и просвещенного гос­подства над природой. Второй экскурс имеет дело с Кантом, Садом и Ницше, безжалостными завершителями Просвещения. Он показывает, как порабощение всего природного самовластным субъектом, в гонце концов достигает своего апогея именно в господстве слепо объектив­ного, природного. Эта тенденция уравнивает между собой все оппози­ции, присущие буржуазному мышлению, в особенности - оппозицию морального ригоризма и абсолютной аморальности.

Раздел "Культуриндустрия" демонстрирует регрессию Просвеще­ния к идеологии, которая находит свое образцовое воплощение в кино и радио. Просвещение состоит при этом, прежде всего в калькулирова­нии воздействия, техники изготовления и распространения; по своему собственному содержанию идеология исчерпывается идолатризацией существующего и той власти, которой контролируется данная техника. При разборе этого противоречия мы относимся к культуриндустрии более серьезно, чем этого желала бы она сама. Но так как ее ссылка на свой собственный коммерческий характер, открытое признание себя сторонницей смягченной истины уже давно стали той отговоркой, при помощи которой она уклоняется от ответственности за ложь, то наш анализ ориентируется на объективно присущее ее продуктам притяза­ние - быть эстетическими творениями и, тем самым, формой истины. Он выявляет общественное бесчинство, аннулируя это притязание. Раздел о культуриндустрии фрагментарен более других разделов.

Тезисные размышления "Элементы антисемитизма" касаются воз­врата просвещенной цивилизации к варварству в современной действи­тельности. Не просто идеальная, но и практическая тенденция к само­уничтожению присуща рациональности с самого начала, отнюдь не только той фазе, в которой она выступает в обнаженном виде. Именно под этим углом зрения представлен тут эскиз философской протоисто­рии антисемитизма. Его "иррационализм" выводится из сущности, как самого господствующего разума, так и соответствующего ему образа мира. "Элементы" самым непосредственным образом связаны с эмпирическими исследованиями Института Социальных Исследований, ос­нованного и поддерживаемого в жизнеспособном состоянии Фелик­сом Вайлем - фонда, без которого не только наши изыскания, но и доб­рая часть вопреки Гитлеру продолжающейся теоретической работы не­мецких эмигрантов были бы невозможны. Первые три тезиса написа­ны нами совместно с Лео Левенталем, с которым, начиная с первых франкфуртских лет, мы сообща работали над многими научными про­блемами.

В последней части публикуются зарисовки и наброски, частично относящиеся к кругу идей предшествующих разделов, но не нашедшие там своего места, частично предварительно очерчивающие тематику будущей работы. В большинстве своем они касаются проблем диалек­тической антропологии.

Лос-Анджелес, Калифорния, май 1944 г.

Публикуемая книга не содержит никаких существенных изменений текста, завершенного еще во время войны. Единственным дополнени­ем является последний тезис "Элементов антисемитизма".

Июнь 1947 г.

ПОНЯТИЕ ПРОСВЕЩЕНИЯ

С давних пор просвещение в самом широком смысле прогрессив­ного мышления преследовало цель избавить людей от страха и сделать их господами. Но наконец-то просвещенная планета воссияла под зна­ком триумфирующего зла. Программой Просвещения было расколдовывание мира. Оно стремилось разрушить мифы и свергнуть вообра­жение посредством знания. Уже Бэконом, этим "отцом эксперименталь­ной философии"1, были подобраны соответствующие мотивировки. С презрением относится он к адептам традиции, которые "сначала пола­гают, что другим известно то, чего не знают они; а впоследствии - что им самим известно то, чего они не знают. Легковерие, отвращение, питаемое к сомнению, опрометчивость в ответах, хвастовство образо­ванием, боязнь противоречия, корыстность, небрежность в собствен­ном исследовании, словесный фетишизм, удовлетворенность лишь ча­стичным знанием: все это и тому подобное воспрепятствовало счаст­ливому бракосочетанию человеческого рассудка с природой вещей, вза­мен сосватав его с тщеславными понятиями и беспорядочными экспе­риментами: плоды и потомство столь достохвального соития легко мож­но себе представить. Печатный пресс, грубое изобретение; пушка, изобретение, которое уже напрашивалось само собой; компас, до изве­стной степени известный уже ранее: какие только изменения не по­влекли за собой эти три изобретения - одно в хозяйственной сфере, другое в сфере военной, третье в области финансов, торговли и море­ходства! И на них, говорю я, наткнулись только совершенно случайно.

1 Voltaire. Lettres philosophiques XII. Oeuvres completes. Ed. Gamier, Paris, 1879, Band XXII, S.I 18.

Итак преимущество человека состоит в знании, в этом не может быть никакого сомнения. Оно таит с себе многие вещи, которые со всеми их богатствами не купить королям, на которые не распространяется их власть, о которых не приносят никаких известий их шпионы и донос­чики, к странам из которых они родом не могут отплыть их мореплава­тели и первооткрыватели. Сегодня мы господствуем над природой в одном только нашем мнении, будучи в действительности порабощены ею; однако если бы мы дозволили ей руководить нами в наших изобре­тениях, на практике мы стали бы повелевать ею."2

Несмотря на свое незнание математики, Бэкону удалось точно схва­тить общий настрой науки, воспоследовавшей за ним. Счастливое бра­косочетание человеческого рассудка с природой, имевшееся им в виду, патриархально: рассудку, побеждающему суеверия, надлежит повеле­вать расколдованной природой. Знание, являющееся силой, не знает никаких преград, ни в порабощении творения, ни в услужливости по отношению к хозяевам мира. Равно как и любым целям буржуазного хозяйничанья на фабрике или на поле битвы, готово оно услужить пред­приимчивому невзирая на его происхождение. Короли не распоряжа­ются техникой более непосредственно, чем то делают лавочники: тех­ника так же демократична, как и та хозяйственная система, вместе с которой она развивается. Техника есть сущность этого знания. Оно имеет своей целью не понятия и образы, не радость познания, но ме­тод, использование труда других, капитал. Те многие вещи, которые оно, согласно Бэкону, все еще таит в себе, сами по себе опять же явля­ются всего лишь инструментами: радио как сублимированный печат­ный станок, пикирующий бомбардировщик как более эффективная ар­тиллерия, дистанционное управление как более надежный компас. Един­ственно чему хотят научиться люди у природы, так это тому, как ее использовать для того, чтобы полностью поработить и ее, и человека. Ничто иное не имеет значения. Беспощадно уже и по отношению к самому себе Просвещение выжигает даже последние остатки чувства

2Bacon. In Praise of Knowledge. Miscellaneous Tracts Upon Human Philosophy. The Works of Francis Bacon. Ed. Basil Montagu, London, 1825, Band I, S.254 f.

собственного достоинства. Только такое мышление достаточно твердо, чтобы разрушать мифы, которые учиняет насилие над самим собой. Перед лицом триумфирующего сегодня чувства реальности даже и бэ-коновское номиналистическое кредо стало бы подозрительным и под­пало бы под тот вердикт о ничтожности, который он вынес схоластике. Власть и познание - синонимы.3 Бесплодное счастье познания для Бэ­кона так же непристойно, как и для Лютера. Не об удовлетворении, которое доставляет человеку истина, идет тут речь, но об "operation", об эффективном методе; не в"убедительных, приятных, достойных ува­жения или эффектных речах, или же в каких-либо очевидных аргумен­тах, но в деятельности и в трудах и в открывании доселе неизвестньк деталей для лучшего оснащения и помощи в жизни "состоит" подлин­ная цель и призвание науки".4 Не должно быть никаких тайн, но также и желания их открыть.

Расколдовывание мира есть искоренение анимизма. Ксенофан выс­меивает многобожие, потому что его боги во всем случайном и дурном схожи с людьми, их порождающими, а новейшая логика дискредитиру­ет общеупотребительные слова естественного языка как фальшивые монеты, которые лучше было бы заменить игральными фишками. Мир становится хаосом, а синтез - спасением. Недопустимо никакое разли­чие между тотемным животным, грезами духовидца и абсолютной иде­ей. Путь человека к науке Нового времени пролегает через отречение от смысла. Понятие заменяется тут формулой, причина - правилом и вероятностью. Понятие причины было последним философским поня­тием, с которым соизмеряла себя научная критика, будто бы потому, что из всех старых идей ей встретилось лишь только оно одно, эта наи­более поздняя версия секуляризации порождающего принципа. Давать современную дефиницию субстанции и качеств, деятельности и стра­дания, бытия и существования - это со времен Бэкона было делом фи­лософии, наука же обходилась уже без подобного рода категорий.

3Ср. Bacon. Novum Organum. Ibid., Band XIV, S.31. 4 Bacon. Valerius Terminus, of the Interpretation ofNature. Miscellaneous Tracts, Ibid., Band I, S.281.

качестве Idola Theatri они были оставлены прежней метафизике и уже к тому времени превратились в памятники сущностям и силам давно прошедших времен. По ним истолковывали себя в мифах и жизнь и смерть, с ними же и сплетаясь. Категории, в которых западноевропей­ской философией определялся представлявшийся ей вечным порядок природы, маркируют собой места, которые некогда занимали Окнос и Персефона, Ариадна и Нереиды. Космологии досократиков держатся момента перехода. Влага, нераздельное, воздух, огонь, рассматривае­мые ими в качестве праматерии, как раз и являются прежде всего раци­онализированными фиксациями мифологического миросозерцания. Подобно тому, как пришедшие к грекам с Нила образы зачатия от со­ития воды и земли превращаются тут в гилозоистические принципы, интеллектуализируется и буйно разросшееся многообразие мифичес­ких демонов в целом до чистой формы онтологических сущностей. Наконец благодаря платоновским идеям даже патриархальные боги Олимпа охватываются философским логосом. Просвещение, однако, распознало в платоновской и аристотелевской части метафизического наследия древние силы и начало преследовать притязание универса­лий на истинность как суеверие. В авторитете всеобщих понятий им все еще усматривался прежний страх перед теми демонами, посред­ством изображений которых люди пытались в ходе магического ритуа­ла влиять на природу. Отныне материя должна была быть порабощае­ма, наконец, без иллюзий относительно всяких там правящих или внут­ренне присущих сил, а также скрытых качеств. То, что не желает соот­ветствовать мерилу исчислимое™ и выгоды, считается Просвещением подозрительным. Сумей оно однажды развернуться без помех со сто­роны внешнего принуждения, ему не было бы удержу. С его собствен­ными идеями о правах человека дело обстоит ничуть не иначе, чем с прежними универсалиями. Любой духовный отпор, встречаемый им, лишь умножает его мощь.5 Это происходит от того, что Просвещение вновь все еще распознает себя самое даже в мифах. К каким бы мифам ни апеллировало оказываемое ему сопротивление, уже в силу того, что

5 Ср. Hegel. Phaenomenoiogie des Geistes. Werke, Band II, S.410 f.

в подобном противостоянии они становятся аргументами, теми, кто ока­зывает сопротивление, признается принцип разлагающей рациональ­ности, который они ставят в упрек Просвещению. Просвещение - тота­литарно.

Основой мифа Просвещением с давних пор считался антропомор­физм, проекция субъективного на природу. Все сверхъестественное, духи и демоны, стало тут зеркальным отображением человека, испы­тывавшего ужас перед силами природы. Согласно Просвещению, все множество мифологических фигур может быть сведено к одному и тому же знаменателю, все они редуцируются к субъекту. Ответ Эдипа на за­гадку сфинкса: "Это человек" - повторяется Просвещением в качестве выдаваемой им стереотипной справки во всех без исключения случаях, безотносительно к тому, что имеется им в виду: фрагмент объективно­го смысла, контуры некоего порядка, страх перед силами зла или на­дежда на спасение. В качестве бытия и события Просвещением зара­нее признается только то, что удается постигнуть через единство; его идеалом является система, из которой вытекает все и вся. Не в этом отличаются друг от друга его рационалистическая и эмпиристская вер­сии. Сколь бы различно ни интерпретировались отдельными школами исходные аксиомы, структура единой науки всегда оставалась той же самой. При всем плюрализме областей исследования бэконовский по­стулат Una scientia universalis7 столь же враждебен необязательности, как и лейбницевский Mathesis universalis - скачку. Множественность форм сводится к их местоположению и распорядку, история - к факту, вещи - к материи. Согласно Бэкону, должны также существовать и од­нозначные логические связи, посредством степеней всеобщности, меж­ду высшими принципами и данными наблюдения. Им взлелеивается, издевается де Местр, "идол лестницы"8. Формальная логика была ве-

'Ксенофан, Монтень, Юм, Фейербах и Саломон Раинах единодушны в этом. Ср. касательно Райнаха: Orpheus. From the French by F.Simmons. London, 1909, S.6ff.

1 Bacon. De augmentis scientiarum. Ibid., Band VIII, S.I52.

"Les Soirees de Saint-Petersbourg. Sieme entretien. Oeuvres completes, Lyon, 1891, Band IV, S.256.

ликой школой унификации. Она предоставила просветителям схему ис-числимости мира. Мифологизирующим отождествлением идей с чис­лами в последних сочинениях Платона выражается пафос всякого де-мифологизирования: число стало каноном Просвещения. Буржуазное правосудие и товарообмен регулируются одними и теми же уравнения­ми. "Не является ли то правило, что когда складываешь неравное с рав­ным получаешь неравное, аксиомой, как справедливости, так и матема­тики?"9 Буржуазное общество управляется принципом эквивалентнос­ти. Оно делает разноименное сопоставимым тем, что редуцирует его к абстрактным величинам. То, что не поглощается числами, в конечном итоге единицей, становится для Просвещения видимостью, иллюзией; современным позитивизмом оно изгоняется в поэзию. Единство оста­ется главенствующим лозунгом от Парменида до Рассела. Главным ос­тается истребление богов и качеств.

Но мифы, становящиеся жертвой Просвещения, сами являются его же непосредственными продуктами. В научном исчислении события аннулируется тот отчет, который когда-то был дан мыслью о событии в мифах. Миф стремился сообщить, назвать, высказать происхождение: но тем самым изобразить, констатировать, объяснить. В ходе записи и собирания мифов эта тенденция усиливается. С ранних пор мифы пре­вращаются из сообщения в учение. Любой ритуал включает в себя пред­ставление о событии как об определенном процессе, на который надле­жит влиять магическим образом. Этот теоретический элемент ритуала обосабливается в самых ранних эпосах народов. Мифы в том виде, в каком их застают трагики, уже стоят под знаком той дисциплины и вла­сти, которые прославляются Бэконом в качестве цели. Место локаль­ных духов и демонов занимают небеса и их иерархия, место заклина­ний, практикуемых магом и племенем - четко субординированное жер­твоприношение и выполняемый в приказном порядке труд невольни­ков. Божества Олимпа уже более не идентифицируются непосредствен­но со стихиями, они их обозначают. У Гомера Зевс начальствует над дневными небесами, Аполлон управляет Солнцем, Гелиос и Эос пере-

' Bacon. Advancement of Learning. Ibid., Band II, S.I 26.

vrma-r -wr я область аллегорического. Бытие отныне распадается и пре­ходя 1 уже Р

вращается в логос, стягивающийся, с прогрессом философии, в мона­ду во всего только точку отсчета, и в массу всех вещей и созданий вов­не' Одним единственным различием между собственным существова­нием и реальностью поглощаются все иные. Безотносительно к каким бы то ни был° различиям мир становится подвластным человеку. В этом единодушии иудейская история творения и религия Олимпа, "...и да владычеству*0'1'они над Рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом» и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающи­мися по земЛе"'°- "О Зевс, отец мой! Ты на небесах царишь, / Свиде­тель ты всех Дел людских, / И злых и правых. Для тебя не все равно, / По правде ль звеРь живет иль нет."11 "Господин же, поставивший раба между co6oi° и ею> встречается, таким образом, только с зависимой стороною ве!Ии и пользуется ею целиком; самостоятельную же ее сто­рону он предоставляет рабу, который ее и обрабатывает."12 Перед эти­ми богами устоять способен только тот, кто покоряется без остатка. Пробуждение субъекта куплено ценой признания власти в качестве принципа всех отношений. По сравнению с единством подобного рода разума разлИчие между богом и человеком низводится до степени той иррелевантностИ; которая уверенно констатировалась разумом уже пря­мо-таки со вРемен самой древней гомеровской критики. В качестве повелителя природы бог-творец и дух-устроитель тождественны друг ЛВУГУ БогопоДобие человека состоит в суверенитете над существова­нием в его взгляде повелителя, в командовании.

Миф превращается в Просвещение, а природа - во всего лишь объек­тивность Усиление своей власти люди оплачивают ценой отчуждения от всего того, на что их власть распространяется. Просвещение отно-

10 Книга БЫТИЯ, 1,26

11 Archil00*105' Fr-87- Циг. по: Deussen. Allgemeine Geschichte der Philosophic. Band II Erste Abteilung. Leipzig, 1911, S.18. ("Эллинские поэты в переводах В.В Вересаева", ГИХЛ,М., 1963,0.220).

12 c0]on. ft- 13,25, след. Ibid., S.20. (Аристотель. "Афинская политая", Со-М -Л, 1936, Приложения, с. 134).

цэгиз,

сится к вещам точно так же, как диктатор к людям. Они известны ему в той степени, в какой он способен манипулировать ими. Человеку науки вещи известны в той степени, в какой он способен их производить. Тем самым их в-себе становится их для-него. В этом превращении сущ­ность вещей всегда раскрывается как та же самая в каждом случае, как субстрат властвования. Этой идентичностью конституируется единство природы. Столь же мало, как и единство субъекта, являлось оно пред­посылкой практики магического заклинания. Ритуалы шамана были обращены к ветру, к дождю, к змее снаружи или к демону внутри боль­ного, но не к веществам или экземплярам. Не один единственный и идентичный самому себе дух был тем духом, которым приводилась в действие магия; он менялся подобно тем культовым маскам, которым надлежало быть подобными множественным духам. Магия является кровавым заблуждением, но в ней господство еще не отрицается благо­даря тому, что она, будучи трансформированной в абсолютную истину, кладется в основу порабощаемого ею мира. Маг уподобляет себя демо­нам; чтобы запугать их или умилостивить, он принимает вид устраша­ющий или смиренный. И хотя его должность требует повторения одно­го и того же, он еще не объявляет себя, как это делает цивилизованный человек, для которого в таком случае его скромные охотничьи угодья съеживаются до размеров унифицированного космоса, совокупности возможностей добычи, подобием незримых сил. Лишь в качестве тако­вого подобия достигает человек идентичности той самости, которая не может быть утрачена при идентифицировании себя с другими, но кото­рая овладевает собой в качестве непроницаемой маски раз и навсегда. Именно идентичность духа и ее коррелят, единство природы, есть то, жертвой чего становится полнота качеств. Лишенная качеств природа становится хаотическим материалом для всего лишь классификации, а всемогущая самость - всего лишь обладанием, абстрактной идентич­ностью. Магии присуще специфическое заместительство. То, что про­исходит с копьем врага, его волосом, его именем, причиняется одно­временно и самому человеку, вместо бога умерщвляется жертвенное животное. Субституция при жертвоприношении знаменует собой шаг в направлении дискурсивной логики. Даже если самка оленя, приносимая в жертву взамен дочери, либо ягненок, жертвуемый взамен первен­ца, несомненно обладали в придачу еще и собственными качествами, они все же являлись уже представителями вида. Они несли в себе слу­чайность экземпляра. Но святостью hie et nunc, исключительностью избранника, осеняющей заместителя, последний радикально выделя­ется, делается незаменимым при обмене. Этому кладет конец наука. В ней не существует никакого специфического заместительства: если уж жертвенные животные, то уж никакого бога. Заместительство оборачи­вается универсальной взаимозаменяемостью. Атом расщепляется не как заместитель, но как образчик материи, и кролик не заместительствует, а профессиональным рвением лаборатории третируется всего лишь как экземпляр. В силу того, что в функциональной науке различия стано­вятся текучими до такой степени, что все тонет в одной-единственной материи, предмет науки окаменевает и закоснелый ритуал былых вре­мен начинает казаться изменчивым, поскольку им Единому приписы­валось еще и Иное. Мир магии все еще содержит различия, сами следы которых исчезли в форме языка.|3 Самые разнообразные сходства меж­ду сущим вытесняются одним-единственным отношением между зада­ющим смысл субъектом и смысла не имеющим предметом, между ра­циональным значением и случайным носителем значения. На магичес­кой ступени сон и образ считались не всего только знаками вещи, но -связанными с последней посредством подобия или имени. Связь тут является связью не интенции, но родства. Так же, как и наука, колдов­ство преследует свои цели, но оно достигает их посредством мимези-са, а не в ходе прогрессирующего дистанцирования от объекта. Оно никоим образом не основано на "всесилии мысли", которое, подобно невротику, мог бы приписать себе примитивный человек; "переоценки психических процессов в противовес реальности"14 не может быть там, где мысль и реальность еще радикально не разъединены. "Непоколеби­мая уверенность в возможности овладении миром"15, которую Фрейд

13 Ср., напр., Robert H.Lowie. An Introduction to Cultural Anthropology. New York, 1940, S.344 f.

14 Cp. Freud. Totem und Tabu. Gesammelte Werke. Band IX, S.106 ff.

15 Ibid., S.I 10.

анахронично приписывает колдовству, соответствует лишь удовлетво­ряющей принципу реальности стадии овладения миром посредством более искусной науки. Для смены привязанных к определенному месту практик знахаря всеохватывающей индустриальной техникой потребо­валось обособление мысли по отношению к объекту, как оно было осу­ществлено в удовлетворяющем принципу реальности Я.

В качестве языковым образом развернутой тотальности, притяза­нием которой на истину подавляются более древние мифические веро­вания народных религий, солярный, патриархальный миф сам являет­ся просвещением, с которым Просвещение философское может теперь померяться силами как с равным. И ему воздается сторицей. Мифоло­гия сама развязала процесс бесконечного просвещения, в ходе которо­го любое определенное теоретическое воззрение с неизбежной необхо­димостью вновь и вновь подвергается уничтожительной критике, выс­тавляющей его в виде всего лишь некоего верования, вплоть до того, что понятия духа, истины и даже просвещения сами становятся отно­сящимися к сфере анимистического колдовства. Принцип роковой не­обходимости, губящий героев мифа и развертывающийся в качестве логического следствия прорицания оракула, не просто господствует, будучи облагороженным до убедительности формальной логики, в лю­бой рационалистической системе западноевропейской философии, но управляет даже самой последовательностью систем, которая начинает­ся с иерархии божеств и которой, в условиях перманентных сумерек кумиров, направляется гнев в отношении недостающей порядочности как идентичного содержания. Подобно тому, как мифами уже осуще­ствляется просвещение, Просвещение с каждым своим шагом втягива­ется все глубже и глубже в мифологию. Оно перенимает весь материал мифов для того, чтобы их разрушить, и как их судия подпадает под чары мифов. Оно стремится избежать суда роковой неизбежности и соответствующего возмездия тем, что учиняет акт возмездия над ним самим. В мифах все случившееся должно быть покаянием за то, что оно случилось. От этого в Просвещении остается только то, что факт становится ничтожным, едва случившись. Учением о равенстве дей­ствия и противодействия власть повторения над существованием утвердилась много позже того, как люди отказались от той иллюзии, что благодаря повторению они способны идентифицировать себя с повто­ряющимся существующим и, тем самым, избежать его власти. Но чем более рассеивается эта иллюзия магии, тем неумолимее вовлекается человек повторением в сане закономерности в тот кругооборот, посред­ством опредмечивания которого в закон природы он мнит себя удосто­веренным в качестве свободного субъекта. Принцип имманентности -объяснение каждого события как повторяющегося - который отстаива­ется Просвещением в противовес мифологической продуктивной силе воображения, есть принцип самого мифа. Сухой мудростью, не допус­кающей ничего нового в подлунном мире, потому что кости бессмыс­ленной игры брошены, великие мысли все уже помыслены, возможные открытия заранее конструированы, а люди нацелены на самосохране­ние посредством приспособления - этой сухой мудростью репродуци­руется именно то чисто фантастическое, что отвергается ею: санкция рока, которой, посредством возмездия, неустанно воссоздается вновь то, что уже некогда было. Таков вердикт, критически воздвигающий границы возможного опыта. Идентичность оплачивается в первую оче­редь всем тем, что не способно в одно и то же время быть идентичным самому себе. Просвещение ликвидирует беззаконие прежнего неравен­ства, непосредственное барство, но в то же время и увековечивает его в универсальном опосредовании, в соотнесенности всякого сущего с любым иным. Им исполняется то, что восхваляется Киркегором в его протестантской этике и что уже наличествует в эпическом цикле о Ге­ракле в качестве одного из прообразов мифологического могущества: им отсекается несоизмеримое. Здесь не только разлагаются мыслью качества, но и принуждаются к реальной конформности люди. То бла­го, что рынок не задает вопросов о происхождении, оплачено торгую­щим тем, что те возможности производства товаров, продающихся на рынке, которыми наделен он от рождения, он дозволяет моделировать другим. Самость людям даруется в каждом случае как их собственная, ото всех других отличная для того, чтобы тем вернее была она той же самой. Но так как ей никогда не удавалось полностью ликвидировать­ся, на протяжении всего либералистского периода Просвещение постоянно симпатизировало социальному насилию. Единство манипули-руемого коллектива состоит в негации каждого единичного его члена, что очень далеко от того способа, каким общество сумело сделать его одним-единственным. Орда, наименование, вне сомнения, применимое к организации "Гитлерюгенд", никоим образом не является рецидивом варварства, но - триумфом репрессивной эгалитарности, развитием ра­венства прав в бесправие равенства. Фашистская имитация мифа ра­зоблачает себя в качестве подлинно первобытного мифа, ибо мифу под­линному было присуще прозрение возмездия, тогда как мифом фаль­шивым оно слепо учиняется над его жертвами. Любая попытка порвать узы природного принуждения, в результате чего сломленной оказыва­ется сама природа, лишь прочнее затягивает эти узы. Таков путь, про­ложенный европейской цивилизацией. Абстракция, инструмент Про­свещения, относится к своим объектам подобно року, понятие которо­го ею искореняется: способом ликвидации. В условиях нивелирующе­го господства абстрактного, делающего все в природе повторяющим­ся, и индустрии, для которой оно его обрабатывает, сами освобожден­ные в конце концов становятся той "толпой", которую Гегель16 охарак­теризовал как результат Просвещения.

Дистанцированность субъекта от объекта, предпосылка абстракции, имеет своим основанием ту дистанцию к вещи, которая приобретается господином посредством подданного. Песни Гомера и гимны Ригведы принадлежат эпохе землевладения и закрепленных площадей, когда воинственная народность, властвующая над массой побежденных ею автохтонов, становится оседлой.17 Верховный бог среди божеств воз­никает с этим буржуазном миром, в котором царем как предводителем военной аристократии подданные удерживаются на земле, в то время как врачами, прорицателями, ремесленниками, торговцами осуществ­ляется обращение. С концом номадизма социальный строй учреждает­ся на базисе прочно закрепленной собственности. Такой собственник,

16 Phaenomenologie des Geistes. Ibid., S.424.

17 Ср. W.Kirfcl. Geschichte Indiens. In: Propylaeenweltgeschichte. Band III, S.261 f.; и G.Glotz. Histoire Grecque. Band I. In: Histoire Ancienne. Paris, 1938, S.137 ff.

как Одиссей, "издали управляет многочисленным, педантично подраз­деленным персоналом, состоящим из волопасов, чабанов, свинопасов и слуг. Вечером, наблюдая из своего замка, как земля озаряется тыся­чью огней, он может позволить себе со спокойной душой отойти ко сну: он знает, что его славные слуги бодрствуют, готовы уберечь от ди­ких зверей и охранить от воров его владения, для защиты которых они и существуют."18 Всеобщность мысли, как ее развивает дискурсивная логика, господство в сфере понятия выстраивается на фундаменте гос­подства в действительности. В смене магического наследия, древних диффузных представлений находит свое выражение понятийным един­ством структурируемая приказным порядком, устанавливаемая свобод­ными людьми конституция жизни. Самость, обучившаяся порядку и субординации на порабощении мира, скоро вообще начинает отожде­ствлять истину с мышлением-распорядителем, без вводимых которым четких различий она и не способна существовать. Вместе с миметичес-ким колдовством ею табуируется и то знание, которым в самом деле затрагивается предмет. Ее ненависть распространяется одновременно и на образ поверженного первобытного мира? и на свое собственное воображаемое счастье. Хтонические божества коренного населения из­гоняются в ад, в который превращается Земля под властью солнечно-световой религии Индры и Зевса.

Но небеса и ад неразрывно связаны друг с другом. Подобно тому, как имя Зевса в тех культах, которые не исключали друг друга, равным образом принадлежало и подземному божеству? и богу света ", подоб­но тому, как олимпийские боги имели обыкновение поддерживать кон­такты всякого рода с богами хтоническими, не были однозначно отде­лены друг от друга добрые и злые силы, благо и зло. Они были сцепле­ны между собой как возникновение и уничтожение, как жизнь и смерть, как лето и зима. В солнечно-ясном мире греческой религии продолжа-

'"G.Glotz. Ibid., S. 140.

" Ср. Kurt Eckerraann. Jahrbuch der Religionsgeschichte und Mythologie. Halle, 1845, Band I, S.241; и O.Kern. Die Religion der Griechen. Berlin, 1926, Band I, S.181 f.

ла жить смутная нерасчлененность того религиозного принципа, кото­рый на самой ранней из известных стадий развития человека почитал­ся в качестве мана. Первоначально, будучи еще не дифференцирован­ной, была она всем неведомым, чуждым; тем, что оказывалось транс­цендентным кругу опыта, тем, что в вещах было больше их наперед уже известного существования. То, что примитивом в этом случае рас­познается в качестве сверхъестественного, никоим образом не являет­ся духовной субстанцией как противоположностью материального, но - взаимосвязностью естественного в противовес отдельному его звену. Вопль ужаса, который вырывается при встрече с непривычным, стано­вится его именем. Им фиксируется трансцендентность неведомого по отношению к известному и тем самым - святость ужаса. Раздвоение природы на видимость и сущность, на воздействие и силу, лишь благо­даря которым становятся возможными как миф, так и наука, порожде­но страхом человека, сам способ выражения которого становится объяс­нением. Не душа переносится на природу, как то заставляет думать пси­хологизм; мана, движущий дух, никоим образом не является проекци­ей, но эхом реального всемогущества природы в слабых душах дика­рей. Разделение на одушевленое и неодушевленое, заселение опреде­ленных мест демонами и божествами берет свое начало в этом преани­мизме. Само разделение субъекта и объекта уже заложено в нем. Когда с деревом обращаются не просто как с деревом, а как со свидетель­ством чего-то иного, как с местопребыванием мана, язык обретает спо­собность выразить то противоречие, что нечто является им самим и в то же время чем-то иным, нежели оно само, идентичным и неидентич­ным.20 Благодаря божествам язык из тавтологии становится языком. Понятие, которое расхожей дефиницией определяется в качестве един­ства признаков под него подводимого, напротив, с самого начала было продуктом диалектического мышления, для которого что-либо есть то, что оно есть, лишь благодаря тому, что оно становится тем, чем оно не

20 Юбер и Мосс следующим образом описывают содержание представле­ния о "симпатии", мимезисе: "L'un est le tout, tout est dans Tun, la nature triomphe de la nature." - H.Hubert et M.Mauss. Theorie generate de la Magie. In: L'Annee Sociologique. 1902-3, S.100.

является. Таковой была первоначальная форма объективирующего оп­ределения, в которой разошлись врозь понятие и вещь, та самая, кото­рой были достигнуты большие успехи уже в гомеровском эпосе и кото­рая оттуда перекочевала в современную позитивную науку. Но эта диа­лектика остается бессильной постольку, поскольку развивает себя из того вопля ужаса, который сам есть лишь удвоение, тавтология ужаса. Боги не могут взять на себя страх человека, окаменевшие звуки которо­го они носят в качестве своих имен. От страха, мнится ему, будет он избавлен только тогда, когда более уже не будет существовать ничего неведомого. Этим определяется путь демифологизации, Просвещения, отождествляющего одушевленое с неодушвленным точно так же, как мифом отождествлялось неодушевленное с одушевленным. Просвеще­ние есть ставший радикальным мифологический страх. Чистая имма­нентность позитивизма, его последний продукт, есть не что иное, как его, если можно так выразиться, универсальное табу. Недопустимо, чтобы вообще что-либо еще существовало вовне, ибо одно только пред­ставление о "вовне" как таковом является подлинным источником стра­ха. Когда месть примитива за убийство, жертвой которого становился кто-либо из его близких, временами удовлетворялась принятием убий­цы в свою семью21, этим обозначался процесс впитывания чужой кро­ви в собственную, процесс восстановления имманентности. Мифоло­гический дуализм не выводит за пределы привычного круга существо­вания. Пронизанный властью мана мир, и даже еще индийский и гре­ческий миф безысходно и бесконечно однородны. Любое рождение оплачено смертью, всякое счастье - несчастьем. И сколь бы ни пыта­лись люди и боги переиначить свою участь в соответствии с мерилами иными, чем те, которые используются слепой поступью судьбы, в ко­нечном итоге существование всегда одерживает над ними верх. Даже сама справедливость, отвоеванная ими у рока, все еще продолжает не­сти на себе его черты; она соответствует тому взору, который люди, будь то примитивы или греки и варвары, устремляют из общества по­давления и нужды на окружающий их мир. Поэтому-то и мифологи-

1 Ср. Westermarck. Ursprung der Moralbegriffe. Leipzig, 1913, Band I, S.402.

ческой, и просвещенческой справедливостью вина и наказание, счас­тье и несчастье считаются сторонами одного и того же уравнения. Спра­ведливость угасает в праве. Шаман заклинает опасность, используя ее образ. Равенство является его средством. Им регулируются процедуры наказания и поощрения в цивилизации. Сведению к природным соот­ношениям поддаются прямо-таки все без остатка представления ми­фов. Подобно тому, как созвездие Близнецов наряду со всеми прочими символами двойственности указывает на неминуемый кругооборот при­роды, подобно тому, как последний сам в символе яйца, их порождаю­щего, обретает свой древнейший знак, весы в руке Зевса, символизиру­ющие справедливость патриархального мира в целом, отсылают к при­роде и только к ней одной. Шаг от хаоса к цивилизации, в которой природными зависимостями власть утверждается уже более не непос­редственно, но через сознание людей, ничего не меняет в принципе равенства. Как раз этот шаг люди даже были вынуждены искупить це­ной обоготворения того, чему они, подобно всем прочим тварным су­ществам, прежде были покорны. Некогда фетиши подчинялись закону равенства. Теперь равенство само становится фетишем. Повязка на гла­зах Юстиции означает не только то, что в правосудие ничему не дозво­лено вмешиваться, но также и то, что оно ведет свое происхождение не от свободы.

Учение жрецов было символическим в том смысле, что в нем со­впадали знак и образ. Как свидетельствуют иероглифы, первоначально слово выполняло также функцию образа. Позднее она была возложена на мифы. Мифы, как и магические ритуалы, предполагают себя самое повторяющую природу. Она является ядром символического: бытием или процессом, представляемым в качестве извечного потому, что в ходе пресуществления символа он всегда вновь способен стать собы­тием. Неисчерпаемость, бесконечное обновление, непрерывность обо­значаемого суть не только атрибуты всех и всяческих символов, но - их подлинное содержание. Те изображения акта творения, в которых мир порождается праматерью, коровой или яйцом, в противоположность иудейскому Генезису символичны. Насмешка древних над слишком человеческими божествами не затрагивала тут существа дела. Индивиду­альностью не исчерпывалась сущность этих божеств. Они все еще хра­нят нечто от мана в себе; они олицетворяют собой природу как всеоб­щую власть. Своими преанимистическими чертами они возвышаются над Просвещением. Под стыдливой оболочкой олимпийской скандаль­ной хроники уже складывалось учение о смешении, взаимовлиянии и столкновении элементов, вскоре учредившее себя в качестве науки и превратившее мифы в плод человеческой фантазии. С аккуратным от­делением друг от друга науки и поэзии вызванное ими к жизни разде­ление труда распространяется и на язык. В качестве знака в науку при­ходит слово; в качестве звука, образа, в качестве собственно слова рас­пределяется оно среди различных искусств, не поддаваясь в каждом отдельном случае восстановлению посредством их суммирования, по­средством синестезии или некоего целостного искусства. В качестве знаковой системы языку надлежит смиренно превратиться в исчисле­ние, чтобы познавать природу, следует оставить претензию быть ей по­добным. В качестве образа надлежит ему смиренно превратиться в ото­бражение, чтобы быть всей природой - отказаться от претензии ее по­знать. В условиях прогрессирующего развития Просвещения лишь аутентичным произведениям искусства удавалось избегать неприкры­той имитации того, что и без того уже есть. Расхожая антитеза искусст­ва и науки, отрывающая их друг от друга в качестве сфер культуры для того, чтобы сделать их, в качестве таковых, коллективно управляемы­ми, в конечном итоге предоставляет им, как полным противоположно­стям, возможность в силу их собственных тенденций переходить друг в друга. Наука, в ее неопозитивистской интерпретации, становится эс­тетизмом, системой сменных знаков, свободных от какой бы то ни было интенции, системе трансцендентной: игрой, каковой математики уже с очень давних пор гордо провозгласили свое дело. Но искусство интег­ральной отображаемости оказывается тут предписанным вплоть до тех­ник, используемых позитивистской наукой. Оно и в самом деле еще раз становится миром, идеологическим удвоением, покладистой репроду-цируемостью. Разъединение знака и образа было неотвратимым. Но если оно в пароксизме самодовольства безоглядно гипостазируется вновь, каждый из обоих изолированных принципов толкает лишь к раз­рушению истины.

Бездну, которая разверзлась при этом разъединении, философия видит в соотношении созерцания и понятия и неустанно, но тщетно пытается сызнова и сызнова сомкнуть: посредством этой попытки она даже получает свою дефиницию. Правда, чаще всего вставала она на сторону того, от чего заимствует она имя свое. Платон изгоняет по­эзию тем же жестом, что и позитивизм - учением об идеях. Своим мно­гими столь превозносимым искусством Гомер, по Платону, не осуще­ствил никаких реформ ни в общественной, ни в частной жизни, не вы­играл ни одной войны, не сделал ни одного открытия. Нам ничего не­известно о тех многочисленных приверженцах, которыми он бы почи­тался или был любим. Искусство еще должно доказать свою полез­ность.22 Подражательство им, как и иудеями, объявляется вне закона. Разумом и религией принцип волшебства подвергается опале. Уже в виде отступнического дистанцирования от привычного существования, в качестве искусства, он третируется как нечто постыдное; практикую­щие его становятся бродячим людом, претерпевающими невзгоды но­мадами, не имеющими родины средь оседлых. На природу более не следует влиять посредством уподобления, ее следует подчинять себе посредством труда. У произведения искусства с колдовством то общее, что самим собой учреждает оно замкнутую сферу, исключенную из кон­текста профанного бытия. В ней властвуют особые законы. Подобно тому, как в ходе церемониала колдун первым делом отграничивает от всего окружающего мира то место, в котором надлежит разыграться действу священных сил, во всяком произведении искусства его абрис изолирует себя от действительности. И именно тем отказом от воздей­ствия, который отличает искусство от магической симпатии, устанав­ливается более глубокая преемственность по отношению к наследию магии. Им выдвигается чистый образ в противовес телесной экзистен­ции, элементы которой этот образ снимает в себе. Сам смысл произве­дения искусства, эстетической видимости, состоит в том, чтобы быть

22 Ср. Платон. Десятая книга "Государства".

тем, чем в любом колдовстве примитива становилось новое, ужасав­шее его событие: явленностью целого в частном. В произведении ис­кусства всегда, вновь и вновь осуществляется то удвоение, посредством которого вещь являла себя в качестве чего-то духовного, становилась проявлением мана. Так образуется его аура. Будучи выразителем то­тальности, искусство претендует на сан абсолюта. Потому-то и скло­няется философия время от времени к тому, чтобы признать за ним приоритет над понятийным познанием. Согласно Шеллингу, искусство начинается там, где отказывает человеку его знание. Он считал его "про­образом науки, и туда, где уже находится искусство, науке предстоит еще дойти".23 Разрыв между знаком и образом вполне в духе его учения "полностью снимается любым отдельно взятым изобразительным ак­том искусства".24 Подобного рода доверие к искусству буржуазный мир испытывал чрезвычайно редко. В тех случаях, когда им ограничива­лось знание, это, как правило, происходило для того, чтобы уступить место вере, а не искусству. С ее помощью воинствующая религиозность последующих поколений, Торквемада, Лютер, Магомет, намеревалась добиться примирения духа и бытия. Но вера есть понятие приватив-ное: как вера она уничтожается, как только перестает беспрерывно выставлять напоказ свою противоположность знанию или же свою гар­монию с ним. Будучи ориентированной на ограничение знания, она сама оказывается ограниченной. Предпринятая протестантизмом попытка создания такого вероисповедания, в котором трансцендентный прин­цип истины, без которого оно не могло бы существовать, обретался бы, как и в глубокой древности, непосредственно в слове и которым тем самым последнему возвращалась бы его символическая власть, была оплачена ценой послушания слову, и притом не только сакральному. В силу того, что вера неизбежно продолжает оставаться скованной со знанием, будь то в качестве его друга или врага, она увековечивает рас­кол между ними самой той борьбой, которую ведет она за его преодо-

23 Erster Entwurf eines Systems derNaturphilosophie. Fuenfter Hauptabschnitt. Werke. Erste Abteilung, Band II, S.623.

24 Ibid., S.626.

ление: ее фанатизм является признаком ее неистинности, объективным признанием того, что тот, кто всего лишь верует, те самым как раз уже более и не верует. Нечистая совесть - ее вторая природа. В необходимо присущем ей тайном сознании собственной неполноценности, имма­нентной ей противоречивости в деле превращения умиротворения в свою специальность следует искать причину того, что добросовестность верующих уже с давних пор была раздражающей и опасной. Не в каче­стве неких сумасбродств, а в качестве пресуществления самого прин­ципа веры практиковались в свое время мерзости огня и меча, Контр­реформации и Реформации. Вера постоянно выставляет себя явлением того же пошиба, что и всемирная история, которой она хотела бы уп­равлять, в Новое время она даже становится излюбленным средством последней, ее специфической хитростью. Безудержным тут становит­ся не только Просвещение девятнадцатого столетия, как то констати­ровалось уже Гегелем, но, и никто другой не был осведомлен об это лучше, чем он, движение самой мысли. Как в самых низменных, так и в самых высочайших прозрениях уже содержалась их дистанцирован-ность от истины, превращающая ее апологетов в лжецов. Парадоксия веры вырождается, в конечном итоге, в мошенничество, в миф двадца­того столетия, а ее иррациональность - в рациональный инструмент в руках тех беззаветных просветителей, которые ведут общество к вар­варству.

Как только в историю привходит язык, его мэтры становятся жре­цами и кудесниками. Оскорбляющий символы именем властей небес­ных передается в руки властей земных, быть полномочными предста­вителями которых призваны соответствующие органы общества. То, что этому предшествовало, сокрыто во мраке. Судороги ужаса, в кото­рых рождается мана, по меньшей мере везде, где находит это этноло­гия, бывают санкционированы старейшинами племен. Неидентичная, растекающаяся мана насильственно материализуется человеком и де­лается консистентной. Волхвы проворно заселяют любое из мест ее эманациями и подчиняют многообразие сакральных ритуалов много­образию сакральных областей. Развивая мир духовный и его свойства, они развивают свое профессиональное знание и свою власть. Самое

существо сакрального переносится на волхва, с ним дело имеющего. На первоначальной номадической стадии члены племени еще прини­мают самостоятельное участие в акте воздействия на ход природы. Дичь выслеживался мужчинами, женщины заняты работой, не требующей строгого надзора. Сколь велико было предшествующее тому насиль­ственное приучение к столь простому порядку, определить невозмож­но. Им мир уже поделен на сферу действия власти и на профанное. Им ход природы уже возведен, в качестве истечения мана, в норму, требу­ющую безоговорочной покорности. Но в то время как дикарь-кочевник при всей своей покорности еще принимал также и непосредственное участие, сам переодеваясь в дичь с тем, чтобы иметь возможность не­заметно подкрасться к ней, в колдовских ритуалах, таковую покорность ограничивавших, в более поздние периоды общение с духами и покор­ность были распределены между различными классами рода челове­ческого: власть - одним, послушание - другим. Повторяющиеся, вечно одинаковые естественные процессы вдалбливались в головы порабо­щенных, как из чужих племен, так и из собственных клик, в качестве ритма труда тактом, задаваемым ударами дубин и розог, отзвук кото­рых внятно различим в бое каждого варварского барабана, в монотон­ности всякого ритуала. Символы приобретают выразительность фети­ша. Повторяемость природы, ими обозначаемая, в ходе дальнейшего развития неизменно обнаруживает себя в качестве репрезентируемой ими перманентности социального принуждения. Опредмеченный до состояния устойчивого образа ужас становится знаком упрочившегося господства привилегированных. Но таковыми оказываются и общие понятия, даже в том случае, если все образное от них уже отчуждено. Дедуктивной формой науки все еще отображается иерархия и принуж­дение. Подобно тому, как первыми категориями репрезентировался организованный род и его власть над отдельными его представителя­ми, логический порядок в целом, правила взаимозависимости, сцепле­ния, объем и смычка понятий основываются на соответствующих от­ношениях социальной действител



<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Диалектика, если ее разъяснить | Использование диалектизмов в произведениях художественной литературы
Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-11; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 251 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Жизнь - это то, что с тобой происходит, пока ты строишь планы. © Джон Леннон
==> читать все изречения...

2266 - | 2039 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.013 с.