Лекции.Орг


Поиск:




ГЛАВА 41На перекрестке дорог




 

 

К полуночи я была там, где мне и следовало быть, – на южной оконечности долины за Ле‑Бо, близ города, названия которого я не знала, у пересечения не двух даже (как я себе представляла), а трех дорог. У перекрестка.

Но где же могила? Как я найду могилу? Все вокруг заросло сиренью, а воздух был напоен ароматом можжевельника, который в лучах солнца блестит, наверно, как золото. Было темно, и я не могла в этом сейчас убедиться, но, думая о перекрестке, я всегда представляла себе его в багрово‑золотистых тонах. А вот и ответ на мой вопрос о могиле: у дороги, которая шла прямо на юг, я увидела недавно расчищенный прямоугольник земли. Форма его, даже при очень слабом, тусклом лунном свете, слабее света фонаря, навевала мысль о могиле, гробе.

Лошади были необычно возбуждены, встревожены чем‑то. Я опасалась, что они встанут на дыбы и мне тогда не совладать с ними. Остановив берлин, я спустилась с козел, чтобы накормить лошадей кусками моркови и редиса, которыми загодя набила карманы кучерского камзола. Это, кажется, если не успокоило, то развлекло их. Я отошла от лошадей, размышляя, то ли они мне внушают страх, то ли я просто боюсь идти прямо к могиле.

Подойдя к ней поближе, я увидела, что низкорослые кусты вереска убраны, а верхний слой песчаного грунта взрыхлен, и похоже, руками. У изголовья могилы лежало небольшое распятие из белого мрамора, – по крайней мере, оно когда‑то было белым, а теперь покрылось темными пятнами, края его растрескались. Если бы крест стоял вертикально (а его положили на землю явно с умыслом), то доходил бы мне до голени, не выше. Надписи на распятии не было. По давней привычке я перекрестилась.

Странную смесь чувств испытывала я: раздражение, и надежду, рвение и сознание собственной праведности, словно была крестоносцем; в голове звучало: «Мне отмщение, и Аз воздам». Ощущала прилив сил: сейчас вернусь к берлину, возьму лопату и мешки с освященной землей и начну… Но застыла как вкопанная, увидав призраков на узкой дороге, позади берлина. Их фигуры, словно освещенные изнутри, ярко выделялись во мраке новолуния – я не могла найти этому объяснения. (На море мне приходилось видеть пятна света, испускаемого некоторыми морскими тварями. Возможно, и призраки, столь зависимые от воды, светились в ту ночь схожим образом, не знаю…) Хочу добавить: я не имела ни малейшего представления, что делать с этой землей и лопатой, если бы стала копать, не дождавшись отца Луи. Я содрогаюсь при мысли, что могла бы обнаружить, если бы взялась за дело сама: ведь и то, что мы извлекли из могилы, было достаточно ужасно.

Странно, но, увидев призраков, я подняла глаза к небу, раскинула руки и запрокинула лицо, словно ожидала дождя. Я пыталась оценить силу ветра, как будто прислушиваясь к приближающейся буре. Но было тихо. Мертвая тишина. А что если Мадлен вернула реку в берега, успокоила ее, если именно призраки, уж не знаю, намеренно или нет, ускоряли подъем воды в ней?

Мы стояли, разделенные дорогой, призраки – рука об руку. Их очертания были четкими и зловеще яркими, словно они отражали лунный свет. Священник был в своем обычном черном одеянии, белый воротничок, казалось, отливал серебром. На Мадлен – все те же холщовые лохмотья, и хотя я привыкла видеть ее в них, но только теперь поняла, что это были клейкие, пропитанные воском клочья того платья, в котором ее хоронили.

И тогда мне пришло в голову, что я никогда не видела, как призраки прикасаются друг к другу. Предполагала, что для них это невозможно, но ведь касались же они меня иногда. И вот они стояли передо мной, взявшись за руки с какой‑то детской невинностью. Они казались грустными и испуганными, но им, как и мне, похоже, хотелось поскорей приступить к делу. Мысли их, очевидно, текли по одному руслу, потому что они произнесли хором: «Ты пришла». Их голоса, слившиеся в один, разорвали тишину, рассекли ее как клинком.

– Да, пришла.

Спасибо.

У тебя есть… освященная церковью земля?

Казалось, отец Луи рассержен из‑за того, что вынужден задавать этот вопрос. Конечно, он на меня сердился: его возмущала сама необходимость прибегнуть к силе, скрытой именно в этой земле.

– Да. – Я сделала жест в сторону стоявшего позади них экипажа, где лежали мешки.

– Хорошо, – сказал отец Луи. – Давай ее сюда.

Пожалуйста, – добавила Мадлен, улыбнувшись и потянув священника за руку.

– Пожалуйста, – повторил он за ней. – Ты хорошо поработала, ведьма, накопала эту землю, привезла ее сюда. Благодарю тебя. – Он взглянул на Мадлен. – Мы оба тебя благодарим.

И вот мы втроем стоим у могилы. Лопата у меня в руках, мешки лежат по обе стороны. Все молчат. Слышится отдаленный лай одичавших собак, – к счастью, он не приближается. Неподалеку кричит ворон, и крик его успокаивает меня, придает уверенность.

Наконец мне велено начинать копать.

Земля песчаная, сухая и легкая. Эта долина избежала наводнения. Я вспомнила, что не повстречала ни реки, ни озера, ни ручья на пути к перекрестку. Как же удалось призракам сохранить столь четкие очертания и стоять теперь вот так у края могилы, взявшись за руки? Ответ я не нашла. Сила воли – таков был бы, несомненно, ответ призраков: это объяснение, возможно, и было самым верным. Думаю, и луна сыграла свою роль… Но здесь мне следовало быть очень осторожной: я где‑то читала, что ведьмы слишком склонны приписывать все странности действию луны. На ум мне пришла фраза, впервые услышанная в С***: «Существует необъяснимое».

Быстро работая лопатой, я вскоре стояла уже по колено в неглубокой яме. Рядом лежали кучи каменистой земли. Внезапно я почувствовала, как лопата ударилась о крышку гроба, расколов гнилое дерево. Опустив фонарь в могилу, я убедилась, что это действительно гроб, и подняла глаза.

Продолжай, – сказала Мадлен. Священник кивнул, соглашаясь с ней.

Я окопала песчаную землю со всех четырех сторон, и гроб целиком открылся нашему взору. Тряпкой, которая вообще‑то была блузой, извлеченной из несессера еще раньше, ночью, когда я впервые испачкала руки, наполняя мешки на кладбище, я стерла землю с крышки гроба. Древесина действительно была гнилой, но целой и сравнительно гладкой, в чем я убедилась, потрогав ее рукой. Форма гроба, суженного с одного конца, ясно показывала положение тела в нем, и я застыла, глядя туда, где должна была находиться голова, почти готовая поверить, что вот‑вот крышка гроба откроется, поскольку та, другая Мадлен толкнет ее изнутри. Но никаких сюрпризов, никаких чудес не предвидится: я поняла это, подняв глаза на призраков. Они… не знаю даже, как бы лучше это выразить… были испуганы, трепетали, с нетерпением ждали дальнейшего? Все это можно было бы сказать и обо мне, но мои чувства этим не исчерпывались.

Время шло. Мгновения, может быть, минуты, пока я отчищала крышку гроба от песка, въевшейся грязи, мелких камешков… Все мы знали, но никто не говорил, что нет никакой нужды делать это, однако нас охватила нерешительность…

– Ты не откроешь его, ведьма? – спросил священник с подчеркнутой учтивостью: мы каким‑то странным образом поменялись ролями, и теперь уже призраки полагались на меня, рассчитывая, что я сделаю то, о чем не имела никакого понятия. Ни малейшего представления…

Сидя на краю могилы, я голыми руками продолжала счищать с гроба мягкую песчаную землю. И тут, еще не осознав, что делаю, я просунула пальцы под крышку и приподняла ее. Ожидая какой‑то помехи – гвоздей, колышков, даже проржавевших петель, – я потянула, по‑видимому, слишком сильно и, не встретив никакого сопротивления, чуть было не упала назад, когда услышала голос священника: «Нет!»

– Нет, – прошипел он возбужденно. – Еще не время! Мешки…

И я поспешно закрыла крышку. Скорее, я дала ей упасть, и она встала на свое место, словно ее никто и не тревожил. Я ничего не успела увидеть внутри гроба, но оттуда повеяло сырым зловонием, заставившим меня отвернуться.

Священник показывал на джутовые мешки, лежащие возле могилы.

– Прежде открой и приготовь мешки! – приказал он.

Я открыла их один за другим, отгибая жесткие края. Хорошо помню, как сильно отличалась темная, словно кофейная гуща, и жирная кладбищенская земля от легкой, цвета жженого сахара земли с перекрестка.

То, что произошло дальше, хотя было это всего лишь несколько дней назад, смешалось в моей голове. Я стала одновременно наблюдателем и участником.

Отец Луи извлек откуда‑то книгу, похожую на Библию, но она не была Библией, а только напоминала ее своей тяжестью. Не знаю, что это была за книга, не могу сказать. Он подал мне ее туда, где я сидела, на край могилы, и она раскрылась, упав на мои подставленные ладони. Вижу ли я отмеченное место? Да, вижу. Я должна прочитать этот отрывок задом наперед, снизу вверх, справа налево, громко, слово за словом, а прочитав один раз, тут же начать снова. Читая, я должна была высоко поднять правую руку в сторону новой луны, держа ладонь вывернутой наружу. (На это он обратил особое внимание.) Мне надлежало читать, пока он не остановит меня, нанизывая эти латинские слова одно на другое, так что получалась какая‑то нелепая цепочка. Сама не знаю, что я читала той ночью, не могу извлечь ни малейшего смысла из этой декламации. Слова, всего лишь слова, не более. Единственное, что могу сказать наверняка: если бы они читались так, как были написаны, слева направо, то составили бы описание некоего ритуала римской католической церкви. А так, как я их читала, задом наперед, они были, как я уже сказала, не более чем словами, но складывались каким‑то образом в заклинание. И чему же мне предстояло стать свидетельницей, когда это заклинание…

…Отец Луи открыл гроб сам, на этот раз медленно. Деревянная крышка отделилась со звуком ломающегося льда. Все это время я продолжала читать. Стоит ли говорить, что читать вот так – по‑латыни, задом наперед, держа вывернутую правую ладонь раскрытой в сторону луны, было не так‑то просто, требовало нешуточной сосредоточенности? Занятая своим делом, я не сразу увидела содержимое раскрывшегося гроба. Не заметила я и того, что, как я думаю, случилось в тот же миг, – исчезновения призрака, моментально водворившегося в предназначенную смертным могилу.

Когда же взглянула вниз, на раскрытый гроб, то увидела высохший труп в знакомых лохмотьях. Черты лица были неразличимы. Его положение в этом узком сосновом ящике больше всего напоминало позу зародыша: он лежал, свернувшись, на левом боку, подтянув колени и склонив голову… Я ожидала увидеть совсем другое: или Мадлен, такой, какой я ее знала, или неузнаваемую кучу костей – обычный скелет. То, что предстало моему взору, было ни тем ни другим, а вернее… и тем и другим. Когда я сидела на краю могилы, произнося слова заклинания, пытаясь одновременно заглянуть в гроб… я увидела, что труп перестал быть трупом! То, что было мертво, ожило.

Мадлен, та Мадлен, которую я знала, каким‑то образом сошла в гроб, чтобы заявить право на свой бренный прах. Заглянув в гроб сразу же, как только отец Луи раскрыл его, я бы, вероятно, увидела просто останки смертного существа. Тлен. Кости. Может быть, сохранившиеся лучше, чем обычно. Но к моменту, когда я увидела это там, в могиле, Мадлен уж словно начала воссоздаваться. Отрываясь время от времени от страницы, которую читала, и бросая взгляд вниз, я стала свидетельницей полного ее воссоздания из останков. Эта мертвая, потемневшая от времени кожа, туго натянутая на кости, вновь стала девушкою по имени Мадлен. Живой Мадлен де ла Меттри – так, по крайней мере, казалось. Такой она оставалась недолго. Очень недолго.

Я видела, как высохшая кожа становится мягкой и заполняется плотью, как кости соединяются в суставах. Кожа вновь обрела цвет, присущий живому человеку. Волосы и ногти начали… расти с быстротой, немыслимой для смертного. А потом… потом я увидела шею, которая мгновением раньше была всего лишь выемкой на кости, неким изгибом. Там, где был профиль Мадлен, медленно проступало ее лицо, обращенное к небу; она лежала, глядя вверх, на священника. Я это видела, могу поклясться! Помню последнее слово заклинания, произнесенное мною, – Dominus [150], после чего веки Мадлен приподнялись и – какой ужас! – ее красивые карие глаза словно застыли, превратившись в вязкое желе, и она долго еще улыбалась этими глазами отцу Луи.

Я взглянула на священника и увидела, что из его глаз катились слезы и застывали на щеках, пока он совершал свой, как видно нелегко дававшийся ему, обряд. Смочив большой палец каким‑то маслом из серебряного флакона, он начал короткими взмахами руки крестить воздух над могилой, не переставая при этом читать Misereatur [151] и Indulgentiam [152]. Это был обряд соборования, исполняемый для спасения души: «…милостью Святого Духа помоги ей, Господи, прости ей грехи ее, спаси и прими душу ее».

Воссоздание Мадлен завершилось: на моих глазах исчезли безобразно длинные ногти трупа, скрученные, как когти животного, а ее волосы, спутанные в черный узел, распрямились и стали такими, какими, вероятно, были, когда она умерла… Но еще до этого отец Луи взял прядь ее волос и несколько ногтей, которые легко отделились от пальцев. А она лежала на спине и выглядела так, как в день своей смерти, – если бы не вырванное горло, она была бы красивой.

Теперь отец Луи приступил к обряду другого рода. Я видела, как он вытащил из складок своего одеяния продолговатый чугунный котелок, чуть длиннее кисти его руки, бросил туда спутанные волосы, обломки ногтей и вылил остаток масла из серебряного флакона. Все это время он что‑то бормотал; единственные слова, которые я сумела разобрать, – lavande et miel, лаванда и мед, – их он и добавил в котелок и, крепко сжимая его, заставил… заставил нагреться (как – не знаю), и пар начал с шипением вырываться из отверстия в крышке.

А я продолжала читать все тот же отрывок в десятый или, может быть, в двадцатый раз.

…Недолго пребывала Мадлен в том состоянии, обрести которое стремилась веками: красота ее стала исчезать, плоть разрушаться.

– Быстрее! – крикнул священник. – Теперь быстрее! – Не зная, чего он хотел от меня, я могла лишь повторять его действия. Он подтащил один из мешков поближе к голове Мадлен, я подтянула второй к противоположному концу гроба. Я возобновила было чтение, но священник остановил меня взмахом руки. – Дело сделано, – сказал он. Значит, заклинание подействовало. А может быть, церковное проклятие утратило свою силу… Но отец Луи молчал. Его глаза были устремлены на Мадлен, чье недолгое оживление сменилось смертным тленом. И вновь я могла лишь повторять то, что делал священник: брала горсти земли и бросала их в могилу, где как живая лежала Мадлен; на ее лице, в ее широко открытых глазах все еще можно было различить улыбку. – Только правой рукой! – сказал мне отец Луи. – Пользуйся только правой рукой, той, которую благословила луна. Погружай ее в землю сжатой в кулак, раскрывай ладонь, а потом сжимай снова. Набирай землю и разбрасывай, разбрасывай над ней… И старайся делать это одинаково, совершенно одинаково каждый раз. – Сам‑то он, как я заметила, вовсе не придерживался этого правила: работал торопливо, обеими руками, покрывая верхнюю часть тела Мадлен землей так быстро, как мог. Но я все делала так, как он велел.

Хотя движения священника немного замедлились, я работала все так же. Двадцать, тридцать, сорок раз я опускала кулак, вытаскивала его и разбрасывала землю над телом… девушки, суккуба, призрака, доброго духа… над телом Мадлен. Рука болела. И я, и инкуб молчали. Я гадала, могла ли Мадлен говорить. Полагаю, что да, могла. Наверно, она молчала, потому что у нее не было слов, кроме «прощай», а этого она говорить не хотела.

По‑видимому, я сделала все, чего от меня ожидали, если речь идет о луне и ритуале чтения задом наперед. Теперь я знала наверняка, что исполнила свою миссию. От меня больше ничего не требовалось: я стала простой свидетельницей происходящего.

Отец Луи опорожнил свой мешок первым, я – вскоре после него, работая одной рукой, той, которую «благословила луна». Мадлен, еще полностью сохранявшая свою телесность, покрыта слоем освященной земли. Во время этого колдовского погребения все мое внимание было сосредоточено на нижней части тела Мадлен, на ее ногах. В этом мне повезло: я никогда не смогла бы проделать то же, что отец Луи, – закрыть освященной землей широко открытые глаза Мадлен, ее блаженную улыбку. Она не моргала, когда земля падала на ее лицо. Я с трудом сдержалась, чтобы не отвести взгляд, так потрясла меня ее готовность принять эту землю. И тогда отец Луи произнес последние слова прощания: «Sit tibi terra levis, моя Мадлен». Он повторял их снова и снова, каждый раз, когда осыпал ее лицо горстью освященной церковью земли.

– Да будет земля тебе пухом, – говорил он вновь и вновь. – Да будет земля тебе пухом.

И вот Мадлен уже вся покрыта землей. Тогда я подумала: все кончено – сейчас мы вернем на место крышку гроба, возможно, свершим еще один обряд, каким‑то непостижимым образом попрощаемся с ней. Но нет.

Как описать то, что произошло дальше? Поймите, у меня не так много времени: я слышу, как наверху таскают взад‑вперед дорожные сундуки, капитан выкрикивает команды, все готовятся к заходу корабля в порт не позднее чем через час. (Ричмонд – наш порт назначения, Ричмонд, в штате Виргиния…) Что ж, я опишу необычный конец этой истории обычными словами.

Я увидела, что Мадлен задвигалась под своим земляным одеялом. Пока мы засыпали ее освященной землей, она не мигая смотрела на нас, вернее, на священника. Уже не в позе зародыша в утробе матери, а на спине; она лежала совершенно неподвижно все то время, что мы работали. Но теперь она, казалось… вновь свертывалась в утробный завиток. Медленно и очень изящно… подобно тому как течет вода, неторопливо разгорается огонь, дует ветер… И вот она уже лежит, свернувшись, словно в чреве матери. В этот миг я поняла, что мы достигли своей цели. А так как положение, которое она приняла, красноречиво свидетельствует о бессмертии, я не перестаю размышлять: а что если Мадлен вновь обретет жизнь в каком‑нибудь ином обличье? Я и сейчас думаю об этом. И если она действительно… живет, надеюсь, что живет мирно и безмятежно.

Если бы мы тогда сразу же вернули крышку гроба на место… Но нет. Мы по‑прежнему молча сидели по краям могилы. Наконец священник дотронулся правой рукой до Мадлен: она лежала лицом к нему, свернувшись на левом боку. Я удивилась, увидев, что он внезапно отшатнулся, но удивление сменилось отвращением, когда поняла, что он вовсе не убрал свою руку. Нет, это предплечье Мадлен отпало от плеча, а кисть – от запястья. Отец Луи так и сидел, держа ее руку, быстро распадающуюся на множество маленьких косточек, в своей, сложенной пригоршней.

И тогда я увидела, что волосы Мадлен становятся все длиннее, превращаясь в темную спутанную массу, как тогда, когда мы выкопали гроб. Пряди волос, подобно червям, извивались в земле, почти закрыв лицо Мадлен, и лучше бы уж они совсем скрыли ее некогда красивое лицо, черты которого теперь быстро стирались, ведь то, что я увидела… Скажу сразу и напрямик: я увидела, как отливающее жемчугом желе ее глаз потекло струйками вниз по щекам, коричневые радужные оболочки напоминали растекшиеся яичные желтки. Струйка из правого глаза захватила на своем пути плоть ее носа, оставив на его месте лишь впадину с зазубренными краями. Щеки и губы отпали. Ногти на ногах росли так же быстро, как волосы, они походили на серебристо‑голубые черепки разбившейся луны, которые врастали в мягкую плоть ног, пока и та не отвалилась.

Плоть. Кость. Плоть и кость.

Да, я видела под этим тонким слоем кладбищенской земли, как разлагается тело Мадлен, как плоть отпадает от кости, подобно тушеному мясу. Отвалились груди, потом плоть бедер, и она осела на левую сторону: казалось, что свернувшийся в клубок труп никак не может поудобнее устроиться, ерзая по обрывкам алого атласа, оставшегося от обивки гроба. Распался бочкообразный изгиб ребер. А что же внутренности? Они обратились в прах, едва отличимый от темной земли, принесенной с кладбища. Кровь? Ее не было.

И Мадлен больше не было. Отец Луи рассыпал то, что оставалось в его сложенных горстями ладонях: кости рук Мадлен белыми звездами упали в темную землю, а священник закрыл черными от праха пальцами свое залитое слезами лицо. Я дотронулась до его холодного вздрагивающего плеча, пытаясь найти слова утешения, но ничего не могла придумать. Вскоре он поднял голову и посмотрел на меня. Слизнул землю с губ, изогнувшихся в улыбке, которая показалась мне неестественной. Но вдруг улыбка его преобразилась, став теплой и искренней. И тогда он взял щепоть тяжелого от слез праха, задержал между большим и указательным пальцами, а потом позволил ей упасть в стоящий сбоку маленький котелок, прошептав что‑то о Лете – реке в подземном царстве, воды которой уносят души умерших в забвение.

«А что же я сделала?» – спрашивала я себя, сидя у края могилы, скорчившись, баюкая лицо в грязных руках. Слезы текли по щекам, превращаясь в грязь. Что же я все‑таки сделала? Наверно, я задала этот вопрос вслух, потому что отец Луи тут же на него ответил:

– Ты привлекла силу луны. Ты использовала свое колдовское искусство так, как это и подобает новой ведьме. И я благодарю тебя за это. Мы оба тебя благодарим. – Потом священник сказал, что все еще нуждается в моей помощи.

Он высоко поднял котелок: железо тускло блестело, озаряемое звездами и скудным лунным светом.

– Возьми это, – сказал он, и я повиновалась. Котелок был теплым, а руки, передавшие его, – как всегда, холодными. Хотя я знала, какое отвратительное варево было в нем, от котелка шел сладчайший аромат, поэтому я не сомневалась… вернее, не слишком долго колебалась, когда он велел мне выпить его содержимое, сказав при этом: – Я беру ее у моей Церкви и передаю ее Церкви внутри тебя… – И пока инкуб содрогался в рыданиях, я выпила эту смесь, которая, как ни странно, оказалась приятной и успокаивающей. – Сохрани ее навсегда, – произнес священник, задыхаясь от слез, – сохрани, потому что я не сумел ее сберечь.

Мне трудно было уследить за стремительными движениями отца Луи. На мгновение он исчез, а когда я снова увидела его, он опять стоял у края могилы. Рядом со мной он поставил круглую плетеную корзину. Верх корзины закрывал колпак из темного атласа, который стягивался при помощи черной ленточки. Священник молча уселся рядом со мной. Подался вперед, разровнял прах и землю в гробу, просеял ее, перемешал. А потом, косточка за косточкой, извлек Мадлен оттуда, где она лежала. Сначала положил в корзину большие кости – и тут я присоединилась к нему, хотя это и показалось мне какой‑то печальной пародией на детскую игру – то ли в камешки, то ли в кегли. Затем те, что поменьше. Вскоре в могиле не осталось ничего, кроме земли и праха.

 

ГЛАВА 42На юг, к морю

 

 

Мы, я и отец Луи, брели прочь от могилы, которую не слишком‑то даже и постарались замаскировать, хотя, конечно, сгребли туда землю с краев. Я не пожалела рук, чтобы наломать жесткий и колючий кустарник для букета. Было раннее утро, после полуночи минуло три или четыре часа, столько же оставалось до восхода солнца. Могила, освещаемая слабым светом звезд, тусклым светом робкой новой луны, была призрачно голубой и казалась всего лишь трещиной в земле. Я шла не оглядываясь, стараясь смотреть только вперед, на заляпанный грязью берлин, блестевший тем не менее в этом полумраке как жемчужина на колесах или что‑то еще столь же немыслимое. Карета светилась, подобно инкубу, собственным светом.

Я влезла в экипаж. Отец Луи проворно, как кот, взобрался на козлы. Не знаю даже, сохранял ли он обличье человека там, наверху, или только правил лошадьми, следя, чтобы берлин катился вперед, и, значит, ни один смертный, который мог повстречаться на дороге, не видел кучера. Ничего не могу сказать об этом, потому что сидела внутри экипажа. Впрочем, в час, когда мы выехали из этой безлюдной долины, подобные мысли не слишком меня заботили.

Как я уже упоминала, в Авиньон мы возвращаться не стали, а поехали дальше и к рассвету уже были в Арле.

Сидя в это раннее утро в экипаже, я бодрствовала. Тишину нарушал лишь стук копыт, скрип колес берлина и неприятное бряканье костей в корзине рядом со мной. В такой корзине из темных ивовых прутьев, выложенной черным атласом, могла перевозить свою драгоценную шляпку какая‑нибудь модница. Избыток атласа можно было вытащить за ленточку (что я, конечно, и сделала), и получался колпак, закрывающий корзину. Я даже завязала ленточку узлом и все время отодвигала корзину как можно дальше от себя, пока наконец ей не нашлось место на противоположной скамье. Но при каждом повороте дороги, на каждом ухабе, в который попадали колеса, корзина двигалась, а малейшая тряска заставляла череп (уверена, что это был череп) перекатываться внутри нее, так что все это плетеное вместилище праха двигалось и тряслось, как живое существо.

Однако, посидев некоторое время напротив, я поняла: это не живое существо, не Мадлен, ничего общего с ней. Всего лишь корзина с костями. Скелет, и ничего больше. Но так ли это? И все же должна признаться: я говорила с ней, обращалась к ней, словно к самой Мадлен. Я делала это, чтобы отогнать свои страхи, а может быть, чтобы обуздать свои надежды. Но Мадлен больше не существовало. Не знаю, куда она ушла, но в этой корзине ее точно не было. Подобно облаку, этому чистому порождению стихий, она слилась с голубизной, Бесконечной Голубизной, чтобы рассеяться, раствориться в забвении на этом голубом фоне.

Вскоре кости перестали меня беспокоить: я поставила корзину рядом и крепко прижала к себе, утихомирив тем самым ее содержимое.

Мы въехали в Арль – пыльный, но необыкновенно красочный городок, – сейчас я не располагаю временем, чтобы описать всю эту цветовую гамму, хоть мне и сообщили, что мы войдем в порт через несколько часов (а не через час, как говорили раньше). Да, мы быстро приближаемся к американскому континенту, к его восточному побережью: я только что услышала, как кто‑то крикнул, что берет уже виден, но я пока не осмеливаюсь взглянуть сама… В Арль мы въехали, когда солнце уже вставало, и, видимо, не привлекли ничьего внимания. По заведенной привычке мы упрятали берлин в самую безлюдную, темную и тихую улочку, какую только смогли отыскать. Я уже приняла решение избавиться к ночи от этой диковины.

Едва карета перестала трястись и остановилась, я вышла и тут же обнаружила, что отца Луи нет. Забеспокоилась, не исчез ли он окончательно: ведь наша «работа» была сделана. Я предполагала, что он остановится в Арле, зная, что мне нужно уладить здесь кое‑какие нехитрые дела, прежде чем ехать в Марсель и садиться там на корабль. Может быть, и у призрака были здесь какие‑то свои призрачные дела, не знаю. Конечно, он будет пребывать в скорби, и, хоть я и жалела ничего не подозревающих женщин Арля, меня, в сущности, мало интересовало, как могут скорбеть инкубы.

Пока я бродила по городским улицам, солнце поднялось еще выше. Я спросила у пятерых встречных, какая гостиница считается здесь самой лучшей (о, этот тягучий южный выговор, произносимые нараспев, с паузами, слова!), и отправилась в ту, которую назвали трое из пяти. За лучшую комнату на верхнем этаже с побеленными стенами и узкими каменными пилястрами я заплатила хозяйке вдвое против обычного. Именно поэтому она выселила предыдущего постояльца, которому я лишь слегка посочувствовала. Настроение у меня было превосходное. Разве я не достигла в своем ремесле успеха, который оказался не по плечу моей soror mystica? Разве я не привлекла силу луны, что бы ни подразумевалось под этим? Разве я… Осознавая себя как бы заново, я была в своих поступках не вполне собой. Но кем я была? Размышлять над этим я не хотела. По крайней мере, тогда.

Я не пожалела денег, чтобы мой номер (он состоял даже не из одной, а из двух комнат с каменным полом из грубого песчаника, давно не мытыми окнами и видом на развалины римского театра) побыстрее привели в порядок. Такая щедрость обеспечила мне обильный завтрак из трех вареных яиц, черного хлеба, густо намазанного абрикосовым повидлом, и чашки кофе, который доставила мне в номер сама хозяйка гостиницы. Доесть завтрак я не смогла, но меня позабавило, что эта видавшая виды женщина (я пришла к такому выводу, наблюдая, как гордо она несет свою пышную грудь) приняла меня за голодного как волк путешественника.

Арлезианцы начали уже пробуждаться, когда я, распорядившись разбудить меня в два часа, погрузилась наконец, довольная собой, в глубокий продолжительный сон.

Днем я немного побродила по Арлю, но мысли мои были настолько заняты событиями предыдущей ночи и фантазиями о том, что ждет меня в будущем… словом, я мало что запомнила. Если говорить начистоту, я искала лишь свою Арлезианку, поэтому взор мой был прикован к лицам прохожих. Я всматривалась в каждый отдаленный силуэт и, конечно же, толком не увидела города. Первое, что приходит в голову, когда я вспоминаю Арль, – острые, как гвозди, мелкие камешки, от которых плохо защищали подошвы моих башмаков. С каждым болезненным уколом я проникалась все большей решимостью поскорей избавиться от гардероба, собранного для меня Себастьяной. Башмаки, конечно, не имели никакого отношения к содержимому несессера – просто их тонкие, не приспособленные к таким дорогам подошвы напомнили мне о еще большей непрактичности этой одежды.

В Арле и позднее в Марселе я пополнила свой гардероб, посетив несколько магазинчиков и лавок, торгующих поношенной одеждой. (Место в несессере я освободила, выложив оттуда всякую мишуру.) Я тщательно выбирала одежду не потому, что придавала такое уж большое значение ее цвету или покрою, скорее мне казалось, что я должна соблюсти меру, как бы пройти по узкой тропке. Если на мне будет слишком много одежды, я буду выглядеть нелепо в порту и на корабле, на борт которого поднимусь. Если буду одета слишком легко, меня могут вообще не взять на судно. При излишке одежды могут обмануть, даже ограбить. Если одежды будет мало, могут подумать, что я… Enfin, я выбрала то, что полностью меня устраивало.

От того, что мне не удалось продать («Месье, – спросил меня лавочник, – кто станет носить такое?»), я избавилась в марсельском порту, просто выложив на набережной ворох одежды и пригласив прохожих выбирать то, что им понравится. Признаться, мне было неприятно, когда житель Александрии, возвращающийся домой через Мессину, выбрав вышитую блузу из белого шелка, лишь слегка пожелтевшую от времени, оторвал от нее рукава. Он пояснил на едва понятном французском (я поняла сказанное по его жестикуляции), что такие длинные рукава, без сомнения, зацепятся за какую‑нибудь часть оснастки корабля, а это может стать причиной несчастного случая, а то и гибели.

Сидя в уличном кафе и все еще надеясь увидеть Арлезианку, я познакомилась с мужчиной. Вернее, он познакомился со мной.

Подсчитав стоимость двух чашек кофе, я собиралась уже выложить деньги на мраморный столик и удалиться, однако какой‑то тучный человек стоял так близко, что мешал мне встать.

– Месье, – сказала я, протискиваясь мимо него, – pardonnez‑moi [153].

Но этот человек… мало того, что пуговицы на сером жилете из тонкого шелка, туго обтянувшем его живот, вот‑вот, казалось, оторвутся и, как пули, поразят меня, пробьют насквозь, мало того, что и сам живот был достаточно серьезным препятствием, он, этот человек, еще и протягивал мне руку.

– Теофиль Либоде, – представился незнакомец, и, чувствуя себя обязанной соблюсти некие светские условности, суть которых я даже не смогла бы определить, я вскоре обнаружила, что продолжаю сидеть за своим столиком рядом с незнакомцем.

В памяти моей остались безобразно жирные руки с похожими на усики волосками и ямочками на костяшках пальцев. (Помня о предостережении Арлезианки, я приобрела пару мужских дорожных перчаток, которые, как домашняя кошечка, лежали у меня на коленях, – сидеть за столом в перчатках было бы неловко.) От него так воняло табаком, что я бы не удивилась, увидев, что вместо языка из его рта высовывается скрученный табачный лист, но нет… он просто вытащил из жилетного кармана сигару.

– Кубинская, – сказал он, предлагая мне закурить, но я отказалась. Из другого кармана была извлечена серебряная фляга. Вытряхнув в блюдце кофейный осадок из моих чашек и протерев их шелковым шарфом, он разлил содержимое фляги. – Самый темный ром, какой только может быть, – пояснил он. – Не поверите, с Ямайки. – То потягивая ром, то попыхивая сигарой, толстяк откинулся на спинку стула и, казалось, только теперь успокоился. До этого его очертания словно расплывались от непрерывного движения, в котором он пребывал, шума, который он производил, и ощущения огромности. – А теперь, – сказал месье Либоде, положив широкую руку плашмя на стол и постукивая по его поверхности изуродованным подагрой большим пальцем с явным намерением показать мне два перстня, действительно внушительные, – теперь я нахожусь в некотором замешательстве: вы знаете мое имя, а я…

Я тут же придумала имя, вернее, назвала имя бывшего министра финансов: если мой неожиданный друг знает его, значит… он не так уж поглощен собой и глуп, как кажется. Но он его не знал. С таким же успехом я могла бы отрекомендоваться как Жан Расин и изложить ему историю Федры. Могла бы сказать, что меня зовут Мирабо или Папа Лев XII: казалось, он забыл имя в тот же миг, как я его назвала. Тем не менее мне пришлось еще раз пожать его руку. Ощущение было такое, словно я сжимаю крысу, у которой содрана шкура, поэтому я быстро отдернула руку, неприлично быстро.

Подошел официант. Месье Либоде сказал, что мы ни в чем не нуждаемся, и дал денег, вполне достаточно, чтобы нас оставили в покое. Потом вновь наполнил чашки хоть и крепким, но приятным ромом.

– Вы путешествуете, топ ami [154]? – спросил он. Я вернула ему его вопрос обратно, что, собственно, моему собеседнику и нужно было. – Да, конечно. Весь белый свет объехал… Не устаю повторять, что это долг человека – повидать мир. – Он попыхивал сигарой и потягивал ром. Мимо прошла осыпаемая цветами и конфетами процессия детей в невероятно живописных одеяниях. Они, по‑видимому, шли на расположенную неподалеку арену для боя быков, где должно было состояться какое‑то торжество. Месье Либоде не обратил на детей никакого внимания. – Только что вернулся, пропутешествовав полгода, знаете ли. Африканский континент – страдания и радости, скажу я вам, страдания и радости. А вы куда направляетесь, молодой человек?

– В Америку, – ответила я, тем самым впервые уяснив собственные намерения. Себастьяна говорила, что мне предстоит переплыть море, но не уточнила какое. Я сама предположила, что это Атлантический океан, хотя, конечно, многое зависело от того, как пойдут дела в Марселе.

– Да, конечно, Америка, – задумчиво произнес мой собеседник. – Довелось там побывать несколько лет назад. После этой неприятной заварухи двенадцатого года. – По‑видимому, он имел в виду войну. – Значит, Америка? – повторил он, пристально глядя на меня своими маленькими глазками, а потом с явным намерением пустить пыль в глаза вытащил из жилетного кармана золотые часы на цепочке, сплетенной из рыжеватых волос. – Tempus fugit [155], мой юный друг. Но скажите: вы хотите прославиться или нажить состояние? – И прежде чем я успела обдумать ответ, предложил свой собственный: – Конечно, в такой юной стране эти две цели часто связаны. – Он спросил меня и про город: – Нью‑Йорк или, может быть, Бостон? – Я ответила, что пока не знаю. – Дам вам такой совет: делайте себе имя на Севере, а деньги ищите на Юге. – И он откинулся назад, улыбаясь, – оракул, изрекший вещее слово, – и скрестив свои кажущиеся слишком короткими руки на обтянутом шелком бочонке живота. (Мне он не нравился, казался неприятным собеседником, но потом это облегчит заключенную между нами сделку, в которой я славно его надула.)

Цель африканских путешествий моего нового знакомого была следующей: в своем доме близ Лиона он уже много лет имел «cabinet de curiosites» [156], как он его называл, которым очень гордился. В этом салоне «изящных украшений» он демонстрировал «за небольшое вознаграждение» такие, например, objets [157], как «засоленные останки двух взрослых зеленых обезьян, умерших, конечно, естественной смертью». В перечне диковинок упоминались также: мумия ребенка времен Птолемеева царства («Там все имеет свою цену, надо только найти нужного туземца»), покрытый лаком крокодил, «длинный, как бревно», зубы кашалота с вырезанными на них морскими видами, несколько чучел росомах, которые «выглядят как живые». По мере того как он рассказывал, мое отвращение к нему росло, а интерес пропадал, пока месье Либоде не дошел до того, что, очевидно, считалось особенно ценным экспонатом.

– У меня есть, – весьма доверительно сообщил он, – утяжеленная игральная кость герцога Орлеанского.

Non! [158] – восторженно воскликнула я. (Тут меня и посетила идея.)

Oui! – настаивал он, и я, в свою очередь, по‑заговорщицки придвинувшись поближе, спросила:

– Месье, не интересуют ли вас сувениры… de l’ancien regime?

Его глаза широко раскрылись. Когда я поспешно вышла из кофейни вслед за ним, он часто и тяжело дышал, словно выбившаяся из сил собака, но вскоре обрел привычную походку – враскачку, ловко помогая себе тростью с набалдашником из слоновой кости, так что мы достаточно быстро добрались до берлина. Вскоре мы договорились о продаже кареты, и я распрощалась как с месье Либоде, так и с ней. Подумала, не предупредить ли его о наводнении, но не стала: возможно, Рона отступила – ведь Мадлен уже не станет волновать ее воды. За берлин я получила хорошие деньги – вдвое больше, чем первоначально предлагал месье Либоде. Торгуясь, я обнаружила в себе нечто вроде вкуса к коммерции: доставляет удовольствие, когда знаешь, что написано на монетах и банкнотах, а я наконец научилась в этом разбираться. (Я тогда подумала вот что: если уж такой надутый болван действительно стал в этом мире богатым… если он смог, почему бы и мне…)

А теперь надо спешить… (Я только что вновь взялась за перо, а до этого вставала из‑за своего маленького столика, чтобы из единственного иллюминатора каюты взглянуть на далекий, но быстро приближающийся берег. Да, это порт Ричмонд в штате Вирджиния. О городе я не знала ничего, о штате – только то, что Джефферсон называл его своим домом.)

…Расставшись с берлином, я вынуждена была подумать, как мне теперь добираться до Марселя. Я без труда решила эту задачу, заказав место в дилижансе, который должен был отправиться из Арля на следующее утро, ровно в девять часов. Маршрут не предполагался прямым, но это не имело значения. Новая луна пришла и ушла, и я уже никуда не спешила.

Я вернулась в свой двухкомнатный номер, когда начало смеркаться, чрезвычайно довольная удачной сделкой с толстяком и в то же время раздосадованная тем, что не встретила Арлезианку. Со мной был увесистый груз – трофеи, собранные в книжных лавках города. Этим вечером сын весьма сговорчивого портного, которого я отыскала на близлежащей улочке, должен был доставить мне два новых костюма: портной за двойную плату подрядился сшить их вдвое быстрее обычного. Я изрядно устала, но была в приподнятом настроении. Кровь так и играла в жилах, и я сомневалась, сумею ли сегодня уснуть. Утром предстояло ехать в Марсель, и вновь мысли о матросах и морском путешествии несколько меня охлаждали. (Забавно: теперь, когда я уже почти пересекла океан, понимаю, что это совсем не страшно, – ритмичная качка, тишина моря доставляют мне даже удовольствие… Но я сочувствую и прежнему своему «я», полному боязни перед морем.)

Я послала сына хозяйки за бренди и была весьма признательна ей, когда она сама принесла мне в номер бутылку и почти чистый хрустальный бокал. Куда меньше обрадовал меня предложенный ею кусок соленой свинины с ломтем черного хлеба, который приходилось размачивать в чашке с бульоном, иначе я рисковала оставить в хлебной корке зуб или даже два. Я открыла окна, чтобы слышать успокаивающие звуки города. Лунный полумесяц стал больше, но светил не слишком ярко. Холодало, слышался стук закрываемых на ночь оконных ставней.

Я поела. Несколько раз глубоко вздохнула, зная, что это может меня успокоить. Несмотря на усталость в тот вечер в Арле, я не смогла устоять перед желанием перелистать некоторые из купленных книг – исторических, а также выбранных наугад трактатов, в большинстве своем так или иначе касающихся нашего «черного искусства». Хорошо, что у меня сейчас нет времени, поскольку мне трудно объяснить то удовольствие, которое получала я от этих книг… разрезая непрочитанные страницы серебряным ножичком, специально купленным для этой цели, ощущая исходящий от толстой, жесткой бумаги аромат знаний, соперничавший с ароматом бренди…

В конце концов (даже не знаю, который был час) глаза мои до того устали, что начали слезиться, хоть я и пыталась продолжить чтение. Веки налились тяжестью, и сон вступил в свои права, как ни велик был мой интерес к лежащим передо мной книгам, как ни волновалась я и ни мучилась от неразрешенных вопросов.

Оставив книги сваленными кучей на маленьком столике, придвинутом к открытому окну, я поместила на него и остатки ужина (картина очень напоминавшая ту, что мне приходилось видеть в малой библиотеке С***). Я встала из‑за стола и начала готовить постель ко сну: взбила плоскую подушку и застелила тонкий матрац грубой льняной простыней.

И тут я обнаружила под подушкой пару грязных коротких панталон цвета индиго и сразу поняла, кому они принадлежат: в тот же миг я почувствовала столь знакомый мне холод.

Я обернулась: да, он стоял там, перед открытым окном, его красоту еще более подчеркивало мерцание фонарей, только что зажженных на улице, свет звезд и луны… Ромео. Это был Ромео.

Прошло всего мгновение (если бы только можно было задержать этот миг, столь быстротечный, столь прекрасный), и я поняла, что это всего лишь иллюзия.

– Зачем? – спросила я отца Луи – ведь именно инкуб предстал передо мной в обличье Ромео. Глаза мои наполнились слезами, но слезы не желали литься, точно так же, как иллюзия не желает мириться с правдой. – Зачем? Я же говорила тебе, Луи, меня не интересует…

– Чтобы отблагодарить тебя, – сказал священник голосом юноши, голосом Ромео. Он подошел ко мне, обнаженный, обнял руками Ромео и поцеловал украденными у него же губами и… И я не смогла не ответить поцелуем на поцелуй.

– Мне следовало знать, что ты не оставишь меня в покое, – вздохнула я. Его крепкая шея была холодна, но мне показалось, что эта прохлада зажгла огнем мои губы, когда я целовала его, игриво кусала за ухо, стыдливо шептала: – Говори его голосом…

– Да, – отвечал Ромео, – тебе следовало это знать.

К нему я не могла не проявить благосклонность.

И мы любили друг друга. Или, как неделикатно выразился Луи, «мы трахнулись».

Однако сама природа призраков, как суккубов, так и инкубов, такова, что… очевидно, когда занимаешься любовью со смертным, это происходит куда более нежно. Если Мадлен шалила, направляя нас с Ромео друг к другу в ванне, то отец Луи в обличье Ромео был сущий дьявол: ведь соитие – это не более чем средство достичь цели, а цель – подчинить себе другого. К тому же (разве не сам священник говорил мне об этом?) нельзя винить того, кто делает что‑то, повинуясь своей природе. Поэтому… каждое его прикосновение, ледяное или пламенное, заставляло меня продвигаться нетвердой походкой по темной, неизвестной мне доселе дороге наслаждения, подобно тому как пьяный, спотыкаясь, выходит из таверны, не зная, какой путь перед ним откроется. Я получала удовольствие от холодных прикосновений (куда привычней была я к холодному, чем к горячему), наслаждалась прохладой, когда он касался моих грудей, пыталась отпрянуть (что было едва ли возможно: держал он меня крепко), когда его грубые прикосновения (он словно растирал меня) становились жаркими, а губы, как клещи (раскаленные докрасна клещи, которые вызывают у каждой ведьмы унаследованный от предков ужас), впивались в мои налитые кровью соски. Я громко кричала. Он смеялся, зажимая мне рот рукой, будто ледяными тисками, и входил в меня все глубже… Но я не могла на него сердиться, он был по‑своему искренен, я знала это, к тому же боль вскоре должна была смениться наслаждением. Хуже того: я доверилась ему, поверила, что, когда этот спектакль наслаждения и боли будет сыгран, я благополучно доберусь до дому – обрету свое «я». И да, конечно, я все еще цеплялась за иллюзию, что это Ромео: передо мной, на мне, внутри меня. Но я старалась не слишком явно обнаруживать испытываемые мной наслаждение и боль – ведь тогда инкуб повел бы себя иначе: я говорила уже, что подобные ему стремятся, прежде всего, подчинить себе, своей власти. Но все мои уловки не могли сравниться с теми, к которым прибегал он, и вскоре я полностью подчинилась ему, как марионетка своему хозяину. Наконец он закончил, а я выбилась из сил настолько, что чувствовала себя выжатой как лимон, результатом же были лишь красные полосы на коже, набухающие синяки и следы укусов, похожих на паучьи. И все же я старалась, поскольку теперь, после знакомства с призраками, Ромео, Арлезианкой я… хотя бы отчасти, обрела способность любить, относиться к акту любви с известной долей доверия. Но любовь, как и прежде, ускользает от меня. Я хочу сказать: то, что у меня было в Арле с отцом Луи, – вовсе не любовь.

Это было одновременно всем и ничем, действом великолепным и печальным. То был не мой Ромео, а лишь иллюзия. Инкуб не мог обрести власть над самой сущностью этого мальчика, обладать тем, что, подобно философскому камню алхимиков, превратило бы в золото всю тщету нашей… нашей акробатики. И если задать вопрос: получила ли я в ту ночь вознаграждение за свою любовь к Ромео, ответ будет, разумеется, «нет», как это ни прискорбно. Но я, по крайней мере, благодарна судьбе, что не мечтала о любви этого мальчика долгие‑долгие годы, потому что эти желания и ожидания со временем крепли бы, как вино, и те ощущения, что я испытала с инкубом, разочаровали бы меня еще больше.

Однако повторюсь: Луи искренне пытался отблагодарить меня, да, он был искренен и поэтому пылок в своих… ухаживаниях – я не сожалею, что не отвергла их. И я верю, что познала в ту ночь не демона, во всяком случае, не в полном смысле этого слова: то был, конечно, не мой Ромео, а, как я полагаю, тот изначальный, давно умерший отец Луи, тот обаятельный священник, которого Мадлен знала при жизни и кто служил тогда Богу. Действо, что мы свершили в ту ночь, казалось мне… каким‑то обрядом, исполненным благородства.

Позже, когда мы лежали на матраце, даже не натянув на себя одеяло, и я ощущала в своих объятиях холодную тяжесть инкуба, он вдруг заговорил своим собственным голосом, хотя все еще сохранял обличье Ромео. С моих губ, как оказалось, нечаянно сорвался вопрос: «Что ты станешь делать?» – и теперь он отвечал на него.

Инкуб шептал, приблизив губы вплотную к моему уху, но я не ощущала движения воздуха. Я не могла не заметить, что в его голосе полностью отсутствует теплота, когда он произнес:

– Ее уста мою исторгли душу, смотри, она летит [159].

Я знала эту строчку из «Доктора Фауста» Марло, она была здесь вполне уместна. Стоило ему сказать это, как я сразу поняла, что отец Луи прощается со мной. Я знала, что такой миг придет, и мне всегда казалось, что именно этого я и хотела. (Ни разу не представляла, как он плывет на корабле вместе со мной, не видела его рядом в своем воображаемом Новом Свете.) Но когда эти слова, подразумевающие прощание, были сказаны, мое сознание словно раскололось на части: одна из них была полна грусти, ужасной грусти, вторая – объята страхом: я поняла, что осталась одна – окончательно и неоспоримо.

Инкуб встал. Только теперь, голая (если не принимать во внимание голубых панталон, которыми я с притворной застенчивостью, глупо и совершенно безуспешно пыталась прикрыться), только теперь я почувствовала пронизывающий до костей холод. Я ворочалась на матраце, пытаясь закутаться в единственное шерстяное одеяло… Когда инкуб шел к открытому окну, я видела его в последний раз, облик Ромео таял в воздухе… У окна отец Луи согнулся вдвое в учтивом поклоне, а затем исчез, а я лежала, улыбаясь. Моя рука была поднята, как будто я собиралась помахать ею, но, осознав, что не в состоянии сделать этот простой жест, поспешно опустила руку.

…На следующее утро в назначенный час я садилась в дилижанс. Мой несессер был заполнен лишь наполовину, и два кучера (братья или кузены, если судить по их чрезмерной фамильярности в общении) подняли его наверх. К моей радости, путешествие предстояло совершить в компании трех других пассажиров из Арля.

Вновь, как и у перекрестка дорог, меня неприятно поразили своим запустением маленькие прибрежные городки, названия которых улетучились из моей памяти. (Карту я убрала в дорожный сундук, и она не могла мне помочь.) Мы сделали остановку в одном из таких безымянных местечек; его рынок был заполнен лионскими шелками, изделиями из кожи, пенькой в тюках, пшеницей из Тулузы, винами Лангедока, морской солью из Камарга, мылом из Марселя и бочонками с оливковым маслом.

…После Арля усталая Рона замедляет течение, а затем разделяется на les deux Rhones morts, две «мертвые реки», несущие свои сонные воды через дельту Камарга. Пока мы столь же медленно продвигались к Марселю, я узнала от своих попутчиков все, что они могли поведать о крае, через который мы ехали. Они смеялись, когда я вскрикивала при виде стаек фламинго, взлетающих с розоватой воды. Конечно, я никому не сказала, чем был вызван их внезапный взлет: Малуэнда в обличье ворона летала, черная среди красных и розовых птиц, не спуская с меня глаз. Окрестности изобиловали также дикими гусями. При ярком свете дня орлы, канюки и пеликаны разгуливали по пескам цвета слоновой кости. Неожиданные слезы вызвал у меня табун быстрых белых лошадей, бледными тенями пронесшихся на фоне еще более бледных дюн (эти лошади сарацинской породы, как мне объяснили, участвуют в бое быков). Покрытые пшеницей и виноградниками равнины, спускающиеся к морю, низины, где пасся полудикий скот… красота этой земли взволновала меня до глубины души. Никогда не представляла, что природа на такое способна.

Мы прибыли в Марсель в разгар дня. Спокойствие Камарга только усилило мою инстинктивную неприязнь и недоверие к городам. Вскоре я уже оплатила проезд на «Ceremaju», маленьком клипере, принадлежавшем ливерпульской фирме «Ллойд и Реденбург». Отплытие его было намечено на следующий день, а прибытие в Америку – через четыре‑пять недель, что зависело, конечно, от погоды, которая, впрочем, хвала Всевышнему, была хорошей: спокойное море и устойчивый ветер.

На «Ceremaju» был наложен карантин, и судно спокойно стояло у побережья «мертвого Марселя». (В прошлом веке чума унесла за каких‑то два года пятьдесят тысяч обитателей города, половину его населения. А в те дни всех обуял страх перед желтой лихорадкой, по слухам, опустошавшей Испанию… Enfin, всем судам надлежало бросать якорь в карантинной бухте Дьёдонне близ острова Помегю.) «Ceremaju» должен был отплыть из Марселя, как только его трюм освободится от чая, табака и пшеницы и будет вновь загружен, как я с радостью услышала, пустыми бочонками из‑под оливкового масла: по словам капитана, благодаря этому плавучему грузу «Ceremaju» станет, по существу, непотопляемым.

Сначала я не собиралась добавлять в эту «Книгу», мою «Книгу», следующую подробность, но все‑таки приведу ее: возможно, она позабавит тебя, Читатель, хотя мне тогда было не до смеха. Дело в том, что «Ceremaju» был тем, что называют «бриг‑гермафродит», то есть двухмачтовым судном с прямыми парусами на передней мачте и с оснасткой, как у шхуны, на корме. Представьте себе мое состояние, когда я изо всех сил пыталась изобразить из себя мужчину, чтобы получить каюту на этом корабле. Подробно рассказывая о корабле, капитан явно насмехался надо мной и испытывал от этого удовольствие. Но потом он, уже вполне серьезно, заговорил о деньгах, о стоимости проезда. И вот тогда, среди этой шумной толпы моряков самой разнообразной внешности, говорящих на всех языках мира и занятых своей опасной работой, я испытала такое облегчение и нетерпение, что совершила ошибку, вытащив из кармана деньги, хотя переговоры еще только начинались. Корабль набит битком, заявил капитан, и возможность моего проезда на нем исключена. («Наше судно не приспособлено для путешествующих дам», – так сказал первый же увиденный мною американец. При этом он не сводил глаз со скомканных банкнот в моей руке.)

– И все же… – сказал он, – может быть…

В конце концов он согласился взять меня на борт, хотя, по его уверениям, придется обходить и нарушать все мыслимые законы и обычаи, что, разумеется, потребует денег. Не стану приводить здесь цену, которую я заплатила. На этот раз способность заключать сделки, которую я вроде бы отточила на владельце засоленных зеленых обезьянок, оставила меня полностью. В итоге капитан взял с меня, скажем так, «лишку», весьма незначительная часть которого, как я уверена, зазвенит в денежных сундуках фирмы «Ллойд и Реденбург».

Взамен мне было предоставлено самое удобное помещение на бриге – каюта, длина которой вдвое превосходила ширину (этого как раз хватало, чтобы разместить одну койку), с иллюминатором по правому борту, столиком и стулом, которыми я с радостью воспользуюсь, несколькими застекленными книжными полками (я прочитала там все, что меня заинтересовало, о путешествиях в южных морях, мифических морских животных и островах, где женщины ходят с голой грудью в юбках из травы) и с чем‑то вроде кладовки, весьма щедро, как я обнаружила, заполненной: там были кувшины с пресной водой, бочонок галет, несколько болонских колбас, ветчина, жареная баранина, ваза с фруктами, всевозможные наливки и ликеры, которые я все перепробовала. Мне оставалось только приобрести запас свечей, фосфорные спички, чернила и перья. Для этого у меня было достаточно времени в Марселе, прежде чем я сняла комнату в гостинице на пристани. В общий зал заходить я боялась: там, похоже, поселился какой‑то ужасный матрос с еще более устрашающего вида женщиной… Очевидно, напрасно я думала, что в заведении такого рода можно спать. Раздобыв карту Америки, я возвратилась с ней в свою комнату и подперла дверь единственным стулом. Потом прилегла на кровать и, заткнув уши клочками ткани, чтобы не слышать несмолкаемое пение, доносившееся снизу, стала изучать карту. Уснула голодная. Когда в окне забрезжил утренний свет, я проснулась еще более голодной. Я так хотела есть, что первой взошла на борт «Ceremaju» … В кладовку же свою ворвалась так стремительно, что забыла даже сказать adieu постепенно исчезающему берегу Франции.

У меня есть, к счастью, все основания написать, что океан мы пересекли без всяких происшествий, а мы – это капитан, его помощник, кок, четыре матроса, я и некий мистер Хант, возвращающийся в Ричмонд в компании молоденькой негритянки, владельцем которой (звучит нелепо) он себя объявил и которую назвал Мелоди за то, что она красиво поет. Почти все, что вы сейчас читаете, было записано под аккомпанемент ее пения. Enfin, в Ричмонд мы все прибываем в добром здравии. Должна, впрочем, сказать, что у меня болит левое плечо, после того как качка несколько ночей назад дважды сбрасывала меня с койки, и, конечно же, я не избежала le mal de mer [160], но мне сказали, что этого и следовало ожидать. Несомненно, мне придется испытать и свою долю le mal du pays [161]: кто же может покинуть родные места, не испытав грусти?

Итак, вот он, берег; охваченная трепетом, я вижу его, ощущаю его запах: ведь пахнет не столько само море, сколько его берег, – здесь и заканчивается эта история. Пока заканчивается. Конечно, дальше многое еще случится – для меня это пока тайна. Возможно, я снова отправлюсь в морское путешествие (мне понравилось плавание): приглашение от капитана получено, он даже ознакомил меня с предполагаемым маршрутом бригантины – в Ричмонде на борт будет загружен табак, затем судно отправится к дальней оконечности Флориды, откуда доставит груз соли на Кубу, в Гавану. Там корабль ждет партия кофе и пеньки, которая отправится в La Nouvelle Orleans [162], где, по крайней мере, язык будет мне знаком… Alors, qui sait? [163]

На палубе скрежет и топот – можно подумать, что туда выпустили порезвиться диких животных. Помощник капитана что‑то кричит – я не понимаю ни слова: разговорный английский, на котором говорят в Америке, для меня внове. Даже Мелоди перестала петь. Я все писала, но теперь надо отложить перо и упаковать его в несессер. Этот дорожный сундук, с которым я покинула Равендаль и который теперь почти освободила от musee de modes Себастьяны, очистила от всего, кроме мешка из черного бархата, который я задвигала то в один, то в другой угол, когда укладывала в сундук новые книги и одежду, да так и не собралась ни разу изучить его содержимое…

И знаете, в этом черном бархатном мешке меня ждало открытие.

Это было две ночи назад, когда мне впервые пришло в голову, что пора начать складывать вещи и готовиться к высадке на берег. Лишь тогда я вспомнила про этот мешок, который вручила – по существу, навязала – мне Себастьяна в Равендале. Я бездумно бросила его в сундук, и только сейчас, когда прошло так много времени, наконец раскрыла. Того, что я там обнаружила, было достаточно, чтобы…

Нет, не могу продолжать. Просто нет времени. Помощник капитана уже трижды стучал в мою дверь. А там, на палубе, – сумятица, радостное оживление, к которому я хочу поскорее присоединиться.

…Поэтому я вложу сюда те несколько слов, те странички, которые я набросала той ночью, сидя на палубе и сознавая, что миссия выполнена, с чернильницей в левой руке и заостренным гусиным пером – в правой. Море было удивительно спокойно. Понятно, что писала я при ярком свете высокой луны.

Читайте дальше.

 

 

ЭПИЛОГ

 

Эта ночь в море восхитительна: ветер достаточно силен, чтобы наполнить паруса, однако не настолько, чтобы взбаламутить черную воду.

Говорят, что земля появится на горизонте через два‑три дня. Я готова к этому.

Я – корабль, плывущий из моей жизни к новой жизни.

И к этому я готова.

 

Сейчас я на палубе.

Приходится двигаться осторожно, ступать легко: кругом лебедки, похожие на руки скупца, блоки, свисающие в самых неожиданных местах, мачты, свернутые канаты, готовые ужалить, как змеи… Я уже успела понять, что эта бригантина – живое существо. И она поет, все время поет, подражая морю – пронзительному вою и свисту ветра, шепоту волн… И танцует свою морскую пляску день и ночь.

 

Я оставила свои книги и поднялась на палубу, чтобы сделать то, что должна сделать. Под аккомпанемент этих песен корабля, песен моря.

Руки мои заняты: в одной корзина, в другой – мешок; я подхожу к своему месту в углу кормы. (Вокруг мужчины, но они меня не замечают. Некоторые спят, покачиваясь в гамаках.)

Все это со мной. Нет, все это было со мной.

Я уже сделала то, что была должна. Да, сделала.

 

Косточка за косточкой отправилась Мадлен из корзины в море.

 

Мешок… Черный мешок Себастьяны, полный, полный…

Забытый до этой ночи.

Заполняя дорожный сундук новыми книгами, я опять заметила мягкий черный мешок, свернувшийся, как кот, в обитом холстом углу. Я только коснулась его, чтобы подвинуть, и… уже знала. Поняла тотчас, как дотронулась. Знала и то, что стану делать.

Я открыла мешок. Там, там, словно награбленное добро, поднятое из недр моря, исторгнутое из пузатого чрева давно сгинувшего галеона, – там оно все лежало.

Широко распахнув мешок, я отогнула края. Запустила туда обе руки: по‑птичьи юркнув в мешок, они раз за разом черпали добычу и выпускали, позволяя ей дождем стекать обратно. Моя улыбка была, наверно, столь же лучезарна, как серебро, золото и драгоценные камни.

Да, там все это было.

Бриллиант Скавронской, тяжелый, как яйцо, в моем кулаке.

Кольца итальянских ведьм – Ренаты, Джулианы, кольца из яшмы цвета морской волны и бледного квирина.

Горсть сапфиров, золотой крест – анк, подаренный Лючиной, ведь именно Лючина (или нет?) вручила Себастьяне этот египетский символ жизни на Греческом ужине, скрепив свой дар поцелуем…

Браслеты. Один из них, с золотой чеканкой, закрывал руку от кисти до локтя. Кольца, отягощающие руки ведьм. Сплетенные нитки жемчуга – черного, белого и серого. Связки украшенного драгоценными камнями серебра филигранной работы, изделия из золота…

 

Черный мешок, полный драгоценностей. Корзина, наполненная костями.

 

Чтобы решить, что именно сохранить из всего нам дарованного, полученного нами, того, что мы ищем и берем. Чтобы решить.

 

Да, еще браслет принца Нассау. Ornez celle qui orne son siecle. Да послужит украшением той, что украшает свой век.

Его и только его я сохранила. Ношу его высоко на левом предплечье под рукавом, настолько высоко, насколько это возможно.

Ornez celle. Да послужит украшением той…

Все остальное – в море, камень за камнем – в море, в залитое лунным светом опаловое кипение моря, рассекаемое плывущим бригом.

 

Камни и кости. Драгоценные камни. Все – в мелькание теней на воде. В море.

 

Когда дело было сделано, я увидела цепочку из камней и костей, которая тащит эту бригантину под воду… и она тонет, погружаясь в глубину… Ожерелье… Мост.

Да, мост из драгоценных камней и костей.

Да послужит украшением той…

 

Я должна пройти собственной дорогой, ведь так? Я сделаю дорогу, которой иду, своей. А вы – ту дорогу, которой идете сами.

 

Мы, все мы, путешествуем в одиночку по мостам из драгоценных камней и костей.

 


[1] В частной жизни (фр.).

 

[2] И так далее, и так далее (фр.).

 

[3] Здесь: ну что ж (фр.).

 

[4] Здесь: словом (фр.).

 

[5] Здесь: решено! (фр.)

 

[6] Моя матушка… она безумна (фр.).

 

[7] «Есть две любви, для счастья и для муки, / Два призрака являются ко мне…» (англ.) – У. Шекспир, сонет 144.

 

[8] Словом (фр.).

 

[9] Прощайте, матушка (фр.).

 

[10] Здесь: в то время (фр.).

 

[11] Да, матушка (фр.).

 

[12] Срамной уд настоящего демона (фр.).

 

[13] Во имя Отца, Сына и Святого Духа! (лат.)

 

[14] Ласточка (фр.).

 

[15] Здравствуйте (фр.).

 

[16] Ну… сестра моя (фр.).

 

[17] Это глупо! (фр.)

 

[18] Здесь: да нет же! (фр.)

 

[19] Дерьмо! (фр.)

 

[20] Здесь: ну вот (фр.).

 

[21] «Богородице Дево» (лат.).

 

[22] «Отче наш» (лат.).

 

[23] Как же так! (фр.)

 

[24] Она и есть настоящая нечистая сила! (фр.)

 

[25] Молот ведьм (лат.).

 

[26] История монастыря Сен‑Луи де Лувье (фр.).

 

[27] Протокол процесса, проведенного в Лувье над девицею, одержимой злым духом (фр.).

 

[28] О божественных и магических видения





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-10; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 135 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Самообман может довести до саморазрушения. © Неизвестно
==> читать все изречения...

1047 - | 900 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.008 с.