ПРЕДИСЛОВИЕ К НОВОМУ ИЗДАНИЮ
"Диалектика Просвещения" вышла в свет у Керидо в Амстердаме в 1947 году. Книга, поначалу расходившаяся с трудом, теперь давным-давно распродана. Если спустя более чем двадцать лет мы ныне вновь издаем эту работу, то идем на это, не только уступая многочисленным просьбам, но и будучи убеждены в том, что многие из содержащихся в ней идей и сегодня отвечают духу времени и в значительной мере стали определяющими для наших последующих теоретических усилий. Постороннему взгляду вряд ли удастся легко представить себе, до какой степени являемся мы оба ответственными за каждую ее фразу. Обширные разделы диктовались нами совместно; напряжение между двумя интеллектуальными темпераментами, соединившимися в "Диалектике", стало элементом ее жизни.
Не на всем, о чем говорится в этой книге, продолжаем мы упорно настаивать. Это было бы несовместимо с теорией, считающей истину в самой ее сердцевине сопричастной времени, а не противопоставляющей ее в качестве чего-то неизменного историческому движению. Книга создавалась в момент, когда конец национал-социалистического террора уже можно было предвидеть. Тем не менее во многих местах ее формулировки более не соответствуют реальности сегодняшнего дня. И все же уже тогда наша оценка перехода к административно управляемому миру была далеко не благодушной.
В период политического раскола на гигантские блоки, которые объективно подталкиваются к тому, чтобы прийти в столкновение друг с другом, кошмар продолжается. Конфликты в третьем мире, новый рост тоталитаризма столь же мало являются лишь историческими эпизодами, сколь, согласно "Диалектике", являлся таковым тогдашний фашизм. Критическое мышление, не останавливающееся даже перед критикой прогресса, обязано сегодня встать на сторону остатков свободы, тенденций движения к реальной гуманности, даже если на фоне величественного хода истории они и выглядят беспомощными.
Осознанное в книге развитие в направлении тотальной интеграции прервано, но не прекращено; угроза его осуществления, путем диктатур и войн, остается актуальной. Прогноз связанного с этим превращения Просвещения в позитивизм, в миф того, что имеет место быть, в конечном счете - идентификации интеллекта со всем тем, что враждебно духу, самым убедительным образом подтвердился. Наша концепция истории не мнит себя избежавшей такой идентификации, но ей чужда позитивистская погоня за информацией. В качестве критики философии она не желает поступиться самой философией.
Из Америки, где была написана эта книга, мы вернулись обратно в Германию с убеждением в том, что как в теоретическом, так и в практическом отношении сможем здесь сделать больше, чем где бы то ни бьшо еще. Совместно с Фридрихом Поллоком, которому, как в свое время ко дню его пятидесятилетия была посвящена, так и сегодня ко дню его семидесятигштилетия посвящается эта книга, вновь создали мы Институт Социальных Исследований с намерением продолжить разработку сформулированной в "Диалектике" концепции. В деле дальнейшего развития нашей теории и прилагающегося к ней опыта совместной работы, как уже и в случае первой редакции, неоценимая помощь была оказана нам Гретель Адорно.
В изменениях мы были еще более умеренны, чем это обычно принято в случае новых изданий вышедших десятилетия назад книг. Мы не стремились подретушировать то, что бьшо нами написано, даже явно неадекватные места; попытка привести текст в полное соответствие с современным положением вещей вылилась бы не во что иное, как в написание новой книги. То, что сегодня речь еще в большей степени идет о том, чтобы оберегать свободу, позволять ей распространяться и развиваться вместо того, чтобы, пусть даже косвенно, ускорять продвижение к административно управляемому миру, подчеркивали мы и в наших более поздних сочинениях. В основном мы ограничились ис-
Предисловие к новому изданию
правлением опечаток и тому подобного. Благодаря такой сдержанности книга становится документальным свидетельством; мы надеемся, что она одновременно окажется и чем-то большим.
Франкфурт на Майне, апрель 1969 г.
Когда была начата эта работа, первые пробы которой мы посвящаем Фридриху Поллоку, мы надеялись, что сумеем представить ее ко дню его пятидесятилетия в законченном виде. Однако чем более вникали мы в суть стоящей перед нами задачи, тем отчетливее обнаруживалась диспропорция между ее масштабами и нашими силами. Мы, по сути дела, замахнулись ни больше ни меньше как на то, чтобы дать ответ на вопрос, почему человечество, вместо того чтобы прийти к истинно человеческому состоянию, погружается в пучину нового типа варварства. Мы недооценили трудностей исполнения, потому что все еще слишком доверяли современному сознанию. Несмотря на то, что уже много лет тому назад нами было замечено, что в современном процессе производства науки великие изобретения оплачиваются ценой все возрастающего распада теоретических образований, мы все же полагали, что можем придерживаться этого процесса в той мере, в какой наша работа ограничивалась бы преимущественно критикой или дальнейшей разработкой специальных теорий. По крайней мере тематически ей надлежало бы тогда ориентироваться на такие традиционные дисциплины, как социология, психология и теория познания.
Фрагменты, которые мы тут объединили, свидетельствуют, однако о том, что мы были вынуждены отказаться от подобного рода доверительного отношения. Если заботливое попечение о научной традиции, в особенности там, где в качестве бесполезного балласта она предается забвению позитивистскими ревнителями чистоты, образует собой момент познания, то в условиях современного краха буржуазной цивилизации уже не только процесс производства, но и сам смысл науки становится проблематичным. То, что лицемерно прославляется отъявленными фашистами, а приспособленцами из числа экспертов по части гуманности в простоте душевной осуществляется на практике - безудержное саморазрушение Просвещения - вынуждает мышление избавить себя даже от последних остатков простодушной доверчивости по отношению к обычаям и тенденциям эпохи и ее духа. Когда общественность дошла до такого состояния, при котором мысль неизбежно становится товаром, а язык - средством его рекламирования, попытка расследования подобного рода упадка нравов обязана отказаться от следования предъявляемым к языку и мысли, общепринятым требованиям раньше, чем она будет полностью сорвана их всемирно-историческими последствиями.
Если бы при этом речь шла только о препятствиях, порождаемых самозабвенной инструментализацией науки, в области социальных проблем мышление могло бы, по крайней мере, примкнуть к тем течениям и направлениям, которые находятся в отношении явной оппозиции к официальной науке. Но даже и они оказались охваченными совокупным производственным процессом. Они изменились ничуть не в меньшей степени, чем та идеология, с которой они имели дело. С ними происходит то же самое, что давным-давно случилось с торжествующей мыслью. Когда она намеренно покидает свою родную критическую стихию, становясь просто средством на службе некоего существующего порядка, против ее воли принуждается она к тому, чтобы превращать то позитивное, что она избрала для себя, в нечто негативное и разрушительное. В восемнадцатом столетии философия, несмотря на сожжение на кострах книг и людей, внушавшая смертельный страх подлости, при Бонапарте перешла на ее сторону. В конечном итоге наследие непримиримых энциклопедистов было узурпировано апологетической школой Конта, протянувшей руку всем тем, кому они некогда противостояли. Метаморфозы критики в апологетику не обошли стороной и теоретическое содержание, истина которого улетучивается. В настоящее время, правда, моторизованная история уже обгоняет подобного рода духовное развитие, а официальные ораторы, у которых полно других забот, успевают ликвидировать теорию, позволившую им занять место под солнцем, еще прежде, чем удается ей по-настоящему проституировать себя.
В ходе осознания своей собственной вины мышление обнаруживает себя лишенным возможности воспользоваться не только научным и обыденным, но в такой же мере и упомянутым оппозиционным понятийным языком. На ум более не приходит ни одного выражения, которое не стремилось бы соответствовать господствующим в мышлении тенденциям, и то, чего не удастся самочинно сделать затасканному языку, точно уж наверстает социальная машинерия. Цензорам, которых добровольно содержат из опасения еще больших издержек на киностудиях, соответствуют аналогичные инстанции во всех областях. Процесс обработки, которому подвергает литературный текст если не сам его создатель в автоматической прозорливости своей, то уж во всяком случае, целый штаб редакторов, издателей, переработчиков, ghost writers внутри и вне стен издательских офисов, по своей основательности превосходит уже всякую цензуру. Сделать отправление ею своих функций уже окончательно излишним, судя по всему, является, несмотря на все благодетельные реформы, тщеславной амбицией воспитательной системы. Распространением мнения, что без строгого ограничения сферы своей деятельности лишь констатацией фактов и расчетом вероятностей познающий дух оказался бы слишком восприимчивым ко всякого рода шарлатанству и суеверию, приуготовляет она бесплодную почву для падкости на всякого рода шарлатанство и суеверие. Подобно тому, как сухой закон с самых давних пор открывал доступ к более ядовитому продукту, блокирование способности к теоретическому воображению мостило путь политическому безумию. Даже тогда, когда люди еще не полностью охвачены им, благодаря цензурным механизмам, насаждаемым как снаружи так и собственно внутри, они лишаются средств к сопротивлению.
Апория, с которой мы столкнулись в ходе нашей работы, оказалась, таким образом, тем первым предметом, который надлежало нам исследовать, - это саморазрушение Просвещения. Мы нисколько не сомневаемся в том - и в этом состоит наш petitio principii - что свобода в обществе неотделима от просвещающего мышления. И, тем не менее, мы полагаем, что нам удалось столь же отчетливо осознать, что понятие именно этого мышления, ничуть не в меньшей степени, чем конкретные исторические формы, институты общества, с которыми оно неразрывно сплетено, уже содержит в себе зародыш того регресса, который сегодня наблюдается повсюду. Если Просвещение не вбирает рефлексию этого возвратного момента в себя, оно выносит самому себе приговор. В силу того, что осознание деструктивное прогресса остается уделом его противников, слепо прагматизированное мышление утрачивает способность к процедуре снятия и, следовательно, связь с истиной. На фоне загадочной готовности технологически воспитанных масс подпадать под чары всякого рода деспотизма, ее саморазрушительного сродства с общенациональной паранойей, на фоне всего этого непостижимого абсурда становится очевидной слабость современного понимания ситуации на теоретическом уровне.
Мы полагаем, что этими фрагментами вносим свой вклад в дело такого понимания в той мере, в какой показываем, что причину регресса Просвещения в мифологию следует искать не столько в специально придуманных с целью регресса националистических, языческих и прочих современных мифологиях, сколько в самом парализованном страхом перед истиной Просвещении. Оба понятия при этом следует рассматривать не только в качестве относящихся к сфере истории духа, но и в качестве реалий. Подобно тому, как Просвещение выражает действительное движение буржуазного общества в целом с точки зрения, олицетворяемой личностями и институтами его идеи, истина является не просто разумным состоянием сознания, но в такой же мере и той формой, которую оно принимает в действительности. Страх настоящих сыновей современной цивилизации отклониться от тех фактов, которые даже в момент их восприятия оказываются уже клишеобразно препарированными господствующими в науке, бизнесе и политике практиками, непосредственно является тем же самым, что и страх перед социальным отступничеством. Этими же практиками формулируется и то требование ясности в языке и мышлении, которому обязаны сегодня удовлетворять искусство, литература и философия. Табуируя негативно относящееся к фактам и господствующим мыслительным формам мышление в качестве невразумительного педантства, желательнее всего чужестранного происхождения, оно обрекает дух на все более и более углубляющуюся слепоту. Так уж положено в этом безнадежном состоянии, что даже самый честный реформатор, предлагающий нововведение в условиях избитого и затасканного языка, усваивая отшлифованный категориальный аппарат и стоящую за ним дурную философию, лишь упрочивает власть того существующего порядка, который он намеревался сокрушить. Ложная ясность есть лишь иное проявление мифа. Он всегда был темным и ясным в одно и то же время. С самых давних пор удостоверяющими его признаками являлись фамильярная близость и полная отрешенность от работы понятия.
Человеческая обреченность природе сегодня неотделима от социального прогресса. Рост экономической продуктивности, с одной стороны, создает условия для более справедливого мира, с другой стороны, наделяет технический аппарат и те социальные группы, которые им распоряжаются, безмерным превосходством над остальной частью населения. Единичный человек перед лицом экономических сил полностью аннулируется. При этом насилие общества над природой доводится ими до неслыханного уровня. В то время, как единичный человек исчезает на фоне того аппарата, который он обслуживает, последний обеспечивает его лучше, чем когда бы то ни было. При несправедливом порядке бессилие и управляемость масс возрастает пропорционально количеству предоставляемых им благ. Материально ощутимое и социально жалкое повышение жизненного уровня низших классов находит свое отражение в притворном распространении духовности. Подлинной задачей духа является негация овеществления. Он неизбежно дезинтегрируется там, где затвердевает в культуртовар и выдается на руки на предмет потребления. Поток точной информации и прилизанных развлечений одновременно и умудряет, и оглупляет людей.
Дело вовсе не в культуре как ценности, как - то полагают критики цивилизации - Хаксли, Ясперс, Ортега-и-Гассет и другие, - но в том, что Просвещению надлежит осознать самое себя, чтобы человек не оказался окончательно преданным. Не о консервации прошлого, но об исполнении былых надежд должна идти речь. Но сегодня прошлое продолжается в виде разрушения прошлого. Если вплоть до девятнадцатого столетия респектабельное образование было привилегией, оплачиваемой усиливающимся страданием необразованных, то в двадцатом за гигиеничное фабричное помещение пришлось заплатить расплавлением всего к культуре относящегося в одном гигантском тигле. Возможно, это и не было бы настолько уж высокой ценой, насколько считают защитники культуры, если бы распродажа культуры не способствовала превращению достижений экономики в их полную противоположность.
В данных условиях земные блага сами становятся элементами несчастья. Если в предшествующий период, ввиду отсутствия социального субъекта, их огромное количество сказывалось в виде так называемого перепроизводства при внутриэкономических кризисах, то сегодня, вследствие восшествия на престол в качестве такового социального субъекта определенных властных групп, ими порождается угроза фашизма в международном масштабе: прогресс оборачивается регрессом. К тому, что гигиеничным фабричным помещением и всем к нему непосредственно относящимся, Фольксвагенами и дворцами спорта, тупоумно ликвидируется метафизика, можно было бы еще остаться равнодушным, но нельзя быть безучастным к тому, что в общественном целом все это само становится метафизикой, идеологической завесой, из-за которой надвигается реальное бедствие. Из этого и исходят наши фрагменты.
Первая статья, теоретическая основа последующих, стремится дать как можно более детальное понимание сплетения рациональности с социальной действительностью, равно как и неразрывно связанного с таковым переплетения природы с господством над ней. Проводимая при этом критика Просвещения служит подготовке позитивного понятия последнего, освобождающего его от обслуживания отношений слепого господства.
Грубо говоря, первая статья в ее критической части может быть сведена к двум тезисам: уже миф есть Просвещение, и: Просвещение превращается, обратным ходом, в мифологию. Эти тезисы развиваются в обоих экскурсах на специфических предметах. Первый прослеживает диалектику мифа и Просвещения на примере "Одиссеи", этого наиболее раннего репрезентативного свидетельства западноевропейской буржуазной цивилизации. В центре внимания тут находятся понятия жертвы и отречения, в которых равным образом удостоверяют себя как различие, так и единство мифической природы и просвещенного господства над природой. Второй экскурс имеет дело с Кантом, Садом и Ницше, безжалостными завершителями Просвещения. Он показывает, как порабощение всего природного самовластным субъектом, в гонце концов достигает своего апогея именно в господстве слепо объективного, природного. Эта тенденция уравнивает между собой все оппозиции, присущие буржуазному мышлению, в особенности - оппозицию морального ригоризма и абсолютной аморальности.
Раздел "Культуриндустрия" демонстрирует регрессию Просвещения к идеологии, которая находит свое образцовое воплощение в кино и радио. Просвещение состоит при этом, прежде всего в калькулировании воздействия, техники изготовления и распространения; по своему собственному содержанию идеология исчерпывается идолатризацией существующего и той власти, которой контролируется данная техника. При разборе этого противоречия мы относимся к культуриндустрии более серьезно, чем этого желала бы она сама. Но так как ее ссылка на свой собственный коммерческий характер, открытое признание себя сторонницей смягченной истины уже давно стали той отговоркой, при помощи которой она уклоняется от ответственности за ложь, то наш анализ ориентируется на объективно присущее ее продуктам притязание - быть эстетическими творениями и, тем самым, формой истины. Он выявляет общественное бесчинство, аннулируя это притязание. Раздел о культуриндустрии фрагментарен более других разделов.
Тезисные размышления "Элементы антисемитизма" касаются возврата просвещенной цивилизации к варварству в современной действительности. Не просто идеальная, но и практическая тенденция к самоуничтожению присуща рациональности с самого начала, отнюдь не только той фазе, в которой она выступает в обнаженном виде. Именно под этим углом зрения представлен тут эскиз философской протоистории антисемитизма. Его "иррационализм" выводится из сущности, как самого господствующего разума, так и соответствующего ему образа мира. "Элементы" самым непосредственным образом связаны с эмпирическими исследованиями Института Социальных Исследований, основанного и поддерживаемого в жизнеспособном состоянии Феликсом Вайлем - фонда, без которого не только наши изыскания, но и добрая часть вопреки Гитлеру продолжающейся теоретической работы немецких эмигрантов были бы невозможны. Первые три тезиса написаны нами совместно с Лео Левенталем, с которым, начиная с первых франкфуртских лет, мы сообща работали над многими научными проблемами.
В последней части публикуются зарисовки и наброски, частично относящиеся к кругу идей предшествующих разделов, но не нашедшие там своего места, частично предварительно очерчивающие тематику будущей работы. В большинстве своем они касаются проблем диалектической антропологии.
Лос-Анджелес, Калифорния, май 1944 г.
Публикуемая книга не содержит никаких существенных изменений текста, завершенного еще во время войны. Единственным дополнением является последний тезис "Элементов антисемитизма".
Июнь 1947 г.
ПОНЯТИЕ ПРОСВЕЩЕНИЯ
С давних пор просвещение в самом широком смысле прогрессивного мышления преследовало цель избавить людей от страха и сделать их господами. Но наконец-то просвещенная планета воссияла под знаком триумфирующего зла. Программой Просвещения было расколдовывание мира. Оно стремилось разрушить мифы и свергнуть воображение посредством знания. Уже Бэконом, этим "отцом экспериментальной философии"1, были подобраны соответствующие мотивировки. С презрением относится он к адептам традиции, которые "сначала полагают, что другим известно то, чего не знают они; а впоследствии - что им самим известно то, чего они не знают. Легковерие, отвращение, питаемое к сомнению, опрометчивость в ответах, хвастовство образованием, боязнь противоречия, корыстность, небрежность в собственном исследовании, словесный фетишизм, удовлетворенность лишь частичным знанием: все это и тому подобное воспрепятствовало счастливому бракосочетанию человеческого рассудка с природой вещей, взамен сосватав его с тщеславными понятиями и беспорядочными экспериментами: плоды и потомство столь достохвального соития легко можно себе представить. Печатный пресс, грубое изобретение; пушка, изобретение, которое уже напрашивалось само собой; компас, до известной степени известный уже ранее: какие только изменения не повлекли за собой эти три изобретения - одно в хозяйственной сфере, другое в сфере военной, третье в области финансов, торговли и мореходства! И на них, говорю я, наткнулись только совершенно случайно.
1 Voltaire. Lettres philosophiques XII. Oeuvres completes. Ed. Gamier, Paris, 1879, Band XXII, S.I 18.
Итак преимущество человека состоит в знании, в этом не может быть никакого сомнения. Оно таит с себе многие вещи, которые со всеми их богатствами не купить королям, на которые не распространяется их власть, о которых не приносят никаких известий их шпионы и доносчики, к странам из которых они родом не могут отплыть их мореплаватели и первооткрыватели. Сегодня мы господствуем над природой в одном только нашем мнении, будучи в действительности порабощены ею; однако если бы мы дозволили ей руководить нами в наших изобретениях, на практике мы стали бы повелевать ею."2
Несмотря на свое незнание математики, Бэкону удалось точно схватить общий настрой науки, воспоследовавшей за ним. Счастливое бракосочетание человеческого рассудка с природой, имевшееся им в виду, патриархально: рассудку, побеждающему суеверия, надлежит повелевать расколдованной природой. Знание, являющееся силой, не знает никаких преград, ни в порабощении творения, ни в услужливости по отношению к хозяевам мира. Равно как и любым целям буржуазного хозяйничанья на фабрике или на поле битвы, готово оно услужить предприимчивому невзирая на его происхождение. Короли не распоряжаются техникой более непосредственно, чем то делают лавочники: техника так же демократична, как и та хозяйственная система, вместе с которой она развивается. Техника есть сущность этого знания. Оно имеет своей целью не понятия и образы, не радость познания, но метод, использование труда других, капитал. Те многие вещи, которые оно, согласно Бэкону, все еще таит в себе, сами по себе опять же являются всего лишь инструментами: радио как сублимированный печатный станок, пикирующий бомбардировщик как более эффективная артиллерия, дистанционное управление как более надежный компас. Единственно чему хотят научиться люди у природы, так это тому, как ее использовать для того, чтобы полностью поработить и ее, и человека. Ничто иное не имеет значения. Беспощадно уже и по отношению к самому себе Просвещение выжигает даже последние остатки чувства
2Bacon. In Praise of Knowledge. Miscellaneous Tracts Upon Human Philosophy. The Works of Francis Bacon. Ed. Basil Montagu, London, 1825, Band I, S.254 f.
собственного достоинства. Только такое мышление достаточно твердо, чтобы разрушать мифы, которые учиняет насилие над самим собой. Перед лицом триумфирующего сегодня чувства реальности даже и бэ-коновское номиналистическое кредо стало бы подозрительным и подпало бы под тот вердикт о ничтожности, который он вынес схоластике. Власть и познание - синонимы.3 Бесплодное счастье познания для Бэкона так же непристойно, как и для Лютера. Не об удовлетворении, которое доставляет человеку истина, идет тут речь, но об "operation", об эффективном методе; не в"убедительных, приятных, достойных уважения или эффектных речах, или же в каких-либо очевидных аргументах, но в деятельности и в трудах и в открывании доселе неизвестньк деталей для лучшего оснащения и помощи в жизни "состоит" подлинная цель и призвание науки".4 Не должно быть никаких тайн, но также и желания их открыть.
Расколдовывание мира есть искоренение анимизма. Ксенофан высмеивает многобожие, потому что его боги во всем случайном и дурном схожи с людьми, их порождающими, а новейшая логика дискредитирует общеупотребительные слова естественного языка как фальшивые монеты, которые лучше было бы заменить игральными фишками. Мир становится хаосом, а синтез - спасением. Недопустимо никакое различие между тотемным животным, грезами духовидца и абсолютной идеей. Путь человека к науке Нового времени пролегает через отречение от смысла. Понятие заменяется тут формулой, причина - правилом и вероятностью. Понятие причины было последним философским понятием, с которым соизмеряла себя научная критика, будто бы потому, что из всех старых идей ей встретилось лишь только оно одно, эта наиболее поздняя версия секуляризации порождающего принципа. Давать современную дефиницию субстанции и качеств, деятельности и страдания, бытия и существования - это со времен Бэкона было делом философии, наука же обходилась уже без подобного рода категорий.
3Ср. Bacon. Novum Organum. Ibid., Band XIV, S.31. 4 Bacon. Valerius Terminus, of the Interpretation ofNature. Miscellaneous Tracts, Ibid., Band I, S.281.
качестве Idola Theatri они были оставлены прежней метафизике и уже к тому времени превратились в памятники сущностям и силам давно прошедших времен. По ним истолковывали себя в мифах и жизнь и смерть, с ними же и сплетаясь. Категории, в которых западноевропейской философией определялся представлявшийся ей вечным порядок природы, маркируют собой места, которые некогда занимали Окнос и Персефона, Ариадна и Нереиды. Космологии досократиков держатся момента перехода. Влага, нераздельное, воздух, огонь, рассматриваемые ими в качестве праматерии, как раз и являются прежде всего рационализированными фиксациями мифологического миросозерцания. Подобно тому, как пришедшие к грекам с Нила образы зачатия от соития воды и земли превращаются тут в гилозоистические принципы, интеллектуализируется и буйно разросшееся многообразие мифических демонов в целом до чистой формы онтологических сущностей. Наконец благодаря платоновским идеям даже патриархальные боги Олимпа охватываются философским логосом. Просвещение, однако, распознало в платоновской и аристотелевской части метафизического наследия древние силы и начало преследовать притязание универсалий на истинность как суеверие. В авторитете всеобщих понятий им все еще усматривался прежний страх перед теми демонами, посредством изображений которых люди пытались в ходе магического ритуала влиять на природу. Отныне материя должна была быть порабощаема, наконец, без иллюзий относительно всяких там правящих или внутренне присущих сил, а также скрытых качеств. То, что не желает соответствовать мерилу исчислимое™ и выгоды, считается Просвещением подозрительным. Сумей оно однажды развернуться без помех со стороны внешнего принуждения, ему не было бы удержу. С его собственными идеями о правах человека дело обстоит ничуть не иначе, чем с прежними универсалиями. Любой духовный отпор, встречаемый им, лишь умножает его мощь.5 Это происходит от того, что Просвещение вновь все еще распознает себя самое даже в мифах. К каким бы мифам ни апеллировало оказываемое ему сопротивление, уже в силу того, что
5 Ср. Hegel. Phaenomenoiogie des Geistes. Werke, Band II, S.410 f.
в подобном противостоянии они становятся аргументами, теми, кто оказывает сопротивление, признается принцип разлагающей рациональности, который они ставят в упрек Просвещению. Просвещение - тоталитарно.
Основой мифа Просвещением с давних пор считался антропоморфизм, проекция субъективного на природу. Все сверхъестественное, духи и демоны, стало тут зеркальным отображением человека, испытывавшего ужас перед силами природы. Согласно Просвещению, все множество мифологических фигур может быть сведено к одному и тому же знаменателю, все они редуцируются к субъекту. Ответ Эдипа на загадку сфинкса: "Это человек" - повторяется Просвещением в качестве выдаваемой им стереотипной справки во всех без исключения случаях, безотносительно к тому, что имеется им в виду: фрагмент объективного смысла, контуры некоего порядка, страх перед силами зла или надежда на спасение. В качестве бытия и события Просвещением заранее признается только то, что удается постигнуть через единство; его идеалом является система, из которой вытекает все и вся. Не в этом отличаются друг от друга его рационалистическая и эмпиристская версии. Сколь бы различно ни интерпретировались отдельными школами исходные аксиомы, структура единой науки всегда оставалась той же самой. При всем плюрализме областей исследования бэконовский постулат Una scientia universalis7 столь же враждебен необязательности, как и лейбницевский Mathesis universalis - скачку. Множественность форм сводится к их местоположению и распорядку, история - к факту, вещи - к материи. Согласно Бэкону, должны также существовать и однозначные логические связи, посредством степеней всеобщности, между высшими принципами и данными наблюдения. Им взлелеивается, издевается де Местр, "идол лестницы"8. Формальная логика была ве-
'Ксенофан, Монтень, Юм, Фейербах и Саломон Раинах единодушны в этом. Ср. касательно Райнаха: Orpheus. From the French by F.Simmons. London, 1909, S.6ff.
1 Bacon. De augmentis scientiarum. Ibid., Band VIII, S.I52.
"Les Soirees de Saint-Petersbourg. Sieme entretien. Oeuvres completes, Lyon, 1891, Band IV, S.256.
ликой школой унификации. Она предоставила просветителям схему ис-числимости мира. Мифологизирующим отождествлением идей с числами в последних сочинениях Платона выражается пафос всякого де-мифологизирования: число стало каноном Просвещения. Буржуазное правосудие и товарообмен регулируются одними и теми же уравнениями. "Не является ли то правило, что когда складываешь неравное с равным получаешь неравное, аксиомой, как справедливости, так и математики?"9 Буржуазное общество управляется принципом эквивалентности. Оно делает разноименное сопоставимым тем, что редуцирует его к абстрактным величинам. То, что не поглощается числами, в конечном итоге единицей, становится для Просвещения видимостью, иллюзией; современным позитивизмом оно изгоняется в поэзию. Единство остается главенствующим лозунгом от Парменида до Рассела. Главным остается истребление богов и качеств.
Но мифы, становящиеся жертвой Просвещения, сами являются его же непосредственными продуктами. В научном исчислении события аннулируется тот отчет, который когда-то был дан мыслью о событии в мифах. Миф стремился сообщить, назвать, высказать происхождение: но тем самым изобразить, констатировать, объяснить. В ходе записи и собирания мифов эта тенденция усиливается. С ранних пор мифы превращаются из сообщения в учение. Любой ритуал включает в себя представление о событии как об определенном процессе, на который надлежит влиять магическим образом. Этот теоретический элемент ритуала обосабливается в самых ранних эпосах народов. Мифы в том виде, в каком их застают трагики, уже стоят под знаком той дисциплины и власти, которые прославляются Бэконом в качестве цели. Место локальных духов и демонов занимают небеса и их иерархия, место заклинаний, практикуемых магом и племенем - четко субординированное жертвоприношение и выполняемый в приказном порядке труд невольников. Божества Олимпа уже более не идентифицируются непосредственно со стихиями, они их обозначают. У Гомера Зевс начальствует над дневными небесами, Аполлон управляет Солнцем, Гелиос и Эос пере-
' Bacon. Advancement of Learning. Ibid., Band II, S.I 26.
vrma-r -wr я область аллегорического. Бытие отныне распадается и преходя 1 уже Р
вращается в логос, стягивающийся, с прогрессом философии, в монаду во всего только точку отсчета, и в массу всех вещей и созданий вовне' Одним единственным различием между собственным существованием и реальностью поглощаются все иные. Безотносительно к каким бы то ни был° различиям мир становится подвластным человеку. В этом единодушии иудейская история творения и религия Олимпа, "...и да владычеству*0'1'они над Рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом» и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земЛе"'°- "О Зевс, отец мой! Ты на небесах царишь, / Свидетель ты всех Дел людских, / И злых и правых. Для тебя не все равно, / По правде ль звеРь живет иль нет."11 "Господин же, поставивший раба между co6oi° и ею> встречается, таким образом, только с зависимой стороною ве!Ии и пользуется ею целиком; самостоятельную же ее сторону он предоставляет рабу, который ее и обрабатывает."12 Перед этими богами устоять способен только тот, кто покоряется без остатка. Пробуждение субъекта куплено ценой признания власти в качестве принципа всех отношений. По сравнению с единством подобного рода разума разлИчие между богом и человеком низводится до степени той иррелевантностИ; которая уверенно констатировалась разумом уже прямо-таки со вРемен самой древней гомеровской критики. В качестве повелителя природы бог-творец и дух-устроитель тождественны друг ЛВУГУ БогопоДобие человека состоит в суверенитете над существованием в его взгляде повелителя, в командовании.
Миф превращается в Просвещение, а природа - во всего лишь объективность Усиление своей власти люди оплачивают ценой отчуждения от всего того, на что их власть распространяется. Просвещение отно-
10 Книга БЫТИЯ, 1,26
11 Archil00*105' Fr-87- Циг. по: Deussen. Allgemeine Geschichte der Philosophic. Band II Erste Abteilung. Leipzig, 1911, S.18. ("Эллинские поэты в переводах В.В Вересаева", ГИХЛ,М., 1963,0.220).
12 c0]on. ft- 13,25, след. Ibid., S.20. (Аристотель. "Афинская политая", Со-М -Л, 1936, Приложения, с. 134).
цэгиз,
сится к вещам точно так же, как диктатор к людям. Они известны ему в той степени, в какой он способен манипулировать ими. Человеку науки вещи известны в той степени, в какой он способен их производить. Тем самым их в-себе становится их для-него. В этом превращении сущность вещей всегда раскрывается как та же самая в каждом случае, как субстрат властвования. Этой идентичностью конституируется единство природы. Столь же мало, как и единство субъекта, являлось оно предпосылкой практики магического заклинания. Ритуалы шамана были обращены к ветру, к дождю, к змее снаружи или к демону внутри больного, но не к веществам или экземплярам. Не один единственный и идентичный самому себе дух был тем духом, которым приводилась в действие магия; он менялся подобно тем культовым маскам, которым надлежало быть подобными множественным духам. Магия является кровавым заблуждением, но в ней господство еще не отрицается благодаря тому, что она, будучи трансформированной в абсолютную истину, кладется в основу порабощаемого ею мира. Маг уподобляет себя демонам; чтобы запугать их или умилостивить, он принимает вид устрашающий или смиренный. И хотя его должность требует повторения одного и того же, он еще не объявляет себя, как это делает цивилизованный человек, для которого в таком случае его скромные охотничьи угодья съеживаются до размеров унифицированного космоса, совокупности возможностей добычи, подобием незримых сил. Лишь в качестве такового подобия достигает человек идентичности той самости, которая не может быть утрачена при идентифицировании себя с другими, но которая овладевает собой в качестве непроницаемой маски раз и навсегда. Именно идентичность духа и ее коррелят, единство природы, есть то, жертвой чего становится полнота качеств. Лишенная качеств природа становится хаотическим материалом для всего лишь классификации, а всемогущая самость - всего лишь обладанием, абстрактной идентичностью. Магии присуще специфическое заместительство. То, что происходит с копьем врага, его волосом, его именем, причиняется одновременно и самому человеку, вместо бога умерщвляется жертвенное животное. Субституция при жертвоприношении знаменует собой шаг в направлении дискурсивной логики. Даже если самка оленя, приносимая в жертву взамен дочери, либо ягненок, жертвуемый взамен первенца, несомненно обладали в придачу еще и собственными качествами, они все же являлись уже представителями вида. Они несли в себе случайность экземпляра. Но святостью hie et nunc, исключительностью избранника, осеняющей заместителя, последний радикально выделяется, делается незаменимым при обмене. Этому кладет конец наука. В ней не существует никакого специфического заместительства: если уж жертвенные животные, то уж никакого бога. Заместительство оборачивается универсальной взаимозаменяемостью. Атом расщепляется не как заместитель, но как образчик материи, и кролик не заместительствует, а профессиональным рвением лаборатории третируется всего лишь как экземпляр. В силу того, что в функциональной науке различия становятся текучими до такой степени, что все тонет в одной-единственной материи, предмет науки окаменевает и закоснелый ритуал былых времен начинает казаться изменчивым, поскольку им Единому приписывалось еще и Иное. Мир магии все еще содержит различия, сами следы которых исчезли в форме языка.|3 Самые разнообразные сходства между сущим вытесняются одним-единственным отношением между задающим смысл субъектом и смысла не имеющим предметом, между рациональным значением и случайным носителем значения. На магической ступени сон и образ считались не всего только знаками вещи, но -связанными с последней посредством подобия или имени. Связь тут является связью не интенции, но родства. Так же, как и наука, колдовство преследует свои цели, но оно достигает их посредством мимези-са, а не в ходе прогрессирующего дистанцирования от объекта. Оно никоим образом не основано на "всесилии мысли", которое, подобно невротику, мог бы приписать себе примитивный человек; "переоценки психических процессов в противовес реальности"14 не может быть там, где мысль и реальность еще радикально не разъединены. "Непоколебимая уверенность в возможности овладении миром"15, которую Фрейд
13 Ср., напр., Robert H.Lowie. An Introduction to Cultural Anthropology. New York, 1940, S.344 f.
14 Cp. Freud. Totem und Tabu. Gesammelte Werke. Band IX, S.106 ff.
15 Ibid., S.I 10.
анахронично приписывает колдовству, соответствует лишь удовлетворяющей принципу реальности стадии овладения миром посредством более искусной науки. Для смены привязанных к определенному месту практик знахаря всеохватывающей индустриальной техникой потребовалось обособление мысли по отношению к объекту, как оно было осуществлено в удовлетворяющем принципу реальности Я.
В качестве языковым образом развернутой тотальности, притязанием которой на истину подавляются более древние мифические верования народных религий, солярный, патриархальный миф сам является просвещением, с которым Просвещение философское может теперь померяться силами как с равным. И ему воздается сторицей. Мифология сама развязала процесс бесконечного просвещения, в ходе которого любое определенное теоретическое воззрение с неизбежной необходимостью вновь и вновь подвергается уничтожительной критике, выставляющей его в виде всего лишь некоего верования, вплоть до того, что понятия духа, истины и даже просвещения сами становятся относящимися к сфере анимистического колдовства. Принцип роковой необходимости, губящий героев мифа и развертывающийся в качестве логического следствия прорицания оракула, не просто господствует, будучи облагороженным до убедительности формальной логики, в любой рационалистической системе западноевропейской философии, но управляет даже самой последовательностью систем, которая начинается с иерархии божеств и которой, в условиях перманентных сумерек кумиров, направляется гнев в отношении недостающей порядочности как идентичного содержания. Подобно тому, как мифами уже осуществляется просвещение, Просвещение с каждым своим шагом втягивается все глубже и глубже в мифологию. Оно перенимает весь материал мифов для того, чтобы их разрушить, и как их судия подпадает под чары мифов. Оно стремится избежать суда роковой неизбежности и соответствующего возмездия тем, что учиняет акт возмездия над ним самим. В мифах все случившееся должно быть покаянием за то, что оно случилось. От этого в Просвещении остается только то, что факт становится ничтожным, едва случившись. Учением о равенстве действия и противодействия власть повторения над существованием утвердилась много позже того, как люди отказались от той иллюзии, что благодаря повторению они способны идентифицировать себя с повторяющимся существующим и, тем самым, избежать его власти. Но чем более рассеивается эта иллюзия магии, тем неумолимее вовлекается человек повторением в сане закономерности в тот кругооборот, посредством опредмечивания которого в закон природы он мнит себя удостоверенным в качестве свободного субъекта. Принцип имманентности -объяснение каждого события как повторяющегося - который отстаивается Просвещением в противовес мифологической продуктивной силе воображения, есть принцип самого мифа. Сухой мудростью, не допускающей ничего нового в подлунном мире, потому что кости бессмысленной игры брошены, великие мысли все уже помыслены, возможные открытия заранее конструированы, а люди нацелены на самосохранение посредством приспособления - этой сухой мудростью репродуцируется именно то чисто фантастическое, что отвергается ею: санкция рока, которой, посредством возмездия, неустанно воссоздается вновь то, что уже некогда было. Таков вердикт, критически воздвигающий границы возможного опыта. Идентичность оплачивается в первую очередь всем тем, что не способно в одно и то же время быть идентичным самому себе. Просвещение ликвидирует беззаконие прежнего неравенства, непосредственное барство, но в то же время и увековечивает его в универсальном опосредовании, в соотнесенности всякого сущего с любым иным. Им исполняется то, что восхваляется Киркегором в его протестантской этике и что уже наличествует в эпическом цикле о Геракле в качестве одного из прообразов мифологического могущества: им отсекается несоизмеримое. Здесь не только разлагаются мыслью качества, но и принуждаются к реальной конформности люди. То благо, что рынок не задает вопросов о происхождении, оплачено торгующим тем, что те возможности производства товаров, продающихся на рынке, которыми наделен он от рождения, он дозволяет моделировать другим. Самость людям даруется в каждом случае как их собственная, ото всех других отличная для того, чтобы тем вернее была она той же самой. Но так как ей никогда не удавалось полностью ликвидироваться, на протяжении всего либералистского периода Просвещение постоянно симпатизировало социальному насилию. Единство манипули-руемого коллектива состоит в негации каждого единичного его члена, что очень далеко от того способа, каким общество сумело сделать его одним-единственным. Орда, наименование, вне сомнения, применимое к организации "Гитлерюгенд", никоим образом не является рецидивом варварства, но - триумфом репрессивной эгалитарности, развитием равенства прав в бесправие равенства. Фашистская имитация мифа разоблачает себя в качестве подлинно первобытного мифа, ибо мифу подлинному было присуще прозрение возмездия, тогда как мифом фальшивым оно слепо учиняется над его жертвами. Любая попытка порвать узы природного принуждения, в результате чего сломленной оказывается сама природа, лишь прочнее затягивает эти узы. Таков путь, проложенный европейской цивилизацией. Абстракция, инструмент Просвещения, относится к своим объектам подобно року, понятие которого ею искореняется: способом ликвидации. В условиях нивелирующего господства абстрактного, делающего все в природе повторяющимся, и индустрии, для которой оно его обрабатывает, сами освобожденные в конце концов становятся той "толпой", которую Гегель16 охарактеризовал как результат Просвещения.
Дистанцированность субъекта от объекта, предпосылка абстракции, имеет своим основанием ту дистанцию к вещи, которая приобретается господином посредством подданного. Песни Гомера и гимны Ригведы принадлежат эпохе землевладения и закрепленных площадей, когда воинственная народность, властвующая над массой побежденных ею автохтонов, становится оседлой.17 Верховный бог среди божеств возникает с этим буржуазном миром, в котором царем как предводителем военной аристократии подданные удерживаются на земле, в то время как врачами, прорицателями, ремесленниками, торговцами осуществляется обращение. С концом номадизма социальный строй учреждается на базисе прочно закрепленной собственности. Такой собственник,
16 Phaenomenologie des Geistes. Ibid., S.424.
17 Ср. W.Kirfcl. Geschichte Indiens. In: Propylaeenweltgeschichte. Band III, S.261 f.; и G.Glotz. Histoire Grecque. Band I. In: Histoire Ancienne. Paris, 1938, S.137 ff.
как Одиссей, "издали управляет многочисленным, педантично подразделенным персоналом, состоящим из волопасов, чабанов, свинопасов и слуг. Вечером, наблюдая из своего замка, как земля озаряется тысячью огней, он может позволить себе со спокойной душой отойти ко сну: он знает, что его славные слуги бодрствуют, готовы уберечь от диких зверей и охранить от воров его владения, для защиты которых они и существуют."18 Всеобщность мысли, как ее развивает дискурсивная логика, господство в сфере понятия выстраивается на фундаменте господства в действительности. В смене магического наследия, древних диффузных представлений находит свое выражение понятийным единством структурируемая приказным порядком, устанавливаемая свободными людьми конституция жизни. Самость, обучившаяся порядку и субординации на порабощении мира, скоро вообще начинает отождествлять истину с мышлением-распорядителем, без вводимых которым четких различий она и не способна существовать. Вместе с миметичес-ким колдовством ею табуируется и то знание, которым в самом деле затрагивается предмет. Ее ненависть распространяется одновременно и на образ поверженного первобытного мира? и на свое собственное воображаемое счастье. Хтонические божества коренного населения изгоняются в ад, в который превращается Земля под властью солнечно-световой религии Индры и Зевса.
Но небеса и ад неразрывно связаны друг с другом. Подобно тому, как имя Зевса в тех культах, которые не исключали друг друга, равным образом принадлежало и подземному божеству? и богу света ", подобно тому, как олимпийские боги имели обыкновение поддерживать контакты всякого рода с богами хтоническими, не были однозначно отделены друг от друга добрые и злые силы, благо и зло. Они были сцеплены между собой как возникновение и уничтожение, как жизнь и смерть, как лето и зима. В солнечно-ясном мире греческой религии продолжа-
'"G.Glotz. Ibid., S. 140.
" Ср. Kurt Eckerraann. Jahrbuch der Religionsgeschichte und Mythologie. Halle, 1845, Band I, S.241; и O.Kern. Die Religion der Griechen. Berlin, 1926, Band I, S.181 f.
ла жить смутная нерасчлененность того религиозного принципа, который на самой ранней из известных стадий развития человека почитался в качестве мана. Первоначально, будучи еще не дифференцированной, была она всем неведомым, чуждым; тем, что оказывалось трансцендентным кругу опыта, тем, что в вещах было больше их наперед уже известного существования. То, что примитивом в этом случае распознается в качестве сверхъестественного, никоим образом не является духовной субстанцией как противоположностью материального, но - взаимосвязностью естественного в противовес отдельному его звену. Вопль ужаса, который вырывается при встрече с непривычным, становится его именем. Им фиксируется трансцендентность неведомого по отношению к известному и тем самым - святость ужаса. Раздвоение природы на видимость и сущность, на воздействие и силу, лишь благодаря которым становятся возможными как миф, так и наука, порождено страхом человека, сам способ выражения которого становится объяснением. Не душа переносится на природу, как то заставляет думать психологизм; мана, движущий дух, никоим образом не является проекцией, но эхом реального всемогущества природы в слабых душах дикарей. Разделение на одушевленое и неодушевленое, заселение определенных мест демонами и божествами берет свое начало в этом преанимизме. Само разделение субъекта и объекта уже заложено в нем. Когда с деревом обращаются не просто как с деревом, а как со свидетельством чего-то иного, как с местопребыванием мана, язык обретает способность выразить то противоречие, что нечто является им самим и в то же время чем-то иным, нежели оно само, идентичным и неидентичным.20 Благодаря божествам язык из тавтологии становится языком. Понятие, которое расхожей дефиницией определяется в качестве единства признаков под него подводимого, напротив, с самого начала было продуктом диалектического мышления, для которого что-либо есть то, что оно есть, лишь благодаря тому, что оно становится тем, чем оно не
20 Юбер и Мосс следующим образом описывают содержание представления о "симпатии", мимезисе: "L'un est le tout, tout est dans Tun, la nature triomphe de la nature." - H.Hubert et M.Mauss. Theorie generate de la Magie. In: L'Annee Sociologique. 1902-3, S.100.
является. Таковой была первоначальная форма объективирующего определения, в которой разошлись врозь понятие и вещь, та самая, которой были достигнуты большие успехи уже в гомеровском эпосе и которая оттуда перекочевала в современную позитивную науку. Но эта диалектика остается бессильной постольку, поскольку развивает себя из того вопля ужаса, который сам есть лишь удвоение, тавтология ужаса. Боги не могут взять на себя страх человека, окаменевшие звуки которого они носят в качестве своих имен. От страха, мнится ему, будет он избавлен только тогда, когда более уже не будет существовать ничего неведомого. Этим определяется путь демифологизации, Просвещения, отождествляющего одушевленое с неодушвленным точно так же, как мифом отождествлялось неодушевленное с одушевленным. Просвещение есть ставший радикальным мифологический страх. Чистая имманентность позитивизма, его последний продукт, есть не что иное, как его, если можно так выразиться, универсальное табу. Недопустимо, чтобы вообще что-либо еще существовало вовне, ибо одно только представление о "вовне" как таковом является подлинным источником страха. Когда месть примитива за убийство, жертвой которого становился кто-либо из его близких, временами удовлетворялась принятием убийцы в свою семью21, этим обозначался процесс впитывания чужой крови в собственную, процесс восстановления имманентности. Мифологический дуализм не выводит за пределы привычного круга существования. Пронизанный властью мана мир, и даже еще индийский и греческий миф безысходно и бесконечно однородны. Любое рождение оплачено смертью, всякое счастье - несчастьем. И сколь бы ни пытались люди и боги переиначить свою участь в соответствии с мерилами иными, чем те, которые используются слепой поступью судьбы, в конечном итоге существование всегда одерживает над ними верх. Даже сама справедливость, отвоеванная ими у рока, все еще продолжает нести на себе его черты; она соответствует тому взору, который люди, будь то примитивы или греки и варвары, устремляют из общества подавления и нужды на окружающий их мир. Поэтому-то и мифологи-
1 Ср. Westermarck. Ursprung der Moralbegriffe. Leipzig, 1913, Band I, S.402.
ческой, и просвещенческой справедливостью вина и наказание, счастье и несчастье считаются сторонами одного и того же уравнения. Справедливость угасает в праве. Шаман заклинает опасность, используя ее образ. Равенство является его средством. Им регулируются процедуры наказания и поощрения в цивилизации. Сведению к природным соотношениям поддаются прямо-таки все без остатка представления мифов. Подобно тому, как созвездие Близнецов наряду со всеми прочими символами двойственности указывает на неминуемый кругооборот природы, подобно тому, как последний сам в символе яйца, их порождающего, обретает свой древнейший знак, весы в руке Зевса, символизирующие справедливость патриархального мира в целом, отсылают к природе и только к ней одной. Шаг от хаоса к цивилизации, в которой природными зависимостями власть утверждается уже более не непосредственно, но через сознание людей, ничего не меняет в принципе равенства. Как раз этот шаг люди даже были вынуждены искупить ценой обоготворения того, чему они, подобно всем прочим тварным существам, прежде были покорны. Некогда фетиши подчинялись закону равенства. Теперь равенство само становится фетишем. Повязка на глазах Юстиции означает не только то, что в правосудие ничему не дозволено вмешиваться, но также и то, что оно ведет свое происхождение не от свободы.
Учение жрецов было символическим в том смысле, что в нем совпадали знак и образ. Как свидетельствуют иероглифы, первоначально слово выполняло также функцию образа. Позднее она была возложена на мифы. Мифы, как и магические ритуалы, предполагают себя самое повторяющую природу. Она является ядром символического: бытием или процессом, представляемым в качестве извечного потому, что в ходе пресуществления символа он всегда вновь способен стать событием. Неисчерпаемость, бесконечное обновление, непрерывность обозначаемого суть не только атрибуты всех и всяческих символов, но - их подлинное содержание. Те изображения акта творения, в которых мир порождается праматерью, коровой или яйцом, в противоположность иудейскому Генезису символичны. Насмешка древних над слишком человеческими божествами не затрагивала тут существа дела. Индивидуальностью не исчерпывалась сущность этих божеств. Они все еще хранят нечто от мана в себе; они олицетворяют собой природу как всеобщую власть. Своими преанимистическими чертами они возвышаются над Просвещением. Под стыдливой оболочкой олимпийской скандальной хроники уже складывалось учение о смешении, взаимовлиянии и столкновении элементов, вскоре учредившее себя в качестве науки и превратившее мифы в плод человеческой фантазии. С аккуратным отделением друг от друга науки и поэзии вызванное ими к жизни разделение труда распространяется и на язык. В качестве знака в науку приходит слово; в качестве звука, образа, в качестве собственно слова распределяется оно среди различных искусств, не поддаваясь в каждом отдельном случае восстановлению посредством их суммирования, посредством синестезии или некоего целостного искусства. В качестве знаковой системы языку надлежит смиренно превратиться в исчисление, чтобы познавать природу, следует оставить претензию быть ей подобным. В качестве образа надлежит ему смиренно превратиться в отображение, чтобы быть всей природой - отказаться от претензии ее познать. В условиях прогрессирующего развития Просвещения лишь аутентичным произведениям искусства удавалось избегать неприкрытой имитации того, что и без того уже есть. Расхожая антитеза искусства и науки, отрывающая их друг от друга в качестве сфер культуры для того, чтобы сделать их, в качестве таковых, коллективно управляемыми, в конечном итоге предоставляет им, как полным противоположностям, возможность в силу их собственных тенденций переходить друг в друга. Наука, в ее неопозитивистской интерпретации, становится эстетизмом, системой сменных знаков, свободных от какой бы то ни было интенции, системе трансцендентной: игрой, каковой математики уже с очень давних пор гордо провозгласили свое дело. Но искусство интегральной отображаемости оказывается тут предписанным вплоть до техник, используемых позитивистской наукой. Оно и в самом деле еще раз становится миром, идеологическим удвоением, покладистой репроду-цируемостью. Разъединение знака и образа было неотвратимым. Но если оно в пароксизме самодовольства безоглядно гипостазируется вновь, каждый из обоих изолированных принципов толкает лишь к разрушению истины.
Бездну, которая разверзлась при этом разъединении, философия видит в соотношении созерцания и понятия и неустанно, но тщетно пытается сызнова и сызнова сомкнуть: посредством этой попытки она даже получает свою дефиницию. Правда, чаще всего вставала она на сторону того, от чего заимствует она имя свое. Платон изгоняет поэзию тем же жестом, что и позитивизм - учением об идеях. Своим многими столь превозносимым искусством Гомер, по Платону, не осуществил никаких реформ ни в общественной, ни в частной жизни, не выиграл ни одной войны, не сделал ни одного открытия. Нам ничего неизвестно о тех многочисленных приверженцах, которыми он бы почитался или был любим. Искусство еще должно доказать свою полезность.22 Подражательство им, как и иудеями, объявляется вне закона. Разумом и религией принцип волшебства подвергается опале. Уже в виде отступнического дистанцирования от привычного существования, в качестве искусства, он третируется как нечто постыдное; практикующие его становятся бродячим людом, претерпевающими невзгоды номадами, не имеющими родины средь оседлых. На природу более не следует влиять посредством уподобления, ее следует подчинять себе посредством труда. У произведения искусства с колдовством то общее, что самим собой учреждает оно замкнутую сферу, исключенную из контекста профанного бытия. В ней властвуют особые законы. Подобно тому, как в ходе церемониала колдун первым делом отграничивает от всего окружающего мира то место, в котором надлежит разыграться действу священных сил, во всяком произведении искусства его абрис изолирует себя от действительности. И именно тем отказом от воздействия, который отличает искусство от магической симпатии, устанавливается более глубокая преемственность по отношению к наследию магии. Им выдвигается чистый образ в противовес телесной экзистенции, элементы которой этот образ снимает в себе. Сам смысл произведения искусства, эстетической видимости, состоит в том, чтобы быть
22 Ср. Платон. Десятая книга "Государства".
тем, чем в любом колдовстве примитива становилось новое, ужасавшее его событие: явленностью целого в частном. В произведении искусства всегда, вновь и вновь осуществляется то удвоение, посредством которого вещь являла себя в качестве чего-то духовного, становилась проявлением мана. Так образуется его аура. Будучи выразителем тотальности, искусство претендует на сан абсолюта. Потому-то и склоняется философия время от времени к тому, чтобы признать за ним приоритет над понятийным познанием. Согласно Шеллингу, искусство начинается там, где отказывает человеку его знание. Он считал его "прообразом науки, и туда, где уже находится искусство, науке предстоит еще дойти".23 Разрыв между знаком и образом вполне в духе его учения "полностью снимается любым отдельно взятым изобразительным актом искусства".24 Подобного рода доверие к искусству буржуазный мир испытывал чрезвычайно редко. В тех случаях, когда им ограничивалось знание, это, как правило, происходило для того, чтобы уступить место вере, а не искусству. С ее помощью воинствующая религиозность последующих поколений, Торквемада, Лютер, Магомет, намеревалась добиться примирения духа и бытия. Но вера есть понятие приватив-ное: как вера она уничтожается, как только перестает беспрерывно выставлять напоказ свою противоположность знанию или же свою гармонию с ним. Будучи ориентированной на ограничение знания, она сама оказывается ограниченной. Предпринятая протестантизмом попытка создания такого вероисповедания, в котором трансцендентный принцип истины, без которого оно не могло бы существовать, обретался бы, как и в глубокой древности, непосредственно в слове и которым тем самым последнему возвращалась бы его символическая власть, была оплачена ценой послушания слову, и притом не только сакральному. В силу того, что вера неизбежно продолжает оставаться скованной со знанием, будь то в качестве его друга или врага, она увековечивает раскол между ними самой той борьбой, которую ведет она за его преодо-
23 Erster Entwurf eines Systems derNaturphilosophie. Fuenfter Hauptabschnitt. Werke. Erste Abteilung, Band II, S.623.
24 Ibid., S.626.
ление: ее фанатизм является признаком ее неистинности, объективным признанием того, что тот, кто всего лишь верует, те самым как раз уже более и не верует. Нечистая совесть - ее вторая природа. В необходимо присущем ей тайном сознании собственной неполноценности, имманентной ей противоречивости в деле превращения умиротворения в свою специальность следует искать причину того, что добросовестность верующих уже с давних пор была раздражающей и опасной. Не в качестве неких сумасбродств, а в качестве пресуществления самого принципа веры практиковались в свое время мерзости огня и меча, Контрреформации и Реформации. Вера постоянно выставляет себя явлением того же пошиба, что и всемирная история, которой она хотела бы управлять, в Новое время она даже становится излюбленным средством последней, ее специфической хитростью. Безудержным тут становится не только Просвещение девятнадцатого столетия, как то констатировалось уже Гегелем, но, и никто другой не был осведомлен об это лучше, чем он, движение самой мысли. Как в самых низменных, так и в самых высочайших прозрениях уже содержалась их дистанцирован-ность от истины, превращающая ее апологетов в лжецов. Парадоксия веры вырождается, в конечном итоге, в мошенничество, в миф двадцатого столетия, а ее иррациональность - в рациональный инструмент в руках тех беззаветных просветителей, которые ведут общество к варварству.
Как только в историю привходит язык, его мэтры становятся жрецами и кудесниками. Оскорбляющий символы именем властей небесных передается в руки властей земных, быть полномочными представителями которых призваны соответствующие органы общества. То, что этому предшествовало, сокрыто во мраке. Судороги ужаса, в которых рождается мана, по меньшей мере везде, где находит это этнология, бывают санкционированы старейшинами племен. Неидентичная, растекающаяся мана насильственно материализуется человеком и делается консистентной. Волхвы проворно заселяют любое из мест ее эманациями и подчиняют многообразие сакральных ритуалов многообразию сакральных областей. Развивая мир духовный и его свойства, они развивают свое профессиональное знание и свою власть. Самое
существо сакрального переносится на волхва, с ним дело имеющего. На первоначальной номадической стадии члены племени еще принимают самостоятельное участие в акте воздействия на ход природы. Дичь выслеживался мужчинами, женщины заняты работой, не требующей строгого надзора. Сколь велико было предшествующее тому насильственное приучение к столь простому порядку, определить невозможно. Им мир уже поделен на сферу действия власти и на профанное. Им ход природы уже возведен, в качестве истечения мана, в норму, требующую безоговорочной покорности. Но в то время как дикарь-кочевник при всей своей покорности еще принимал также и непосредственное участие, сам переодеваясь в дичь с тем, чтобы иметь возможность незаметно подкрасться к ней, в колдовских ритуалах, таковую покорность ограничивавших, в более поздние периоды общение с духами и покорность были распределены между различными классами рода человеческого: власть - одним, послушание - другим. Повторяющиеся, вечно одинаковые естественные процессы вдалбливались в головы порабощенных, как из чужих племен, так и из собственных клик, в качестве ритма труда тактом, задаваемым ударами дубин и розог, отзвук которых внятно различим в бое каждого варварского барабана, в монотонности всякого ритуала. Символы приобретают выразительность фетиша. Повторяемость природы, ими обозначаемая, в ходе дальнейшего развития неизменно обнаруживает себя в качестве репрезентируемой ими перманентности социального принуждения. Опредмеченный до состояния устойчивого образа ужас становится знаком упрочившегося господства привилегированных. Но таковыми оказываются и общие понятия, даже в том случае, если все образное от них уже отчуждено. Дедуктивной формой науки все еще отображается иерархия и принуждение. Подобно тому, как первыми категориями репрезентировался организованный род и его власть над отдельными его представителями, логический порядок в целом, правила взаимозависимости, сцепления, объем и смычка понятий основываются на соответствующих отношениях социальной действител