Жорж Батай
Из "Слез Эроса"
Танатография Эроса: Жорж Батай и французская мысль середины ХХ века. -
СПб.: Мифрил, 1994, с. 271-308.
ВВЕДЕНИЕ
Мы дерзаем постичь абсурдность отношений эротизма и морали.
Мы знаем, что исток этой абсурдности задан в отношениях эротизма и самых отдаленных религиозных суеверий.
Но сверх исторической достоверности мы не теряем из виду следующего принципа: что-нибудь одно - либо то, что неотступно преследует нас, в первую очередь то, что вожделение, жгучая страсть внушают нам, либо мы во власти разумной заботы о лучшем будущем.
Кажется, существует и нечто среднее.
Я могу жить во власти заботы о лучшем будущем. Но я могу также отбросить это будущее в иной мир. В мир, куда лишь смерть властна ввести меня...
Несомненно, это среднее было неизбежно. Наступает время, когда человек должен рассчитывать на что-то более веское, чем ничто, чем воздаяние или наказание после смерти...
Наконец, нам мерещится время, когда - в силу того, что подобные страхи (или подобные надежды) не могут больше играть своей роли, - интерес настоящего прямо воспротивится интересу будущего, когда жгучее желание воспротивится - ни больше ни меньше - тщательному расчету разума.
Никто не может вообразить себе мир, в котором жгучая страсть окончательно оставит нас в покое... С другой стороны, никто не может представить себе возможности жизни, не связанной более отношениями расчета.
Вся цивилизация, эта возможность человеческой жизни, зависит от разумного предусматривания средств обеспечения жизни. Но ведь эта жизнь - эта цивилизованная жизнь, - которую мы обязаны обеспечивать, не сводится к этим средствам, делающим ее возможной. По ту сторону рассчитанных средств мы ищем цель - или цели - этих средств.
Банально ставить себе целью то, что со всей очевидностью есть лишь средство. Поиск богатства - идет ли речь о богатстве эгоистичных индивидов или о всеобщем богатстве - может быть лишь средством. Работа -это лишь средство...
Отклик на эротическое вожделение - так же как на, возможно, более человечное (менее физическое) вожделение поэтическое, или экстатическое (но как отграничить эротизм от поэзии или эротизм от экстаза?), - так вот, отклик на эротическое вожделение и есть цель.
В самом деле, поиск средств в конечном итоге, всегда, разумно. Искание же цели высвобождает вожделение, часто бросающее вызов разуму.
Часто, во мне удовлетворение какого-то страстного желания противится интересу. Но я уступаю, ибо оно внезапно обернулось моей конечной целью!
Можно, однако, утверждать, что не весь эротизм является в этой слепящей меня цели. Он и не является ею в той мере, в какой рождение ребенка может быть его следствием. Но ведь лишь заботы, которых требуют эти дети, имеют человечески полезное значение. Никто и не думает смешивать эротическую деятельность, следствием которой может быть рождение ребенка, и эту полезную работу, без которой дети в конце концов страдали бы и умирали...
Полезная сексуальная деятельность отличается от эротизма постольку, поскольку эротизм есть цель нашей жизни... Но расчетливый поиск зачатия, по нудности своей напоминающий работу пилы, рискует свестись к жалкой механике.
Сущность человека, как она дана в его сексуальности - которая есть исток и начало человека, - ставит перед ним проблему, разрешение которой ведет к безумию.
Образ этого безумия дан в наивысшем эротическом переживании, в эротическом экстазе, оргазме, властно, наподобие смерти, лишающем человека разума. Могу ли я всецело пережить эротический экстаз, не являе гея ли это смертельно властное чувство предвкушением конечной смерти?
Насилие судорожной радости вырывается из самой сокровенной глубины моего сердца. Это насилие в то же время - я трепещу, говоря эти слова, - и есть сердце смерти: оно разверзлось во мне!
Двойственность человеческой жизни - это двойственность безумного смеха и рыданий. В основе ее лежит трудность согласования разумного расчета, утверждающего жизнь, с этими слезами... С этим ужасным смехом...
273
Смысл моей книги состоит в том, чтобы постепенно, шаг за шагом, приоткрыть сознанию область эротического экстаза, с могуществом смерти лишающего нас разума, и область окончательной смерти. Область сладострастия и безудержного ужасного исступления.
Это лишь первые шаги.
Ведущие нас к забвению детскости разума!
Разума, так и не нашедшего своих границ.
А границы эти даны в том, что неизбежно целью разума, целью, доводящей его до исступления, является не что иное, как преодоление разума!
В насилии этого преодоления, в смешении смеха и рыданий, в избытке восторга, сокрушающего меня, я постигаю сходство ужаса и сладострастия, переполняющего меня, сходство последнего страдания и нестерпимой радости!
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
НАЧАЛО (РОЖДЕНИЕ ЭРОСА)
I. ПОЗНАНИЕ СМЕРТИ
1. ЭРОТИЗМ, СМЕРТЬ И «ДЬЯВОЛ»
Простая сексуальная деятельность отличается от эротизма: она дана в жизни животных, и лишь в человеческой жизни присутствует деятельность, характеризующая «дьявольским» аспектом, которому подходит определение «эротизм».
Правда, словцо «дьявольский» относится к христианству. Однако, по всей видимости, еще задолго до христианства древнейшим людям был ведом эротизм. Доисторические свидетельства просто поражают: первые изображения человека, сохранившиеся в пещерной живописи, представляют его с грозно выпирающим фаллосом. По правде говоря, в этих рисунках нет ничего «дьявольского»: это доисторические рисунки, дьявол в те времена еще и не...
274
Если верно, что по существу «дьявольское» означает совпадение смерти и эротизма, то как мы можем не заметить, если дьявол есть в конечном итоге всего лишь наше безумие, если мы рыдаем, если протяжные рыдания сотрясают нас - или если безумный смех овладевает нами, - как мы можем не заметить связанную с рождающимся эротизмом тревогу, наваждение смерти (смерти, в некотором смысле трагичной, но и сохраняющей, несмотря на это, свою смехотворность)? Люди, изображавшие себя на рисунках, оставленных на стенах пещер, в состоянии эротического возбуждения отличались от животных не только этим вожделением, соединившимся, таким образом, - самой принципиальной связью - с существом их бытия. То, что нам известно о них, позволяет утверждать, что они уже знали - чего не ведали животные, - что они умрут...
У людей издавна было о смерти тревожное знание. Картины, изображающие человека с грозно выпирающим фаллосом, относятся к верхнему палеолиту. Они входят в число древнейших изображений человека (им около тридцати тысячи лет). Однако древнейшие погребения, отвечавшие этому тревожному познанию смерти, намного старше их; уже для человека нижнего палеолита смерть имела столь тяжкий - и столь ясный - смысл, что он, подобно нам, погребал своих близких.
Таким образом, «дьявольская» область, которую христианство, как нам известно, наделило тревожным смыслом, в сущности своей была известна древнейшим людям. В глазах тех, кто поверил в дьявола, замогильная область была его областью... Но в зачаточном виде «дьявольская» область существовала с того момента, когда люди - по крайней мере предки рода человеческого. - узнав, что они умрут, стали жить в ожидании, в тревоге перед смертью.
ДОИСТОРИЧЕСКИЕ ЛЮДИ И ПЕЩЕРНАЯ ЖИВОПИСЬ
Странное затруднение возникает в силу того обстоятельства, что человеческое существо не было рождено раз и навсегда завершенным. Люди, положившие начало погребениям себе подобных мертвецов, кости которых мы находим в настоящих могилах, намного младше древнейших следов, оставленных человеком. Однако эти люди, первыми возложившие на себя заботу о трупах
275
своих близких, сами не были еще, собственно говоря, людьми. Дошедшие до нас их черепа имеют ярко выраженные обезьяноподобные черты: выступающая вперед челюсть и по-звериному возвышающийся над надбровной дугой костный валик. Эти примитивные существа к тому же еще не достигли прямостояния, которое морально и физически характеризует нас - и которое удостоверяет нас. Конечно, они вставали на ноги, но их ноги не обладали еще державностью наших ног. Следует даже полагать, что у них был, как и у обезьян, обильный волосяной покров, предохранявший их от холода... Того, кого доисторики называют неандертальцем, мы знаем не только по оставленным им захоронениям и скелетам: до нас дошли его орудия, изготовленные из обработанного камня и намного превосходящие орудия его отцов. Эти отцы в еще меньшей степени были людьми; к тому же довольно скоро неандерталец был, в свою очередь, обойден Homo sapiens, существом, подобным нам во всех отношениях. (Вопреки своему имени, Homo sapiens знал отнюдь не больше предшествовавшего ему существа, очень близкого к обезьяне.)
Доисторики называют неандертальца и его предшественников Homo faber (человек работающий). На самом деле речь идет о человеке с того момента, как появляется орудие, приспособленное к какому-то употреблению и соответствующим образом обработанное. Орудие служит доказательством знания, если допустить, что знание есть по существу своему «умение делать». Древнейшие следы архаического человека - костные останки и орудия - были обнаружены в Северной Африке; им около миллиона лет. Однако и времена познания смерти, отмеченные первыми захоронениями, представляют огромный интерес (особенно в плане эротизма). Они намного ближе к нам: речь идет о периоде, отдаленном от нас на сто тысяч лет. В конце концов, обращаясь к появлению нам подобного существа, существа, скелет которого без всяких оговорок может быть отнесен к нашему роду (учитывая, правда, не одиночные костные останки, а многочисленные захоронения, связанные с определенной цивилизацией), мы перемешаемся на тридцать тысяч лет назад.
Тридцать тысяч лет... Но на этот раз речь идет уже не о жалких человеческих останках, высохших косточках, извлеченных археологами для своих собратьев ученых-доисториков, занимающихся интерпретацией научных фактов, высушивающих и без того высохшие косточки...
276
Речь идет о поразительных знаках... знаках, западающих в самую душу: эти знаки обладают будоражащей силой; несомненно, они отныне беспрестанно будут нас тревожить. Эти знаки есть на картинах, оставленных очень древними людьми на стенах пещер - в которых они, должно быть, торжественно справляли похоронные обряды...
Вплоть до появления человека верхнего палеолита, человека, названного доисториками столь неподходящим именем (Homo sapiens), первобытный человек был переходным существом между животным и нами. Сумрак, окутывающий это существо, неизбежно очаровывает нас, но следы, оставленные им, ничего не добавляют к этому смутному очарованию. То, что нам известно о нем, внутренне касается нас, но проходит мимо чувственности. Из его похоронных обрядов мы делаем следующий вывод: он знал о смерти; но этот вывод относится лишь к разуму. От человека верхнего палеолита (Homo sapiens) до нас дошли знаки, волнующие не только своим исключительным великолепием (некоторые из его картин просто восхитительны). Эти знаки будоражат нас и тем, что в них представлено многосложное свидетельство его эротической жизни.
Засвидетельствование рождения этого необыкновенного чувства, чувства, возвышающе отличающего человека от животного, есть, конечно, один из существенных вкладов, внесенных доисторическими изысканиями в познание...
3. ЭРОТИЗМ, СВЯЗАННЫЙ С ПОЗНАНИЕМ СМЕРТИ
Переход неандертальца, существа еще немного обезьяноподобного, к человеку, подобному нам, к этому законченному человеку, скелет которого ни в чем не отличается от нашего и из картин или гравюр которого нам известно, что он утратил обильный волосяной покров, роднивший его с животным, - был, несомненно, решительным шагом. Как мы видели, еще по-звериному мохнатый неандерталец познал смерть. На основе этого знания и появился эротизм, отличающий сексуальную жизнь человека от половой жизни животных. Не ставилась еще и такая проблема: в принципе сексуальный режим человека, не зависящий, как у большинства животных, от смены времен года, должен быть связан с сексуальным режимом обезьяны. Но обезьяна отличается от человека
277
тем, что ей неведома смерть. Поведение обезьяны возле мертвого соплеменника выражает безразличие: человек же, даже такой несовершенный человек, как неандерталец, хоронит трупы своих близких с суеверной старательностью, говорящей и об уважении, и о страхе. Сексуальность человека характеризуется, как и у обезьяны, необычайной возбудимостью, на которую никак не влияет смена времен года, но сексуальному поведению человека свойственна также определенная сдержанность, неведомая животным; сдержанность, которую обезьяны, в частности, не склонны проявлять... Поистине чувство смущения по отношению к сексуальному акту напоминает, хотя бы в одном смысле, чувство смущения по отношению к смерти и мертвым. В обоих случаях «насилие» переполняет нас странным образом: в обоих случаях то, что происходит, кажется странным, сторонним по отношению к принятому порядку вещей, которому и противится в обоих случаях это насилие. Есть что-то непорядочное в смерти, нечто, несомненно отличающееся от неприличия полового акта. Смерть соединяется со слезами, сексуальное желание порой может быть соединено со смехом. Но ведь смех не так уж противоположен слезам: и объект смеха, и объект слез относятся всегда к особого рода насилию, нарушающему установленный порядок, привычный ход вещей. Обычно слезами встречают неожиданные события, причиняющие нам горе, однако, с другой стороны, отрадная и нечаянная удача может взволновать нас до слез. Сексуальная распущенность, конечно, не вызывает слез, но всегда беспокоит, иногда потрясает, и одно из двух: либо она нас заставляет отдаться смеху, либо увлекает насилием объятий...
Несомненно, нелегко увидеть ясно и отчетливо единство смерти, или знания смерти, и эротизма. В принципе обостренное половое желание не может быть противопоставлено жизни, являющейся его результатом. Миг эротического возбуждения - это даже вершина жизни, высшая сила и интенсивность которой обнаруживаются в тот миг, когда два существа соединяются, сплетаются, увековечивают себя. Это и есть жизнь, ее воспроизведение; воспроизводя себя, жизнь выходит из установленных берегов: избытком своим, бьющим через края, жизнь достигает наивысшего исступления. Это скрещение тел, извивающихся, изнемогающих, низвергается в бездну сладострастия, оно противится смерти, призванной позже обречь эти тела на немотство разложения.
278
В самом деле, по всей видимости, и в глазах многих эротизм связан с рождением, с воспроизведением жизни, неустанно восстанавливающей опустошения, принесенные смертью. Тем не менее верно и то, что животному, что обезьяне, чувственность которой иногда ожесточается, неведом эротизм. Эротизм ей неведом как раз постольку, поскольку ей недостает знания смерти. И напротив, из-за того, что мы люди, из-за того, что мы живем в тревожном ожидании смерти, мы и знаем ожесточенное, отчаянное, буйное насилие эротизма.
Верно, оставаясь в утилитарных границах разума, мы можем постигнуть практический смысл и необходимость сексуальной распущенности. Но, с другой стороны, были ли неправы те, кто увидел в ее конечной фазе, в эротическом экстазе, с властностью смерти лишающем нас разума, ее погребальный смысл?