Одинаковые для всех права на пользование благами и удобствами этого мира, развенчание всех авторитетов, отрицание любых моральных ограничений – вот под какими лозунгами произошло восстание 18 марта, и именно эти лозунги привели к союзу крамольных организаций, обеспечивших его армией сторонников.
Парламентское расследование о восстании 18 марта.
С тех пор, как буржуазия захватила рычаги управления экономикой, в обществе возникла новая сила, способная воздействовать на условия существования общества. После политического оформления победы буржуазии, действие этой силы можно увидеть воочию. Развитие производительных сил разрушает отжившие производственные отношения и «пускает в пляс любые окаменелые порядки», самонадеянно встающие у него на пути. Всё то, что некогда считалось абсолютным, отныне становится достоянием истории.
С того самого момента, когда человек оказался вовлечённым в исторический процесс и был вынужден трудиться и сражаться ради этого процесса, он обнаруживает, что обязан чётко осознавать своё место в мире и разбираться в общественных отношениях. История не имеет иного объекта, кроме её непосредственного участника, хотя бессознательное, метафизическое восприятие текущей исторической эпохи и склонно видеть в качестве главного объекта истории развитие производства. Субъектом истории может стать лишь человек самосозидающий, являющийся господином и обладателем собственного мира, собственной истории, и осознающий правила своей игры.
Классовая борьба в революционную эпоху началась вместе с возникновением буржуазии и развивалась одновременно с диалектикой, историческим мышлением, которое не ограничивалось простым объяснением мира, но настаивало на его изменении, решительно выступая против любого отчуждения.
Гегель интерпретировал не мир, а преобразование мира. Но так как он лишь интерпретировал преобразование, Гегель был лишь философским завершением философии. Он хотел понять, каким образом мир творит сам себя. Однако историческое мышление появилось слишком поздно и могло лишь констатировать сложившуюся ситуацию post festum. Таким образом, оно преодолевает отчуждение лишь в мышлении. Парадоксальная идея о том, что суждение о действительности зависит от исторического момента, а также, что окончательное открытие подобного суждения будет означать конец истории, вытекает из того обстоятельства, что мыслитель эпохи буржуазных революций XVII и XVIII веков своей философией старался лишь оправдать достижения этих революций. «Подобно философии буржуазных революций, она отражает не сам процесс революции, а её итог. В этом смысле она является философией не революции, но реставрации» (Карл Корш, «Тезисы о Гегеле и революции»). В конце концов, Гегель «прославлял сущее», то есть в последний раз проделал работу философа, однако сущее он воспринимал, ни много, ни мало, как всю полноту исторического процесса. Фактически, была сохранена внешняя позиция мышления, что можно было скрыть лишь посредством отождествления мышления с предварительным проектом Духа – абсолютного героя, который творит то, что хочет, и хочет, что творит, и чьё воплощение совпадает с его истинной сутью. Таким образом, эта философия, преодолеваемая историческим мышлением, может теперь сколько угодно славить свой мир, отрицая его, считать историю уже завершившимся процессом, и закрыть заседание того единственного трибунала, где мог быть вынесен приговор истине.
Действия и само существование пролетариата подтверждают то, что историческое мышление не забыто. Изобличение неправильности вывода одновременно служит подтверждением правильности метода.
Историческое мышление можно спасти, лишь сделав его мышлением практическим. Одновременно с этим задачей пролетариата как революционного класса должно стать сознательное оперирование всей полнотой реальности данного мира. Все теоретические течения революционного рабочего движения произошли из критики гегельянства, и в этом участвовал не только Маркс, но также и Бакунин, и Штирнер.
Нельзя отделять теорию Маркса от гегельянского метода, и отрицать её тесную связь с революционным характером этой теории, её истинностью. Однако именно поэтому связь между ними была проигнорирована или воспринята ошибочно, или же, ко всему прочему, обличалась как слабость марксистского учения. Бернштейн в «Проблемах социализма и задачах социал-демократии» замечательно показал связь диалектического метода и исторической предвзятости, негодуя по поводу малонаучных предсказаний в Манифесте 1847 года о неизбежности пролетарской революции в Германии: «Это историческое самовнушение было настолько ошибочным, что даже заядлые политические мечтатели вряд ли смогли бы его повторить. И осталось бы непонятным, как его мог допустить Маркс, уже тогда основательно изучавший экономику, если не усматривать в этом самовнушении остатки гегелевской диалектики противоречия, от которых Маркс, равно как и Энгельс, так и не смогли себя освободить. Это было для него особенно роковым во времена всеобщего смятения».
Отрицание, осуществляемое Марксом ради «сохранения посредством преодоления» мышления буржуазных революций, не просто состоит в том, чтобы банально заменить материалистическим развитием производственных сил движение гегелевского Духа, стремящегося к воссоединению с самим собой во времени, ибо его объективизация сродни отчуждению, а исторические раны на нём не оставляют шрамов. История, ставшая реальной, больше не имеет конца. Маркс также отказался от внешней позиции Гегеля по отношению к происходящему, а также от созерцания какой бы то ни было внешней, божественной силы. Отныне теория должна знать лишь то, что входит в область её применения. И, напротив, в современном обществе экономическое движение принято рассматривать именно с точки зрения неотрицаемого наследия недиалектической части гегелевского поиска замкнутой системы: этот взгляд на экономику утратил понятийное измерение, ему больше не нужно оправдывать себя каким-то гегельянством, ибо он принимает экономику лишь как бессознательное, механическое развитие, господствующее над миром. Проект Маркса – это проект осознанной истории. Количественное, возникающее при слепом, чисто экономическом развитии производительных сил, должно впоследствии превратиться в историческое качественное. Критика политической экономии венчает собой эпоху неосознанного исторического развития: «Из всех орудий труда самым совершенным является сам революционный класс».
Рациональное осознание того, какие на самом деле силы действуют в обществе, тесно связывает теорию Маркса с научной мыслью. Но в своей основе теория Маркса находится превыше научной мысли, последняя сохраняется в ней, лишь будучи преодолённой: вопрос стоит о понимании борьбы, а не законов. «Нам известна только одна наука – наука истории» («Немецкая идеология»).
Буржуазная эпоха, стремящаяся дать истории научное обоснование, пренебрегает тем обстоятельством, что эта наука должна, прежде всего, исторически основываться на экономике. И наоборот, история напрямую зависит от экономики только потому, что является экономической историей. То, в какой мере научные исследователи смогли недооценить роль истории в экономике – глобального процесса, способного изменять собственную базу научных предпосылок – показывает нам тщетность уверений некоторых социалистов, которые якобы установили точную периодичность кризисов. Однако с тех пор как государственное вмешательство позволило компенсировать последствия кризисов, подобные рассуждения обнаружили в этом шатком равновесии окончательную экономическую гармонию. Таким образом, проект преодоления экономики, проект сознательного управления историей, должен познать и свести к себе все общественные науки, но сам он ни под каким предлогом не может быть научным. Точка зрения о том, что можно контролировать современную историю через научное познание, не является революционной – она остаётся буржуазной.
Хотя утопические течения социализма исторически и основаны на критике существующей социальной организации, они являются не более чем утопическими, но не в силу того, что они якобы отрицают науку, а в той мере, в какой они отвергают историю – и как реально существующую борьбу, и как движение времени в неизменном совершенстве их образа счастливого общества. Они не отрицают науку, наоборот, мыслители-утописты целиком находились под властью научного мышления предшествующих столетий. Они стремились лишь к завершению общей рациональной системы: не считая при этом себя за безоружных пророков, ведь они были уверены в том, что научное доказательство подействует на общество. В случае сен-симонизма они верили даже в то, что наука может захватить власть. «Как они хотят заполучить посредством борьбы то, что должно быть доказано?» – спрашивает Зомбарт. Научная концепция утопистов не учитывала, что различные социальные группы имеют свои интересы в существующей ситуации, а значит, не видела ложного сознания, вызванного определённой позицией группы в обществе, и средств, используемых этими группами для самоутверждения. Следовательно, такая концепция даже не достигает уровня науки, которая ориентируется, прежде всего, на социальный заказ, требующий, чтобы её можно было не только признать, но и изучить. Социалисты-утописты остались узниками научного способа изложения истины, они воспринимали истину лишь как абстрактный образ, причём, образ устаревший, сформировавшийся на давно прошедших стадиях развития общества. Как отмечал Сорель, утописты надеялись открыть и наглядно объяснить законы общества по образцу астрономии. Гармония, намеченная ими как цель, враждебна истории и являет собой попытку применить в рамках общества такую науку, которая бы наименее зависела от истории. Эта гармония стремится к признанию с такой экспериментальной невинностью, будто она новая физика Ньютона, а постоянно утверждаемый ею счастливый итог «играет в их общественной науке такую же роль, что и инерция в механике» («Материалы для теории пролетариата»).
Ещё при жизни Маркса детерминистски-научная сторона его учения оказалась как раз той брешью, через которую процесс «идеологизации» проник в теоретическое наследие, завещанное рабочему движению. Рождение на свет субъекта истории до поры до времени откладывается, и причиной этому служит экономика – историческая наука par excellence, однако этим она и подписывает себе смертный приговор, своё будущее отрицание. Однако вне поля зрения теории оказывается революционная практика – единственно возможная форма этого отрицания. Таким образом, нам остаётся лишь терпеливо продолжать изучение экономического развития и с гегельянским спокойствием воспринимать то, что все наши прошлые усилия почили на «кладбище благих намерений». Вдруг открывается, что, согласно науке о революциях, сознание приходит всегда слишком рано, и ему ещё надо учить. «История показала, что мы, да и все мыслившие подобно нам, были не правы. Она ясно дала понять, что состояние экономического развития на европейском континенте в то время ещё не было достаточно зрелым…» – будет вынужден признаться Энгельс в 1895 году. Всю свою жизнь Маркс старался сохранить цельность своей теории, но её изложение было вынесено на враждебную территорию господствующей мысли и на ней распылилось в критику частных дисциплин, главным образом, в критику основополагающей науки буржуазного общества – политэкономии. Именно такой искажённый вид теории и приняли за её окончательный вариант, который впоследствии и нарекли «марксизмом».
Недостатки теории Маркса автоматически перекочевали и в революционную борьбу пролетариата его эпохи. В 1848 году немецкий рабочий класс не решился на перманентную революцию, Коммуна была изолирована и разгромлена. Революционная теория тогда ещё не получила своего полного воплощения. И сам факт того, что Маркс вдруг решил уточнять и защищать её чисто академической, уединённой работой в Британском Музее, уже подразумевало некий изъян в самой теории. Как раз те научные тезисы о будущем развитии рабочего класса и об его организации, выдвинутые им в тот период, в дальнейшем окажутся помехой для пролетарского сознания.
Все теоретические промахи в содержании и в форме изложения научной защиты пролетарской революции могут привести к отождествлению пролетариата с буржуазией с точки зрения революционного захвата власти.
Тенденцией обосновывать на повторении прошлого опыта научное доказательство закономерности захвата власти пролетариатом Маркс затуманивает, начиная с самого «Манифеста», своё собственное историческое мышление, заставляет себя придерживаться линейной схемы развития способов производства как следствия классовой борьбы, которая может закончиться «революционным преобразованием общества в целом, либо взаимным уничтожением борющихся классов». Но в обозреваемом прошлом, как подчеркивает Маркс, правда, по другому поводу, «азиатский способ производства» не смогли расшатать никакие классовые столкновения, так же как крепостные никогда не побеждали феодалов, а в античности, восставшие рабы – свободных граждан. Линейная схема упускает из виду тот факт, что буржуазия является единственным победившим революционным классом, одновременно с тем – единственным классом, для которого развитие экономики стало причиной и следствием его господства над обществом. Подобное упрощение также привело Маркса к отрицанию экономической роли государства в управлении классовым обществом. И если растущая буржуазия, казалось, освобождала экономику от влияния государства, то только в той мере, в которой само прежнее государство было орудием классового подавления в государственной экономике. В средние века, благодаря ослаблению государства, чьи силы подорвала феодальная раздробленность, создались предпосылки для будущего единоличного экономического господства буржуазии. Но современное государство, начавшее поддерживать развитие буржуазии через политику меркантилизма, в конце концов, «laisser faire, laisser passer», стало её государством, и, впоследствии, единственной властью, способной на плановое регулирование экономического процесса. Маркс, однако, под именем бонапартизма сумел описать прототип модели современной государственной бюрократии, этого слияния государства и капитала, которая под видом «общественной силы, призванной для обслуживания нужд общества, устанавливает национальную власть капитала над трудом». Здесь буржуазия отказывается от всякой исторической жизни, включая экономическую, избирая «обречённость на то же политическое небытие, что и все остальные классы». Здесь уже заложены социально-политические основы современного спектакля, притворно определяющего пролетариат как единственного претендента на историческую жизнь.
По теории Маркса существует только два беспримесных класса – буржуазия и пролетариат, вот основной вывод из его «Капитала». Оба они являются революционными классами, хотя и оказавшимися в разных условиях: буржуазная революция уже произошла, а революция пролетарская – ещё только готовится как проект, основанный на предыдущей революции, но отличающийся от неё качественно. Тот, кто отрицает оригинальность исторической роли буржуазии, может также потерять из виду и оригинальность пролетарского проекта, который ничего не сможет достичь, пока не выступит под собственным знаменем, не осознает «громадность своих замыслов». Буржуазия пришла к власти потому, что была классом развивающейся экономики. Пролетариат же может прийти к власти, только став классом сознания. Рост производительных сил не может этого гарантировать, даже если из-за него будет постоянно возрастать экспроприация. Даже якобинский метод захвата власти не подходит для пролетариата. Ни одна идеология не сумеет заставить пролетариат выдать свои частные цели за общие, потому что пролетариату не нужна какая-то фрагментарная частная реальность, пускай бы даже она была его собственной.
Даже если Маркс в определённый период своего участия в борьбе пролетариата слишком уж рассчитывал на научное предвидение, и даже создал интеллектуальную основу для иллюзий экономизма, известно, что сам он на эти иллюзии не поддался. В широко известном письме от 7 декабря 1867 года, сопровождавшем статью, где он сам критикует «Капитал», и которую Энгельс позже должен был передать в газеты под видом статьи оппонента, Маркс ясно обозначил ограниченность своей теории: «…тенденция автора к субъективности, возможно, продиктованная ему политическими пристрастиями и его личным прошлым; то, как он представляет себе и другим окончательные результаты современного движения, общественного процесса, не имеет ничего общего с его же анализом современности». Итак, Маркс, обличая самого себя в «тенденциозных выводах» своего объективно анализа и, иронизируя словом «возможно» во влиянии на себя ненаучных пристрастий, в то же время демонстрирует, что так оно и было на самом деле.
В самой исторической борьбе требуется осуществить слияние познания и действия, так, чтобы каждое из них подтверждало истинность другого. Формирование пролетарского класса как субъекта означает не только то, что он должен организовать революционную борьбу, но и то, что он обязан мобилизовать и организовать общество во время революционной ситуации: уже тогда должны существовать на практике условия для сознательности; тогда и только тогда теория практики подтвердится и станет практической теорией. Однако именно этот центральный вопрос организации менее всего был разработан революционной теорией в эпоху зарождения рабочего движения, то есть тогда, когда эта теория не обладала ещё целостным характером, проистекавшим из исторического мышления. Этот вопрос был поставлен позже, для превращения этой теории в целостную историческую практику. Но всё же это самое непродуманное место этой теории, ибо оно допускает заимствование у буржуазной революции государственных и иерархических методов воздействия. Те формы организации рабочего движения, которые отказались от единой теории, в свою очередь, лишь препятствовали развитию этой теории, расщепляя её на различные, частные формы познания. Предав целостное историческое мышление, это идеологическое отчуждение от теории уже не может более различать практических подтверждений этого мышления, даже тогда, когда подобное подтверждение исходит из спонтанных выступлений пролетариата; эта ересь может лишь потворствовать подавлению подобных выступлений и стиранию всякой памяти о них. Однако подобные исторические формы, возникшие в борьбе, как раз и являются той практической средой, которая придаёт теории истинность. Они являются насущной потребность для теории, но потребностью не сформулированной теоретически. Советы не были теоретическим открытием; тем не менее, их практическое существование уже доказывало теоретическую правоту Интернационала.
Первые успехи в борьбе позволили Интернационалу избавиться от пут влияния господствующей идеологии, которые тогда ещё присутствовали. Однако последующие поражения и репрессии уже выдвинули на первый план конфликт между двумя концепциями пролетарской революции. Впрочем, обе эти концепции содержали авторитарное измерение, из-за чего задача самоосвобождения рабочего класса была отложена под сукно. Непримиримая ссора между марксистами и бакунинистами затрагивала два основных аспекта: власть в революционном обществе и организация современного рабочего движения, причём при переходе от одного аспекта к другому, противники менялись концепциями. Бакунин не соглашался с иллюзорной возможностью отмены классового строения общества с помощью авторитарного использования государственной власти, предвидя восстановление господствующего бюрократического класса и диктатуру наиболее компетентных или тех, кого будут считать таковыми. Маркс же считал, что растущее число экономических противоречий, одновременно с демократическим просвещением рабочих, низведёт роль пролетарского государства до временного этапа привыкания к новым общественным отношениям. Он уличал Бакунина и его сторонников в том, что они создали исключительно авторитарную элиту подполья, которая сознательно ставила себя выше Интернационала и создала сумасбродный план навязывания обществу диктатуры «наиболее революционных» или тех, кто захочет себя считать таковыми. И действительно, Бакунин вербовал своих сторонников именно для такой перспективы: «Невидимые штурманы посреди народной бури, мы должны руководить ею, но не конкретной видимой властью, а через коллективную диктатуру всех ее союзников. Диктатуру без титулов, без знаков отличий, без официальных прав, диктатуру тем более мощную, что она будет лишена внешней видимости власти». Так выглядело противостояние двух идеологий рабочей революции; следует признать, что каждая из них содержала в себе конструктивную критику, но, утрачивая единство исторического мышления, обе они скатывались в сторону идеологического авторитаризма. Сильные организации, такие как Немецкая социал-демократическая партия или Иберийская анархистская федерация, преданно служили той или иной из этих двух идеологий, но в любом случае, результат их действия весьма отличался от ожидаемого.
Одновременно сильной и слабой стороной анархистского движения является то обстоятельство, что они считают пролетарскую революцию возможной в любой момент (их же претензии на индивидуальную борьбу просто смехотворны). От исторического мышления современной классовой борьбы коллективистский анархизм оставляет только выводы, и его постоянная потребность в этих выводах приводит к намеренному пренебрежению методами. Поэтому анархистская критика политической борьбы остаётся абстрактной, тогда как результат экономической борьбы, по их мнению, может быть достигнут по единому мановению руки – в результате всеобщей забастовки или восстания. У анархистов есть идеал для его претворения в жизнь. Они легкомысленно отрицают в своей идеологии классы и государство, то есть все общественные условия, которые выдвигает идеология разделения. По сути, это идеология чистой свободы, она уравнивает всех и вся и не приемлет никакого исторического зла. Эта точка зрения, которая, в общем-то, сумела привлечь к себе если не всех, то очень многих, и привела к тому, что концепцию отказа от существующей жизни, а также от специализации, разделения и отчуждения ради смутного идеала жизни абсолютной и возвышенной, приписали в заслуги именно анархизму. Но именно это желание угодить всем, расписав яркими красками ещё не существующее будущее, привело анархистов к следующей, хорошо заметной непоследовательности в их действиях. На каждом выступлении анархисты лишь повторяли вновь и вновь одну и ту же заученную формулу, всеобъемлющее заключение, ибо они с самого начала отождествляли его с конечной целью всего движения. Поэтому в 1873 году, покидая Юрскую Федерацию, Бакунин напишет: «За последние девять лет в недрах Интернационала расплодилось столько идей по спасению мира, будто эти идеи могут спасти его сами по себе. Теперь я брошу вызов любому, кто захочет изобрести ещё одну такую идею. Время для идей кончилось, настало время для решительных действий». Несомненно, концепция того, что идеи должны воплощаться на практике, уже существует в историческом мышлении пролетариата, но она лишается исторической почвы хотя бы потому, что полагает, будто адекватные формы этого перехода к действию уже найдены и не нуждаются в исправлении.
Анархисты, которые явно не желают слиться со всем остальным рабочим движением, считая себя идеологически более убеждёнными, в дальнейшем воспроизведут это разделение ролей уже внутри своей организации, создав в ней условия для неформального господства пропагандистов и защитников своей идеологии – специалистов, в общем-то, посредственных: вся их интеллектуальная деятельность сводится к повторению нескольких заученных истин. В самой организации идеологическое почтение к единодушию в принятии решений привело, прежде всего, к неконтролируемой власти этих знатоков свободы; поэтому революционный анархизм ожидал такого же единодушия и от освобождённого народа, причём хотел добиться его теми же средствами. В результате, не принимая предложений меньшинства по поводу текущей борьбы и отказываясь считаться с массами, анархисты добились лишь раскола внутри собственных рядов. Именно это и привело к неспособности анархистов вообще принимать какие-либо решения, что прекрасно иллюстрируют примеры бесчисленных анархистских мятежей в Испании: они были слишком ограничены по размаху и подавлялись на местном уровне.
Весь подлинный анархизм строится на иллюзии близости неминуемой революции, которая, свершившись в одно мгновение, докажет правоту идеологии и методов практической организации, производных от идеологии. И на самом деле, в 1936 году анархизм привёл к социальной революции и к самой, что ни на есть, радикальной пролетарской власти. Но нужно отметить, что тогда сигналом к всеобщему восстанию стал мятеж в армии. Однако в связи с тем, что революция не смогла победить в течение первых нескольких дней (это было вызвано тем, что войска генерала Франко контролировали половину страны и получали мощную поддержку извне, в то время как международное пролетарское движение уже было разгромлено, а также тем, что в самом республиканском лагере имелись буржуазные силы и конкурирующие между собой рабочие партии), организованное анархистское движение показало себя неспособным увеличить или хотя бы защитить промежуточные победы революции. Его признанные вожди стали либо министрами, либо заложниками буржуазного государства, которое предало революцию и проиграло гражданскую войну.
«Ортодоксальный марксизм» Второго Интернационала являлся научной идеологией социалистической революции, которая считала доказательством своей правоты объективные процессы, происходившие в экономике, а также всеобщее признание необходимости воспитания рабочего класса при помощи организации. Эта идеология заново открывает характерную для утопического социализма уверенность в педагогическом доказательстве, но теперь она добавляет к нему созерцательную установку по отношению к ходу истории. Впрочем, теперь эта установка не относится ни к гегельянскому измерению всеобщей истории, ни к неподвижному образу вселенной, который имел место в утопической критике (особенно у Фурье). Это научная установка смогла лишь реанимировать симметрию этического выбора между добром и злом, и именно из неё вырастают нелепые рассуждения Гильфердинга, в которых он заявляет, что признание необходимости социализма не даёт никакого «указания на практические меры, которые следует предпринять. Так как одно дело – признать необходимость, и совсем другое – поставить себя на службу этой необходимости» (Финансовый капитал). Для Маркса и для революционного пролетариата всеобщее историческое мышление нисколько не отличалось от практических мер, которые требовалось предпринять, и те, кто этого не понимал, просто-напросто становились жертвами собственных практических мер.
Идеология организаций социал-демократического толка наделила властью профессоров, воспитывавших рабочий класс, и выработала такую форму организации, которая бы наиболее способствовала этому пассивному воспитанию. Во II Интернационале позиция социалистов в экономических и политических прениях всегда была предельно жёсткой, но при этом, совершенно не критической. Они провозглашали революционную иллюзию, но в соответствии с откровенно реформистской практикой. Таким образом, революционная идеология была уничтожена амбициями её проповедников. Тот факт, что депутаты и журналисты держались особняком по отношению к общему движению, лишь побуждал интеллектуалов, некогда вышедших из буржуазной среды, вернуться к своему прошлому. Даже тех, кто когда-то были простыми рабочими, профсоюзная бюрократия превращала в бесчувственных брокеров, выставлявших на продажу труд и продававших его как товар, по выгодной цене. Но из-за того, что их деятельность в чужих глазах всё ещё сохраняла на себе оттенок революционности, капитализм пока ещё не был в состоянии воспринимать экономически этот реформизм, хотя политически – уже мог, благодаря их мирной, законопослушной агитации. Подобное лицемерие оправдывалось их наукой, но всякий раз уличалось во лжи историей.
Выявить суть этого противоречия можно было на примере социал-демократа Бернштейна: он был наиболее далёк от политической идеологии и открыто пользовался методологией буржуазной науки. Также о наличии этого противоречия свидетельствовало реформистское движение английских рабочих, обходившееся вообще без революционной идеологии. Однако его наиболее ясно продемонстрировала сама история. Бернштейн, хотя и сам не был чужд иллюзий, дал чётко понять, что кризис капиталистического производства не позволит социалистам прийти к власти и не даст им провести «законопослушную» революцию. Несмотря на то, что эпоха тяжёлых общественных потрясений, наступившая вместе с Первой Мировой войной, всячески способствовала формированию самосознания, она дважды показала, что социал-демократическая иерархия не смогла революционно воспитать немецких рабочих и, тем более, сделать из них теоретиков: в первый раз, когда большинство партии открыто поддержало империалистическую войну, и затем, уже после поражения, подавило восстание спартаковцев. Тем более, Эберт, между прочим, бывший рабочий, ещё и верил в греховность, признаваясь, что ненавидит революцию «как грех». Он же впоследствии стал предтечей перерождения социализма в представление, которое впоследствии стало абсолютным врагом для русского пролетариата и его союзников. А главное, он чётко сформулировал программу для новой формы отчуждения: «Социализм – это значит много работать».