Лекции.Орг


Поиск:




Трамвай после девяти вечера




 

Из всех распространённых ныне массовых суеверий и предрассудков мне ближе всех учение о Пришествии Трамвая После Девяти Вечера.

 

Как правило, к этой секте принадлежал люди малоимущие, экзальтированные и склонные одновременно к раздражительности и созерцательности. Для них одинаково чужды и законы природы, и законы логики. Поэтому не пытайтесь убедить их в том, что Трамваи не приходят После Девяти Вечера. В глубине души почти все они, кроме самых последовательных фанатиков, и сами об этом знают. Но всё равно свято соблюдают свой древний ритуал и, как только часы пробьют девять, начинают потихоньку стекаться на Трамвайную Остановку. Смысл их ритуала состоит в том, чтобы стоять, повернувшись лицом туда, где в непроглядных сумерках скрещиваются рельсы трамвайных путей, и молча ждать. Вы наверняка их видели, и не раз. В их молчаливой, отрешённой истовости есть что-то прекрасное и завораживающее. Они стоят, запорошенные снегом и облитые жёлтым светом вечерних фонарей, а мимо пробегают огни от встречных фар и проходят торопливой, презрительной походкой скептики, отрицающие это учение. Но они не смотрят на скептиков. Они смотрят туда, откуда, по их мнению, рано или поздно должен прийти Трамвай, и лица их так терпеливы и вдохновенны, что иногда, вопреки логике, кажется, что они, в конце концов, дождутся.

 

Как и во всяком учении, здесь есть свои легенды, апокрифы и толкования. Время от времени появляются попытки объяснить, почему Трамвай не пришёл до сих пор. Кто-то говорит, что пути перегородило чудовище вроде Неправильно Припаркованной Машины, и Водитель Трамвая ждёт Милиционера, который вызовет Эвакуатор. Никто не знает, кто такой этот Эвакуатор и как он будет сражаться с чудовищем, но кое-кто из еретически настроенных членов общины высказывает предположение, что никого этот самый Милиционер вызывать не будет, особенно После Девяти Вечера – и вообще, Неправильно Припаркованная Машина и есть Милицейская, поэтому бороться с ней бесполезно. Ещё одна из популярных версий – Нет Тока. Где его нет, тоже никто не может толком объяснить, но многие просто принимают на веру – и ждут, когда Ток вернётся, потому что, по их мифологии, Ток никогда не уходит навсегда. Нет, - пытаются убедить их члены общины, не согласные с этой версией, - этого не может быть, ведь в другую сторону всё время идут Трамваи, просто непрерывно, один за другим, идут и идут Трамваи – значит, Ток есть, и никуда не делся, а вот куда деваются эти Трамваи, которые всё идут и идут в противоположном направлении, но обратно никогда не приходят? Они не могут уходить в Депо – во-первых, потому что слишком рано, а во-вторых, потому что Депо, как говорят старики, как раз в нашем, а не в том направлении, но если не в Депо, то где же они, куда же они, чёрт возьми проваливаются, ведь куда-то же они уходят… Но к кликушескому бормотанию этих богословствующих аналитиков мало кто прислушивается, потому что оно отвлекает от сосредоточенности, а без сосредоточенности нет настоящего ожидания и настоящей веры. Есть ещё миф о Первом Трамвае, который когда-то, в начале времён, сломался и остановился на путях, и вслед за ним остановились все Другие Трамваи, потому что, исходя из своей природы, никак не могли его объехать. Но в последнее время у него становится всё меньше и меньше последователей, поскольку он слишком уж архаичен. Это уже почти так же смешно, как совсем древний миф о Снежных Заносах на путях.

 

Иногда на Остановке возникают стихийный ропот, жалобы и перебранка, но это тоже часть освящённого веками обычая. Иногда, не выдержав ожидания, кто-нибудь из членов общины (как правило, новичок), ломается и уходит к Метро пешком, протестующее крича по дороге, что идти-то до этого самого Метро всего лишь десять, от силы пятнадцать минут, и что нет смысла ждать Трамвая и тратить на это драгоценное время, зная, что он всё равно не придёт. Оставшиеся на Остановке лишь вздыхают ему вслед, – кто с тайной завистью, кто с жалостью, кто с безмолвным осуждением, – и вновь поворачиваются лицом к горизонту, откуда вот-вот, ну, уже совсем вот-вот должен появиться Трамвай. Существует поверье, что если кто-то покидает общину и уходит к Метро пешком, то Трамвай немедленно вслед за этим появляется. Но это всего лишь суеверие, которое, конечно, никогда не сбывается.

 

Если на улице тепло, то ждать Трамвая, на самом деле, не так уж плохо. Первые пятнадцать минут ты живёшь смутной, очень быстро уменьшающейся в размерах надеждой. Затем на смену ей приходит неверие и отчаяние. На этой стадии очень важно не сломаться и в самом деле не попробовать Идти Пешком. Потому что никто не знает, что случается с Теми, Кто Ушёл Пешком. Бывает, что некоторые из этих отступников на другой день возвращаются и стоят вместе со всеми на Остановке, и смиренно, покаянно ждут вместе с прочими, и никогда не рассказывают, что же случилось с ними на Пути к Метро, но, несомненно, ничего хорошего с ними на этом сомнительном Пути не случилось. Нужно просто стиснуть зубы, перебороть себя и продолжать ждать. Потом придёт стадия горестной покорности судьбе и наконец – стадия просветления и примирения со всем на свете, даже с распроклятым этим Трамваем, который и не придёт никогда, и не собирается даже, и в мыслях не имеет приходить. Огни летящих по шоссе машин будут играть и перемигиваться в лужах и в парапетах, и светящиеся окна старых кирпичных домов придвинутся ближе, и в них будет чья-то жизнь, и чьё-то тепло, и обои в синий цветочек, не переклеивавшиеся с конца шестидесятых, и потёртые коврики на стенах, и люстры с розовыми курчавыми абажурами, и длинные плети никому не известных растений, свисающие внутрь с подоконников… И ты будешь заходить на каждый понравившийся тебе огонёк, не покидая при этом Остановки, и тебе будут радоваться, как желанному гостю, и поить чаем с крыжовенным вареньем и вафлями «Артек». А в твоём собственном, таком сейчас далёком от тебя доме, куда ты, конечно, позвонил, чтобы тебя не ожидали слишком рано, будут вздыхать, немножко ругаться и говорить, мирясь с неизбежным: опять она ждёт Трамвая после Девяти Вечера.

 

 

2006/12/04

 

Говорят, в молодые годы Вильгельм Аквилонский был весел, жесток и изобретателен. Задумав пойти войной против одного своего родича, он всё-таки немного беспокоился в душе на тот счёт, как к этому отнесутся на Небесах, и, чтобы подстраховаться, выдумал уловку, достойную библейского Иакова. Он пригласил к себе на ужин епископа Сильвестра, который был уже стар и почти ничего не видел. За ужином, как водится, слуга собирался подать епископу чашу с вином, но Вильгельм перехватил её и сам с поклоном поднёс епископу. Слепой епископ улыбнулся, сотворил крестное знамение и благословил руку, подающую ему питьё. Тогда Вильгельм возрадовался и на следующий же день, взяв в ту же руку меч, отправился отвоёвывать у родича его земли.

 

Но увы – вопреки ожиданиям Вильгельма, поход оказался для него неудачным. Его войско было разбито, а сам он то ли погиб, то ли был взят в плен – никто не знает точно. Во всяком случае, с того самого дня, как он потерпел в бою поражение, о нём не было ни слуху, ни духу. А епископ Сильвестр, невзирая на преклонный возраст, прожил ещё довольно долго. Однажды он посетил один из окрестных монастырей и, входя в ворота, услышал, как один из монахов нескладно, но красивым и звучным голосом напевает какой-то гимн и гремит колодезной цепью, доставая воды для лошадей. И настоятель монастыря сказал епископу, что это один из самых кротких и усердных братьев во всей обители, одинаково ревностный и в труде, и в молитве. Он-де знает грамоту, умеет варить целебные отвары и делать настойки их трав, ходит за больными и притом не гнушается никакой, даже самой чёрной работой. И епископ Сильвестр велел служке подвести его поближе к колодцу, а потом попросил этого монаха дать ему воды. «Преосвященный, - сказал ему с поклоном монах, - я бы с радостью это сделал, но у меня тут нет ничего, кроме лошадиных вёдер». «А ты зачерпни воды в ладонь и дай мне напиться», - сказал епископ. «Отче, - ответил ему монах, - я не смею, потому что рука моя грязна». «Это прежде она у тебя была грязна, - сказал епископ. – А теперь она чистая». И монах зачерпнул воды в ладонь и с поклоном подал епископу, а тот улыбнулся, сотворил крестное знамение и благословил руку, подающую ему питьё.

 

 

2006/12/04

 

Переходить улицу, даже на зелёный светофор, так же неприятно, как входить в клетку с укрощёнными тиграми.

 

Вроде бы, никто не нападает – все стоят перед тобой, отрывисто дыша, фыркая и нехорошо глядя в упор жёлтыми горящими глазами, и бока вздымаются, но совсем чуть-чуть, еле заметно, и рычание клокочет где-то в утробе, но негромко и почти умиротворённо, и напряжение в корпусе, и барское презрение на мордах … но кто там знает, что у них в головах и в какую минуту у них вдруг резко изменится настроение.

 

Во всяком случае, от светофора, дрессировщика и регулировщика это точно не зависит.

 

 

2006/12/05

 

Я с детства люблю заглядывать в чужие окна.

 

Для всех своих недостойных поступков человек всегда находит оправдание. Вот и мы с Собакой, бродя с горящими, как люстры в чужих окнах, глазами по вечерним улицам, говорим друг другу, что не делаем ничего плохого. Люди, которые не хотят, чтобы к ним в окна заглядывали всякие праздношатающиеся зеваки, покупают плотные шторы цвета тюремной стены и наглухо заслоняются ими от постороннего любопытства. А если шторы в квартире не задёрнуты – значит, хозяевам наплевать. Утешая себя этим сомнительным аргументом, мы с Собакой выбираем какой-нибудь дом постарше и поосновательнее, в котором окна особенно жолты, и начинаем фланировать вдоль него. Собака меньше меня ростом и не так хорошо умеет маскировать свои чувства. Поэтому она иногда поднимается на задние лапы и, открыв рот и вытянувшись в струнку, с молчаливым, жадным уважением разглядывает чью-нибудь кухню. Я делаю вид, что возмущаюсь её бесцеремонностью. Она делает вид, что ей стыдно и неудобно. Кухня делает вид, что ей тоже стыдно и неудобно за гору посуды в раковине и трещину вдоль стены, но в глубине души она бывает польщена чужим вниманием. Она знает, что наше любопытство лишено зависти и злорадства. Мы не сплетники. Мы созерцатели.

 

На днях я заглянула в одно из таких жолтых окон, привлечённая неваляшкой на подоконнике. В раннем детстве у меня была такая же мордастая неваляшка, которая нагло пользовалась моей горячей привязанностью к ней – совершенно, кстати говоря, незаслуженной. Я думала, что в такие игрушки нынешние дети уже не играют. Ан, нет же – вон, стоит, новенькая, блестящая, и таращит знакомые круглые глаза из-за прозрачной тюлевой шторы. Я подошла поближе, вгляделась и обомлела.

 

Потому что за шторой была наша комната. Та, в которой мы много лет назад жили. Комната в коммуналке на улице Валовой. На потолке была та же лепнина – гирлянды из белых лилий и продолговатых сарделек, - а под потолком висела наша люстра – оранжевые горшочки с крышечками, похожие на растолстевшие и зажившиеся уличные фонари. И обои были наши – с ровными, когда-то приводившими меня в ярость своей бессмысленной чёткостью ромбиками и квадратиками. И картина на стене – скверная, но трогательная копия поленовского «Московского дворика». И дивная кафельная печь, доставшаяся нам от неведомых дореволюционных хозяев. И совсем уж древний, татаро-монгольский коврик немыслимой потёртости и красоты, криво висящий над кроватью – над моей кроватью. И клетка с вечно враждующей супружеской пары хомяков, скандалистов и вымогателей. И стол, уставленный чашками в мелкую серебристо-синюю клетку… пять чашек вмсето шести, шестую я разбила на новый год, когда мы с сестрой вручную отжали сок из четырёх килограммов превосходных марокканских мандарин…

Я смотрела в это окно и понимала, что всё это невозможно, неправдоподобно и возмутительно. Какого чёрта наша комната, которой давным-давно нет на свете, переместилась сюда, на совершенно другую улицу, в другой дом и, вероятно, в другую квартиру? И если она подбирается ко мне поближе, то с какой целью? И если сейчас там кто-то живёт, а там непременно кто-то живёт, то… страшно даже подумать…

 

Из соседней комнаты выбежал вприпрыжку ребёнок лет шести. Я вздрогнула, и Собака моя вздрогнула, и у нас обеих сами собой заострились уши и задёргались хвосты, но…. Слава Богу, это была не я. Это был мальчик. Тощий, рыжеволосый, с красиво оттопыренными ушами и в майке с Мики-Маусом. Я никогда его раньше не видела.

 

 

О первом снеге

 

Прогуливаясь изо дня в день по свежей декабрьской траве, всё больше укрепляешься в вере, что так оно и надо. И снег не выпадет вовсе, да и нет его больше в природе как явления, и всё, что нам от него осталось – это прошлогодние рождественские открытки с увесистыми рогатыми снежинками и жалостные песни про замёрзших в заснеженной степи ямщиков.

 

Помнится, в 800 году в только что народившейся на свет Европе тоже выдалась бесснежная зима. Та зима хорошо запомнилась Эйнхарду, капеллану и биографу Карла Великого. Сам Эйнхард был человек большой учёности, но при этом простой и добрый, и при дворе Карла все его любили, в особенности же - одна из дочерей Карла, по имени Эмма. Долгое время она боялась открыть ему свои чувства, опасаясь отцовского гнева, однако, пришёл день, когда она уже не могла более таиться и тайно отправила посыльного, чтобы тот пригласил Эйнхарда в её покои. Неизвестно, был ли рад Эйнхард такому приглашению или просто не осмелился перечить императорской дочке, но в назначенный вечер он пришёл-таки к Эмме и оставался у неё до утра. На рассвете Эмма разбудила его, чтобы он, пока все спят, тихонько ушёл к себе и не делал ей компрометации. Но когда она открыла перед ним двери, ветер бросил ей в лицо пригоршню снежных хлопьев, и кругом было белым-бело. Снег, о котором все и думать забыли, взял и выпал – как нарочно, именно в эту ночь. И никак невозможно было Эйнхарду уйти от Эммы, не оставив на снегу следов и не выдав тем самым своё ночное присутствие в её девичьих покоях. Но Эмма, поразмыслив лишь с минуту, приказала Эйнхарду вспрыгнуть ей на спину, схватиться за её плечи и поджать ноги. И Эйнхард сделал, как она велела, и Эмма донесла своего возлюбленного до часовни без всяких усилий, ибо он был мал ростом и отличался хрупким телосложением, она же силой и статью пошла в своего грозного батюшку. И на снегу остались лишь её следы, так что всякий, кто увидел бы их, мог подумать только то, что она ходила с утра в капеллу помолиться.

 

В тот же день, после полудня, Карл Великий потребовал к себе капеллана. И Эйнхард пришёл на зов, чувствуя в душе некоторую тревогу; однако, Карл встретил его ласково и заговорил с ним о том, что вот он уже много лет служит при дворе верой и правдой, а ни разу не попросил себе награды. «Государь, - сказал ему Эйнхард, - клянусь тебе, мне не нужно никаких наград – мне довольно одной твоей дружбы и милости. Вот разве что.. подари мне коня, ибо мой уже стар и не может меня носить». «Отлично! – воскликнул Карл. – Жалую тебе ту кобылку, на которой ты проскакал нынче утром мимо моих окон. Да-да – ту самую, на которой ты перед этим скакал всю ночь, думая, что мне о том ничего не известно». Тут Эйнхард, конечно, устыдился и испугался, и пал к ногам императора, моля о прощении. И Карл не только простил его, но и в самом деле отдал за него свою дочь, ибо он был щедр и великодушен к тем, кто этого по-настоящему заслуживал.

 

Нет нужды говорить о том, что это всего лишь анекдот, имеющий весьма мало общего с исторической правдой. Однако, он хорошо отражает похвальную снисходительность Карла по отношению к любовным похождениям своих дочек.

 

 

Дети

 

Опять о погоде

********

 

Моя знакомая (двенадцать лет).

— Я знаю, почему осень так долго не кончается. Потому что где-то Пушкин сидит и пишет.

— Чего-о?

— Ну, у Пушкина есть стихи, мы недавно учили:

 

В те дни осенняя погода Стояла долго на дворе, Зимы ждала, ждала природа, Снег выпал только в январе…

 

— И что из этого?

— Как – что? Тогда зима – знаешь, почему не начиналась? Потому что у Пушкина была Болдинская осень. И там решили: раз ему так нравится эта осень, пусть будет подольше, тогда он побольше напишет…

— Где это – «там» решили?

— (С досадой). Не знаю. Где надо. Решили, и всё. И осень всё была и была. А Пушкин всё сидел и писал. И сейчас так же. Осень такая длинная потому, что кто-то в какой-нибудь деревне сидит и пишет, как Пушкин. Только мы не знаем пока, что он пишет, это же ещё не напечатали. А как напечатают, то все узнают – у нас опять великий поэт, как Пушкин. Ну, не как Пушкин, конечно чуть-чуть не совсем… но почти.

 

************

 

Маленький мальчик на улице.

— Мама, смотри, сколько позавчерашних листьев накидано!

— Почему – позавчерашних? Что ты всё ерунду какую говоришь…

 

А он вовсе не ерунду говорит. Потому что вчера был ноябрь. А позавчера - октябрь. Значит, тёмные эти октябрьские листья, истончившиеся до прозрачности, почти истаявшие, но ещё заметные в траве на газонах, и вправду, позавчерашние.

 

 

Остров Женщин

 

Этим летом мне часто приходилось бывать на Острове Женщин.

 

По пути к нему я всякий раз сильно уставала и стирала ноги до пузырей. И немудрено: путь туда неблизкий, и идти нужно пешком, потому что ни корабли, ни машины по тамошнему бездорожью не ходят – застревают в непролазной грязи, которая не пересыхает и в самые жаркие дни. И пока идёшь, думая, что вот-вот доберёшься, Остров, как линия горизонта, не отдаляется от тебя, но и ничуть не делается ближе; но стоит только отчаяться, махнуть рукой и идти уже просто так, без всякой надежды, как тут-то он и оказывается прямо перед тобой.

 

Там до самой осени цветут сирень и белый шиповник, а на заброшенной силосной башне живёт хмурый холостой аист, который год пытающийся найти себе невесту. А ещё там повсюду яблоневые сады, поэтому его иногда называют Остров Яблок. Местные жительницы из суеверия никогда не рвут яблоки с дерева, а дожидаются первой лунной ночи после Яблочного Спаса, когда под действием лунного притяжения они сами опадают на землю, и только после этого идут их подбирать.

 

Мужчин на Острове нет. Те, что были, потихоньку спились, либо разъехались, либо померли от старости. Женщин на Острове пятеро. Младшей из них шестьдесят семь лет, старшей – без малого девяносто. Добираться до Большой Земли, сквозь бездорожье и чащобы, им уже тяжеловато, а автолавка к ним проехать не может, да и не имеет особого желания. Так они и живут – тем, что кое-как вырастят сами, да тем, что занесут к ним случайные прохожие вроде меня. Я носила им в рюкзаке ноздреватые белые буханки с подгоревшей корочкой, муку, сахар, соль, банки консервов и длиннющие палки твёрдой, как камень, колбасы, которую они, к немалому моему изумлению, предпочитали всем другим деликатесам. Впрочем, я ни разу не видела, чтобы они эту колбасу ели. Обычно они привязывали к ней лохматые верёвочки, ловко подвешивали её под потолок и более ею не интересовались – так что не исключено, что колбасу здесь было принято использовать в качестве украшения жилища. Хлеб они тоже ели не сразу, а сначала прятали поглубже в холщовые мешки, и лишь потом, дождавшись, когда он закаменеет и кое-где пойдёт плесенью, рубили его топором на крыльце и пили с ним чай, размачивая корки в блюдцах.

 

Меня они в благодарность угощали яблочным вареньем, пирогами с яблоками и чаем, настоянным на сушёной прошлогодней антоновке. В избах у них было сумрачно и прохладно; пахло грибами, ромашкой, керосином и платками из сундука. В сундуках всегда застаивается особый запах, немного сходный с формалином, но не такой неприятный. Пока я пила чай, держа, как полагается, блюдце на вытянутых, подрагивающих с непривычки пальцах, жительницы Острова шелестели по углам и беззлобно, без горечи, сетовали на что-нибудь, блестя из-под платков ясными выцветшими глазами:

— Хорошо-то как, что ты заварки-то принесла, Господи. А то ить третий месяц, почитай, без заварки. Уж сама наладилась было идтить – так Лександровна помешала. Глаз у ней нехороший. Как это я только ей на глаза-то попалась? А ей ведь тоже – всё знать надо-ть. Куда, кричит, лыжи-то навострила? Я ей: куда, куда… в жопу на пруда! В райцентр, говорю, за хлебом да за чаем. Куда ж ещё? А она: иди, иди, ужо тебе по пути спину-то прихватит, кого тогда звать будешь? Лес один кругом. Ну, я плюнула да назад-то и повернула.

— А как же Колька, Никонский-то? У него ведь лошадь. Всё равно мимо ездит – неужели трудно продуктов подвезти.

— Колька-то? Да нешто он повезёт? Одно слово – небожитель.

 

«Небожитель» - на местном языке «безбожник». Тот, кто не почитает Бога, не-божитель.

 

На острове, кстати, есть и церковь, только очень ветхая, нетопленная, без колокольни, зато всегда украшенная внутри цветами и увешенная расшитыми вручную золочёными полотнищами. Иногда, по большим праздникам, туда приезжает батюшка из района. Островитянки исповедуются ему, а потом, после службы, ещё подходят побеседовать об их островной жизни.

— Каждую ночь ведь приходит, батюшка. Зимой реже приходил, а теперь ить каждую ночь повадился, озорник такой. Приходит и стучит в стенку. А то в окно как зачнёт тарабанить – спасу нет. А то ишшо – зайдёт в избу, встанет перед кроватью и сопит, да шумно так. Или на грудь заберётся, под самую шею, и душит, воздуха не даёт, окаянный. Я толкану его – а он под рукой мохна-атенький, крепкий такой, да сильный – еле спихнёшь.

 

Молодой батюшка в отчаянии открывает рот, чтобы разразиться гневной тирадой, но потом берёт себя в руки, закусывает губу и сам начинает шумно сопеть. А островитянка глядит на него снизу вверх со светлой потусторонней улыбкой и мелко кивает головой.

 

Под вечер в воскресенье островитянки сидят на скамейке у колодца, отмахиваются от мошкары и поют. Младшая затягивает концы платка потуже, берётся рукой за щеку, как при зубной боли, и начинает:

 

В низенькой светёлке Огонёк горит,

Молодая пря-аха Под окном сидит.

 

Молода, красива, Карие глаза,

По плечам развита Русая коса.

 

Русая головка, Думы без конца,

Ты о чём мечтаешь,

Девица-краса?

 

И дребезжащий весёлый хор мстительно подхватывает:

 

Пряха моя, пряха,

Зна-ай себе, пряди,

На мущин лукавых

Зорько не гляди.

 

Все мущины – черти,

Сперва только льстят,

Потом изменяют,

Любить не хотят!

 

Я тем временем, как образцовый тимуровец, наполняю островитянкам кадку колодезной водой и под звон вёдер и собственное кряхтение слушаю мрачные пророчества в адрес девушки, если она не послушается мудрых предостережений.

 

Он красотку-пряху

В Петембурх возьмёт,

Для красотки-пряхи

Бел этаж наймёт.

 

Он её научит

Танцам и балам.

И из пряхи выйдет

Хоть куда мадам…

 

Между прочим, с этой кадкой и колодцем надо быть осторожным. Один раз я случайно вылила воду мимо, на камень у колодезной стены. Боже! Какая же была после этого буря! С ливнем, градом и почти непрестанными грозовыми раскатами. А ветер был такой, что выкорчевал и повалил одну из яблонь в саду у вездесущей Лександровны. Хорошо, что она не догадалась, из-за кого случился весь этот сыр-бор.

 

 

Дети

 

Перед началом мессы, среди сдержанной толкотни, шорохов и всхлипываний возле исповедальни, трое серьёзных мальчиков запускают в уголке синего заводного тарантула размером со среднего ёжика. Тарантул вздрагивает, вертится на месте и мелкими, вкрадчивыми шажками начинает танцевать на полу тарантеллу. Дети следят за ним, сидя вокруг на корточках и прерывисто вздыхая от восхищения.

 

Проходящий мимо озабоченной походкой священник резко тормозит, затем тоже присаживается на корточки и с не меньшим восхищением наблюдает за пируэтами вошедшего в раж паука. Дети сидят рядом с ним, и все четверо одинаково вытягивают шеи, хмыкают и цокают языками. Наконец священник спохватывается, смотрит на часы, вскакивает и озабоченной походкой удаляется в сакристию. Пауку становится неловко, он в последний раз поворачивается и боком-боком, делая вид, что всё в порядке, уходит под чью-то скамейку.

 

 

2006/12/12

 

Прежде чем начинать жить, надо составить подробный план действий. Иначе нельзя.

 

Просыпаясь тёмным утром и цепляясь обеими руками за ускользающие остатки сна, надо чётко, по пунктам, расписать себе мысленно, что ты должен этим утром сделать. А именно:

 

выбраться из-под одеяла

пообещать что-нибудь Всевышнему с тайной надеждой, что Он замотается с дневными делами и забудет проверить, как ты выполнил обещания

выползти на кухню

достать из буфета коробку с пирожными

открыть её

раскрошить пирожные ступкой и безжалостно высыпать за окно голубям

принять холодный душ

разлюбить любимого человека

надеть красный спортивный костюм

завесить чёрным чехлом молчащий телевизор

протереть чистой тряпочкой портрет Бомарше

выбежать в утренний сквер и тяжело бегать по дорожкам, поднимая пыль и топча серые невесомые листья

да! – и познать самое себя!

 

Как же я забыла? Это последнее следует сделать в первую очередь. Много времени это, как правило, не занимает. Это можно сделать, поливая вчерашним чаем кактус и с сомнением глядя на двери ванной, за которыми льётся в пустоту холодный душ. А управившись с самопознанием, можно выйти в беспросветный утренний сквер

 

сесть на пыльную скамейку

 

и, запихивая в рот пирожные, вздыхать и слушать декабрьских соловьёв

 

наслаждаясь тёплой утренней сыростью и своей неразделённой любовью

рядом сядет насупленный мужик

 

с тяжёлой челюстью и бритым затылком

 

и станет слушать Вивальди на своём сотовом, покачивая в такт головой

 

а над нами, где-то там, за толщей дождевой мглы

 

будут нестерпимо сиять белые звёзды

 

а на свежем декабрьском газоне

 

посреди опят и расцветающих одуванчиков

 

пожилой китаец из дома напротив

 

будет выгуливать жёлтого хозяйского дракончика

 

с радужным гребнем через всю спину

 

2006/12/13

 

В одном из швабских монастырей жил послушник по имени Вальтарий. Был он молод, благочестив и добросердечен, но имел пагубную привычку размышлять над смыслом воскресных проповедей. Эта-то привычка чуть его и не погубила.

 

Однажды во время проповеди отец настоятель рассказал притчу о некоем заносчивом брате, который усомнился в правдивости слов Апостола о том, что для Бога тысяча лет всё равно, что один день, а один день – всё равно, что тысяча лет. За это Бог наказал его – наслал на него чудесный сон, после которого тот не смог узнать ни местности, ни собственной обители, ни её обитателей. Оказалось, что он проспал таким образом триста лет, которые пролетели для него, как один час. Разумеется, догадавшись об этом, злосчастный брат тут же умер от старости и огорчения.

 

«Поистине странная притча, - сказал себе Вальтарий. – Во-первых, брат этот был изрядный глупец, если усомнился в столь очевидной истине. А разве за глупость можно наказывать человека, да ещё столь сурово? Во-вторых, слова Апостола следует понимать не в буквальном, а в метафизическом смысле, а бедный этот брат почему-то самым натуральным образом перескочил во сне через три сотни лет, что противно и логике, и разуму, и человеческому естеству».

 

Подумав так, Вальтарий подивился ещё немного про себя и пошёл выполнять своё дневное послушание, то есть собирать подаяние по окрестным деревням. День выдался удачным – в разных домах ему щедро подавали кто деньгами, кто хлебом, кто вином. Были уже густые сумерки, когда он, с доверху наполненной кружкой и тяжело гружёной корзиной, плёлся, цепляясь нога за ногу, к себе в обитель. По дороге он, по своему обыкновению, предавался метафизическим размышлениям, икая, крестясь и улыбаясь на луну. Однако, постепенно возвышенное состояние духа его покинуло, и он стал замечать, что местность вокруг него каким-то неуловимым образом изменилась и утратила привычные очертания. Подходя к монастырским воротам, он ещё был почти спокоен, но вглядевшись в них, встревожился не на шутку, ибо и ворота, да и сами стены и башни монастыря тоже изменились и выглядели не так, как прежде.

 

Открыл Вальтарию незнакомый привратник, который оглядел его с головы до ног и довольно грубо спросил, что ему нужно.

 

— Во имя Святой Троицы, брат! – взмолился Вальтарий. – Скажи мне, куда подевался брат Антоний по прозванию Заика, который стоял здесь прежде?

— Никакого Антония Заику знать не знаю, - ответил привратник. – Такого брата никогда не было в нашей обители.

— А где отец Амвросий, достопочтенный настоятель этой обители?

— Отец Амвросий был здесь настоятелем без малого триста лет назад, если верить хроникам. Теперь же наш настоятель – преподобный отец Маврикий. А откуда ты взялся, брат, и почему задаёшь такие странные вопросы?

— Триста лет! – вскричал потрясённый Вальтарий, и пал ниц на землю, и рыдал, и бил себя в грудь, каясь в своих прегрешениях. Испуганный привратник, не зная, как быть в такой ситуации, подхватил полы рясы и побежал за настоятелем.

 

Настоятель явился, кое-как поднял рыдающего Вальтария и участливо спросил, о чём тот плачет.

— Увы мне, отец! – отвечал несчастный Вальтарий. – Я впал в сомнение и за это жестоко наказан. Господи, что же мне теперь делать в этом времени, где я никого не знаю и ни в чём не сведущ?

И он рассказал Аббату о своих сомнениях и последующих злоключениях, закончив повествование слёзной сентенцией:

 

— Увы, я заблуждался, отец, и теперь не знаю, каким словами мне молить Господа о прощении и спасении моей души. Помогите же мне, отец, дайте мне поддержку и утешение, ибо я сбился с истинного пути и ныне пребываю во тьме.

 

— Да, сказал Аббат. – Ты в самом деле сильно заблуждался. И, по-видимому, долго блуждал, если зашёл так далеко. Твоя обитель находится в десяти милях в северу от нашей. Ступай туда, да торопись, если хочешь успеть до полуночи. И не будь впредь так склонен к молодому вину и метафизическим размышлениям, если не хочешь вновь сбиться с истинного пути.

 

 

Моя подруга

 

— Знаешь, я к метро иду утром всегда через один и тот же двор. И там на заборе всегда сидит одна и та же ворона. Я её в лицо знаю – противная такая рожа, хмурая… И я ей почему-то тоже противна. Во всяком случае, она всё время меня обзывает. Как увидит меня – взлетает повыше и начинает орать что-то по-своему нехорошее… мерзким таким голосом, просто мурашки от него… Я её быстренько так обхожу, не связываюсь – кто её знает, что там у неё на уме. А вчера – представляешь? – ей этого мало показалось. Взлетела на ветку и оттуда, сверху, попыталась меня обосрать! Как тебе это, а? Главное – я ей ничего плохого не сделала, ну, то есть, - вообще ничего. Может, она чувствует, что я её боюсь, и ей это приятно, как ты думаешь?

 

******

— А батюшка мне говорит: «Понимаешь, - говорит, - жизнь – это такая большая автострада». А я говорю: «Ну, да. Точно. Толпы грешников – туда, толпы грешников – сюда». Он так завозился на стуле, хмыкнул и покраснел. Наверное, решил, что я над ним издеваюсь. А я – ничего же подобного! Мне, наоборот, образ понравился… ну, и захотелось его дополнить. Нет, он, вообще-то, ничего, этот батюшка… я думаю, он не обиделся. Хороший такой.. усталый, в тапочках войлочных… всё кашлял и вздыхал потихоньку. А потом, после беседы, велел на службу остаться. Я и осталась, конечно. Церковь здоровенная, тё-омная, тёмная, только по углам свечные огарочки тлеют, как огоньки на болоте… Где-то впереди хор тоненькими голосками что-то выводит, батюшка, стало быть, в алтаре… и больше в церкви ни души, одна я. А служба дли-инная, длинная, часа четыре шла, и мне, чем дальше, тем благостней и благостней, страшнее и страшнее. Как я вышла оттуда – сама не помню. В голове туман, ноги не идут… спину ломит, сил нет. Вышла – а кругом темнотища такая, и как назло, ни звёзд, ни луны. Вот когда я кузнеца Вакулу очень даже поняла. Вообще ничего не видно, представляешь? И глаза не привыкают ни хрена к этой темноте… специальная она там, что ли? Иду кое-как, наощупь, вытянув руки перед собой. И вдруг натыкаюсь на что-то такое, знаешь, холодное и остроугольное. Ощупала как следует – мама дорогая, это же крест на могилке! И тут я понимаю, что вышла не на дорогу, а прямёхонько на погост, который за церковью, с той стороны. Мама моя! Я как дунула оттуда! А только сразу дунуть не получилось – темнотища же… Я шарахаюсь среди этих оградок и крестиков, венок чей-то сбила ногой, в яму какую-то наступила с размаху.. в очень подозрительную яму, нехорошую. И стала я орать. А мне в ответ птица какая-то из кустов: о-о-о! о-оо! И котёнок какой-то скверный неизвестно откуда выскакивает и – шасть ко мне под ноги, ластится, а сам как-то мурлычет, и так, знаешь, плотоядно, что не приведи Бог. В общем, классика. Я чуть не сдохла, пока оттуда выбралась. В избу прихожу, а там девушки из хора.. все такие чинные, всё о высоком да о божественном. Варенье моё спрятали, на стол не выставили, и пряники мои даже понюхать не дали, а накормили меня вермишелью с картошкой холодной и бутерброд сделали: белый хлеб на чёрном. И велели ложиться спать. Я легла, кровать – сплошные доски, одеяло тоню-усенькое, в головах – то ли свечка, то ли лампадка. А девушки встали у стены и давай петь что-то церковное, жалостное такое и торжественное. Значит, они поют, свеча горит, я лежу, ручки сложила на груди и думаю: ну, думаю, ладно, помирать для прежней, грешной жизни – так с музыкой. Значит, так оно и надо. А у самой из головы кладбищенские мотивы не выходят. Вспомнила, как у какого-то писателя прочитала эпитафию, которую он с одного надгробия списал:

 

Природный нрав свой укрощая,

Была ты мужу верная жена,

А детям – мать родная.

 

Вот, думаю, это – точно про меня! Успокоилась и заснула. Утром девицы будят меня в шесть часов и говорят, что опять надо на службу. Я быстренько, как солдат на побудке, собралась – чего, как ты знаешь, за мной, вообще-то не водится. Вышла во двор, как будто в туалет, а сама ти-ихо, тихо, огородами стала отступать к автобусной остановке. И успела на ранний рейсовый, представляешь? – впервые в жизни на автобус успела! Сижу у окошка, ветерок в лицо дует, на душе хорошо так… прямо как у беглого каторжника. Так вот и не вышло у меня помереть для прежней, грешной жизни. Может, выйдет ещё?

 

Дети

 

Мой друг Антон

— Знаешь, мне кажется, люди зря придумали время. Ну, не всё время, конечно… Часы и сутки, это ещё ладно. Это пусть. А недели всякие, месяцы, годы – это же низачем не нужно, от этого только хуже.

— Почему – хуже? - Потому, что из-за этого только неприятности. Так бы жил себе человек и жил. И не знал бы вообще, сколько ему лет. И от этого только бы дольше прожил. И учились бы все спокойно.. Никаких четвертных отметок, никаких годовых… И двойку в четверти никому бы не надо было исправлять, высунув язык.

— Но ведь и каникул тогда бы не было. И праздников тоже.

— Почему? Это же всё можно по природе понять. По луне, по солнцу, по звёздам… Стало холодно, снег пошёл – значит, зима. День скоро начнёт прибывать – значит, Рождество. Значит, можно дать людям отдохнуть немножко. Только не по неделям считать, а по дням. Вот, сказать, отдохните десять дней, а потом опять приходите учиться. И не надо никого гнать, никого торопить… выучил всё как следует – переходи в другой класс. А не выучил – сиди в первом, пока борода не вырастет. А не то, что теперь – вот тебе столько-то лет, значит, иди в такой-то класс… а всё ты выучил, что перед этим было или не всё – это неважно. Типа, догонишь. А как его догонишь, когда ты-то ушёл в другой класс, а оно-то там, в том, старом классе, осталось.

— Кто остался?

— Математика, кто же ещё… И морфологический разбор. И география… не вся, а там.. про направление ветров. Ты в пятом классе, а они ещё в четвёртом остались. Как их догнать-то, я не понимаю. Вот стоит забор, а ты от него бежишь – что, разве так его догонишь? Там впереди другой забор, ещё здоровее… через него уж точно ведь не перепрыгнешь, если через тот.. ну, первый, не научился.

— Ты что же, мечтаешь, чтобы тебя оставили на второй год?

— Вот! От этого же все же и проблемы, я же говорю. Так – это считается стыдно. Типа, ты второгодник, значит, дебил. И все над тобой смеются. А если бы никто вообще не знал ни про первый год, ни про второй, то просто… жили бы себе и жили. Не как спортсмены какие-нибудь, а как люди.

— А спортсмены – не люди?

— Не придирайся. Я же не про это. Я про то, что не надо жить, как на дистанции. Вот, лишь бы добежать.. хоть ты.. вообще, тресни, а добеги. А куда добегать-то? Всё равно же мы же не знаем, когда всё закончится. Вот и надо жить спокойно, пока не закончится. Жить себе и жить.

— Вообще-то, да… что-то в этом есть. Ни тебе квартальных планов, ни годовых отчётов…Погоди-погоди. Ну, а дни рожденья?

— Тоже не надо. Можно просто придумать день, когда ты приглашаешь гостей, и все тебя поздравляют с тем, что ты вообще родился… и живёшь… и дарят подарки. А ты им салат делаешь и мороженое покупаешь на всех.. хотя лучше торт «Панчо». Или «Санчо», не помню точно. Со сметаной. И мультики им показываешь. Какая разница, когда ты это придумаешь? Можно же в любой день. Всё равно ты уже родился. И покамест не умер, можно, чтобы тебя поздравляли, когда хочешь. Хоть десять раз в году – года-то всё равно нету.

— А Новый Год?

— Не надо. Пусть будет Рождество. Христу же тоже всё равно, когда Его поздравят… Он же уже родился. И даже не умрёт. Хорошо, всё-таки, что в Него можно взрослым верить. А то в Деда Мороза маленьким можно, а взрослым – уже нельзя…

— Нет, знаешь… Всё-таки, наверное, так нельзя. Всё-таки месяцы и годы помогают ориентироваться в пространстве. И вообще, когда точно знаешь время – это дисциплинирует.

— Ни фига подобного. Знаешь, когда мы с мамой первый раз в жизни не опоздали – я в школу, а она на работу? Когда часы остановились. И телефон сломался. То есть, такой телефон у нас и сейчас не работает, а мобильный у неё тогда сломался. Мы смотрим – вроде уже светло. Собрались, вышли и пошли себе. И успели. А когда часы есть, то всегда кажется, что ещё много времени.. а потом – раз! – а его нету уже. И надо не идти, а бежать. Знаешь, как мы всегда бегаем? Как марафонцы в Греции. Ну, часы, ладно.. часы – уж пусть. Но календари - точно надо уничтожить.

 

 

Рождественская сказка

 

Хайме, друг и соратник короля Дитриха Бернского, на склоне лет решил покреститься и пойти в монахи. Чтобы братия не прибрала к рукам его имущество, он, что мог, сам раздал бедным, а своё оружие и доспехи спрятал поглубже в одной из пещер недалеко от Боденского озера. В монастыре он изо всех сил смирял себя, но не сильно в этом преуспел, хотя и очень старался. Говорят, что именно с ним произошла та история, которую потом стали рассказывать о Гильоме Оранжском. Случилось так, что неподалёку от монастыря поселилась разбойничья банда, взявшая за привычку грабить честных братьев – особенно по вечерам, когда те возвращались в монастырь с милостыней, собранный за день. Хайме, которого в монастыре называли братом Людвигом, долго пытался относиться к этому с подобающим философским смирением, как прочие братья, но в конце концов не вытерпел и пришёл к настоятелю за советом.

— Увы, сын мой, - в сокрушении ответил ему настоятель, - тут мы ничего не можем сделать. Устав запрещает нам сопротивляться насилию и велит отдавать ближнему всё, что этот самый ближний, будь он трижды неладен, у нас потребует. Посему умерь свой гнев и подчинись обстоятельствам.

— Скажите, отец, - не отставал брат Людвиг, - а до каких пределов я должен подчиняться обстоятельствам? Что делать, если эти мерза… если эти добрые люди потребуют всё, что другие добрые люди пожертвовали мне на нужды нашей обители?

— Ну, как – что делать? Отдать, разумеется.

— Всё до последнего гроша?

— Всё до последнего гроша.

— Хотел бы я, чтобы черти в аду жили по таком уставу, отче... А если от меня потребуют, чтобы я, к примеру, отдал свой плащ?

— Отдашь и плащ.

— А если потребуют рясу?

— Отдашь и рясу и благословишь того, кто её у тебя забирает.

— Ужо я бы его благословил, будь моя воля… А если он захочет нательную рубаху?

— И её отдашь.. хотя, честно говоря, не могу себе представить бедолагу, который бы на неё польстился.

— Ну, а штаны, отче? Что, я и штаны должен отдать, если они вдруг понравятся этим своло… этим бедолагам?

— Ну, об этом можешь не беспокоиться. Уж на что, на что, а на эту-то рвань уж точно никто не позарится

— И всё же, отче? Вдруг да найдётся кто-нибудь – что тогда?

— Ну.. штаны – ладно. Штаны, положим, я тебе разрешаю не отдавать. А теперь ступай и впредь не тревожь меня по таким пустякам.

 

А брату Людвигу только того и надо было. В ту же ночь он пробрался в заветную пещерку, достал из укрытия лучший свой пояс, украшенный серебром и дорогими камнями, подпоясал ими штаны под рясой, а наутро пошёл в таком виде собирать подаяние. На обратном пути его, как обычно, задержали разбойники и принялись чистить и потрошить.

— Любезнейший, отдай-ка нам эту кружку с монетами, а то она тяжеловата для тебя одного.

— Возьми, дорогой брат, и да благословит тебя Господь.

— Дай-ка, дружок, я сниму с тебя плащ, а то что-то ты оделся не по сезону и не по погоде.

— Сделай одолжение, дорогой брат, я сам хотел тебе предложить, да стеснялся.

— Эге! А может быть, ты и без рясы не замёрзнешь?

— Не замёрзну, дорогой брат, – весна нынче тёплая. Бери, если тебе нравится.

— Раз так, я бы и от рубахи не отказался.

— Бери и рубаху, дорогой брат. Мне ничего для тебя не жаль.

— Поистине приятно иметь дело с добрым и порядочным человеком! О! А это у тебя что? Пресвятая Богородица! Вы только взгляните, что носят под рясой бедные братья!

 

И разбойники вцепились в разукрашенный пояс брата Людвига и стали пытаться его сдёрнуть – разумеется, вместе со штанами.

— Нет, дорогие братья, - обрадовался брат Людвиг. – Так дело не пойдёт. Вот как раз штаны-то я вам и не отдам, коль скоро у меня есть на то официальное разрешение. Дайте-ка, дорогие братья, я вас благословлю по-своему, как умею.

 

Сказав так, он вырвал с корнем здоровенную колючую сосну и принялся махать ею во все стороны, сгребая разбойников в кучу, как сухие листья. И гоготал при этом, и радовался, как будто вернулись прежние времена, когда он был молод и часто предавался подобным забавам, ибо этому не мешал никакой устав. Нет нужды говорить, что с того дня разбойники оставили монахов в покое и обходили их обитель за три версты.

 

В другой раз обитателей монастыря стал притеснять местный герцог, и брат Людвиг вызвался потолковать с ним и воззвать к его совести и богобоязненности. Перед тем как идти к герцогу с увещеваниями, он извлёк из пещеры свой старый, насквозь проржавевший меч, протёр его рукавом, и ржавчина слетела с него, будто тонкий сой пыли, и острие ярко засияло под августовскими звёздами. Затем брат Людвиг подозвал своего коня, который пасся неподалёку в лугах и был так стар, что едва передвигал ноги. И конь приковылял кое-как на его зов, и брат Людвиг искупал его в озере, и почистил скребком, и поцеловал в морду, и конь, усмехнувшись, взвился на дыбы и стал носиться по лугу так, что невозможно было смотреть на это без головокружения. И брат Людвиг надел на себя доспехи, подпоясался мечом, вскочил на коня и поехал беседовать с герцогом о пользе смирения. А на другой день он пришёл к настоятелю и сказал, что дело с герцогом улажено, и более он их не потревожит.

— Как же он послушался тебя? – изумился настоятель.

— Его сразили острота и меткость моих аргументов, - ответил брат Людвиг и, испросив благословения настоятеля, отправился в сад – кушать яблоки и отсыпаться.

 

А под Рождество в монастырь пришёл некий странник, и был он стар и беден, но держался прямо, говорил с достоинством и знал множество историй и песен о прежних временах. И братья, собравшись вокруг него, слушали о подвигах короля Дитриха, и о том, как вероломный родич отнял у него земли и изгнал его в страну гуннов, и о том, как он победил коварного родича, но королевство своё не вернул и так и остался без крова, без имени и без друзей, из которых одни предали его, другие погибли в боях, а третьи умерли от старости. И так братья сидели и слушали бы до самой ночи, если бы не пришёл настоятель и не прогнал их в храм, готовиться к Рождественской службе. Один брат Людвиг не пошёл со всеми, а остался сидеть с бродягой, и оба сидели, и ёжились под зимним ветром, и дышали на руки, не глядя друг на друга.

— Господин мой, король Дитрих, - сказал брат Людвиг, - что же, значит, и Хильдебрандт умер?

— Да, - ответил бродяга. – Кто-то говорил, что его убил его же сын – по ошибке. А кто-то говорил, что это он убил сына, а потом умер от огорчения и скорби. Но поскольку конец «Большой песни о Хильдебрандте» утрачен, мы не можем точно сказать, кто прав… А я думал, ты меня не узнаешь.

— Кто – я? – обиделся Хайме. – Я узнаю тебя и через тысячу лет, в каком бы обличье ты ко мне не заявился. Но нельзя же тебе в твои годы всё скитаться по свету… пора уже и отдохнуть. Может, примешь постриг и останешься здесь?

— Да нет, я же вроде как язычник, - ответил с некоторым смущением бродяга. – Пусть уж всё останется, как есть. И в скитаниях, знаешь ли, есть своя прелесть.. Ну, правда, зимой это меньше чувствуется, зато летом…

— Хорошо, - сказал Хайме. – Дай мне три минуты, чтобы собраться. Ты ведь не торопишься?

 

И когда в монастырской церкви ударил колокол, они уже выходили из ворот, и ветер сыпал им на плечи мелкую ледяную крупу, и замёрзшие комья грязи скрипели и топорщились под ногами.

 

По дороге их нагнал ещё один бродяга, и они пошли втроём. И метель потихоньку утихла, и небо расчистилось, и стала видна Звезда.

— Эх! – сказал Хайме. – Всё же нехорошо я сделал, что ушёл, не побыв хоть немного на рождественской службе.

— Да, нехорошо, - согласился пришлый бродяга. – Но говорят, что Господь наш – везде.

— Я знавал одного отшельника, - сказал Дитрих, - который любил говорить: Господи, если ты везде, то почему я-то всё время оказываюсь где-нибудь ещё?

И всё трое засмеялись и закашлялись на морозном воздухе.

 

По пути им встретился ручей, ещё не прихваченный морозом, и незнакомый бродяга, достав из-под плаща чашу, зачерпнул из него воды и подал своим спутникам.

— У меня сегодня день рождения, - сказал он. – Выпейте и вы, братья, за моё здоровье.

 

Хайме, поколебавшись, отхлебнул и изумился:

— Вино!

— Рейнское. Самое лучшее, - подтвердил Дитрих, тоже попробовав.

— Я рад, что оно вам по вкусу, - сказал бродяга и, достав из-под плаща чёрствый ломоть хлеба, разломил его на три пышных пшеничных каравая; два из них отдал спутникам, а третий взял себе.

 

 

2006/12/27

 

У Сельмы Лагерлёф, о которой мне тут кстати напомнили, есть малоизвестная новелла о женитьбе норвежского конунга Олава Святого. О том, как он-то, Олав, хотел жениться на дочке шведского конунга, Ингигерд, а шведский конунг решил над ним поглумиться и подсунул ему вместо своей дочки рабыню по имени Астрид. А поскольку в те времена между рабыней и королевной была не такая уж большая разница, Олав не разобрался, что к чему, и простодушно дал себя провести. И Астрид несколько лет прожила с ним, каждый божий день дрожа от страха, что обман раскроется, и Олав, натурально, вздёрнет её на первой сосне или скормит заживо собакам. Но время шло, Олав ни о чём не догадывался и всё крепче привязывался к мнимой Ингигерд – ну, то есть, к Астрид на самом деле, но он-то не знал, что это Астрид. А уж Астрид, та просто в нём души не чаяла. И вот однажды Олав строгал во дворе какую-то доску, ибо чем ещё заняться норвежскому конунгу в свободное от походов и пиров время, как не починкой крыши в собственной избе. Один из слуг – а может быть, не слуга, а священник, я уже не помню, - рискнул напомнить Олаву, что сегодня воскресенье, а в воскресенье работать негоже. И Олав так рассердился на себя из-за этого невольного греха, что сжёг стружки дотла прямо у себя на ладони. Увидев такую невероятную богобоязненность мужа, Астрид окончательно устыдилась и призналась ему, что она вовсе не конунгова дочь, а простая рабыня. Олава, конечно, несколько перекосило от этого известия, но всё же он сумел победить в себе ярость и гордыню, и простил Астрид, и оставил её при себе, и тогда она сквозь счастливые слёзы увидела, как вокруг головы его загорелось золотое сияние. Чего только, право, не привидится влюблённой женщине. Впрочем, очень может быть, что так оно всё и было. Только у Снорри Стурлусона все описано не так.

 

А как? Бог мой, да очень же просто. Олав действительно ждал, что ему привезут Ингигерд, а ему взяли и привезли Астрид, которая, кстати, тоже была дочкой шведского конунга, только не от законной жены, а от какой-то служанки. И Олав спросил, какое за ней будет приданое. Ему сказали – такое же в точности, как за Ингигерд. «А! – сказал Олав. – Ну, тогда, какая, ко всем чертям, разница? Женюсь на этой, она ничуть не хуже. Может, лучше даже – будет меньше кобениться да строить из себя невесть что». И с большой пышностью сыграли свадьбу Олава и Астрид, конунговой жены, и после этого Олав жил с нею вполне себе счастливо, и имел при этом ещё немало рабынь и наложниц, и не почитал это для себя зазорным, поскольку это было в обычае среди людей его сословия. Извиняет его отчасти то, что в те времена он ещё не знал, что он Олав Святой, и звался Олавом Толстым.

 

А Ингигерд выдали замуж – знаете, за кого? Да за нашего конунга, за Ярицлейва. Так что мы тоже, можно сказать, в накладе не остались. Впрочем, что это я вам рассказываю? Вы и без меня всё это давным-давно знаете.

 

 

Снова о Рождестве

 

Были времена, когда я въезжала в Рождество на белой подушке.

 

Подушка эта специально предназначалась для поездок по тёмному, как туннель, и такому же длинному коммунальному коридору. Я укладывала её на пол, становилась на неё коленками и ехала, отталкиваясь поочерёдно ладонями, как вёслами, и созерцая проплывающие мимо окрестности. Коридор был узок, тесен и битком набит разными занятными вещами: старыми щетинистыми лыжами, самоварами, расчленёнными железными кроватями с шишечками и пружинами и громадными пиратскими сундуками, от которых ни у кого во всей квартире не было ключей. Иногда дорогу наискось перебегала мелким озабоченным шагом жирная, смутно знакомая мне мышь. Я поворачивала подушку, чтобы её не задеть, и мстительно думала, что когда-нибудь поймаю её в бутылку и целый день буду хвастаться ею подругам. Мышь только усмехалась в ответ на мои мысленные угрозы – она знала, что ничего подобного я никогда не сделаю, и презирала меня за мягкосердечие и бесхарактерность.

 

Рождество ожидало меня в крайней комнате, напротив ванной. В ванной этой висела, между прочим, картина, изображающая какое-то вздыбленное оскаленное чудовище с красными глазами и блестящей угольно-чёрной шерстью. Я любила его разглядывать, пока чистила зубы, мечтая при этом, что когда-нибудь у меня будет такая собака. Собственно, не так давно эта мечта в точности осуществилась… Но речь не об этом. Речь же о Рождестве. Вечно я норовлю уклониться в сторону от главного.

 

Рождество устраивала наша соседка по имени Анна Фридриховна Миттманн. Я знала, что она немка, потому что она учила меня понемножку немецкому языку. Больше я ничего о ней не знала. Она была фантастически стара, загадочна и страшна, как тётка Румпумпель – даже, пожалуй, значительно страшнее. Я приотворяла тихонько её дверь и заезжала в комнату на подушке, и мне навстречу пахло хвоей, воском, крашеной бумагой, пирогами и пряниками.

— Тётя Аня, а что такое Рождество? – спрашивала я у неё не раз и не два, заранее зная, что она не скажет мне правды.

— Это так раньше назывался Новый Год, - не моргнув оранжевым глазом, отвечала она и поправляла выкрашенную в невероятный апельсиновый цвет клочкастую шевелюру.

— А почему вы его справляете не на Новый Год, а раньше?

— Это такая старинная традиция. Я люблю старинные традиции. Я ведь и сама очень старинная, ты согласна?

 

Я была согласна. Я не сомневалась, что она сопровождала в походе короля Харальда Жестокого, и она же бежала, спасаясь от налёта унгров, в монастырь Святой Девы Схоластики под Клелем, который всё равно потом сожгли и разграбили, и она же торговала жареными каштанами на базаре во Франкфурте, и она же летала майским вечером на Броккен, подоткнув повыше юбки, как при стирке белья, потому что это вздор, что ведьмы непременно должны летать голышом - совершенно не обязательно. И её дважды топили в лошадином пруду, трижды пытались сжечь на костре, а во время второй мировой войны сослали на поселение в Сибирь, потому что фамилия её была Миттманн – с двумя «т» и даже двумя «н», как у Германа в «Пиковой даме». Впрочем, тогда я была мала и всего этого, конечно, не знала, но, как мне теперь кажется, догадывалась.

 

И она угощала меня сухими немецкими пряничками и толстой русской кулебякой, и поила розовым чаем с душистыми колдовскими травками, и ставила на магнитофон громадные круглые бобины, которые пели нежными детскими голосами про «танненбаум» и ещё что-то, такое же рождественское и непонятное. И на ёлке у неё висели игрушки – такие же старинные, как она сама, помнившие и Аттилу, и Лютера, и Бисмарка, и ещё многое другое, о чём можно было бы и не вспоминать. А за окном падал крупный сыпучий снег, светил жёлтый фонарь и ругался дворник. И было так хорошо, что хотелось, чтобы этот вечер не кончался до самых летних каникул.

— Тётя Аня, - начинала я новую провокацию, - а как по-немецки «Рождество»?

— Вот, - говорила она, показывая мне ветхую открытку с весёлыми толстыми детьми под ёлкой. – Читай. Ты ведь умеешь уже.

— Вайн-нах-тен, - читала я по слогам. – Винные ночи, что ли?

— Можно и так, - соглашалась она. Она на всё соглашалась, лишь бы не говорить правду. Впрочем, неправды она тоже умудрялась не говорить. И я, изнывая от её томительной уклончивости, пыталась найти ответ сама, разглядывая её древние открытки и книжки с ломкими страницами.

— Я знаю, - говорила я ей шёпотом, - про Рождество нельзя говорить, потому что оно Хрис-то-во. Про всё, что «христово» нельзя говорить. Можно только писать, и то сокращённо, чтобы никто не догадался. Про Рождество пишут «Р.Х.» А про Пасху, когда куличики – «Х.В.» Правильно я догадалась?

— Да, - соглашалась она. И мы с ней сидели, как в старинной катакомбе, и ели потаённо имбирные пряники, которые почему-то ничуть не претили моему твёрдому атеистическому сознанию, и слушали тоненькую, как колокольчик, песенку про «штиле нахт». И дворник за окном ругался так смачно и радостно, что хотелось пригласить его к нам и угостить пряничком за красноречие. И попугай в клетке под потолком скрипел, бормотал и сорил семечками. В Рождественскую ночь все звери и птицы, как известно, умеют разговаривать. Но этот попугай был и так говорящий и потому именно в эту ночь молчал – из принципа и упрямства.

 

Если у кого-нибудь тоже есть сентиментальные воспоминания о Рождестве, милости просим. Сейчас самое подходящее время для святочных историй.

 

 

Моя подруга

 

— Ну, посидели мы немножко в этом кафе, выпили, а потом он мне говорит: «Приходи к нам в студию позировать. Натурщиков не хватает – никто за такие деньги не соглашается». Я говорю: «Как – позировать? Нагой?» А он так удивился: «Почему, говорит, ногой? Лицом. У нас сейчас по программе портрет с элементами интерьера. Да ты не бойся, это быстро… ты даже опомниться не успеешь». Я думаю: ну, ладно. Не очень оригинальный предлог, конечно, но какой есть. Посмотрим. Прихожу, смотрю - сарай какой-то щелястый, котами насквозь пропахший, а в нём и правда сидят лохматые мальчики и девочки и рисуют. Посадили меня на какой-то чурбак, в лицо лампу направили, как в гестапо, рядом положили раковину и коробочку из-под чего-то тухлого. И велели сидеть так и не шевелиться. Мама моя, как же я устала за эти три часа! Главное, нога чешется, аж до слёз, а не могу же я всё время чесаться, как обезьяна, раз люди просят сидеть неподвижно. Это черти мне её щекотали, хвостами, я тебе точно говорю. Я даже чувствовала, как щетина по пятке скребёт, очень отчётливо. Пробовала мысленно «Отче наш» читать – не помогает. Я заметила, кстати, что против моих чертей это никогда не помогает, они у меня какие-то не такие. Ладно! Наконец, кончилась эта пытка, собрали мне эти художники стыдливо так мелочь разную по карманам, а мне и брать неудобно, и отказываться – тоже неудобно, обидятся ещё. Взяла, затолкала в карман, говорю: покажите хоть, что получилось-то. Они говорят: пожалуйста. И повернули ко мне свои мольберты - или что там у них. Мамочки! Я как увидела это, так скорей подхватилась и бежать к косметологу. Прибегаю и, как буфетчик у Булгакова, с порога кричу: умоляю остановить! А косметолог у меня грузин… такой толстый, весёлый и с сальцой в глазах… Его от моего вопля аж к стене отбросило. А я кричу: делайте, кричу, что хотите, только чтобы я больше этого никогда на своём лице не видела! И вообще – чтоб я больше этого лица нигде не видела… никогда. Понимаешь, в зеркало когда смотришь, то это не так заметно. Не знаю, почему. Может, потому, что перед зеркалом ты подтягиваешься и уже рефлекторно делаешь то лицо, которое хочешь увидеть. Но ужас-то в том, что обычно-то ты совсем с другим лицом ходишь! И все это видят, кроме тебя! Это же неприличие полное… Почему ты мне раньше про это не сказала? – ты же всё время меня такой видишь! Эх! А ещё подруга, называется!

 

— Знаешь, почему я вчера не позвонила? Я же маму провожала на поезд. Она в Уральск поехала, к родственникам. Главное, она с этими родственниками уже лет семь как никаких отношений не поддерживала и не переписывалась, а тут вдруг собралась. Кучу игрушек повезла с собой, говорит: на всякий случай, вдруг там уже внуки. Я ей говорю: да может, они вообще уже там не живут, переехали куда-нибудь сто раз. А она: ничего, говорит, приедем, на месте разберёмся. А я помню, как она в молодости ездила в ГДР, к какому-то своему приятелю, немецкому коммунисту. А он ни сном, ни духом, что она собирается приезжать – ну, и укатил куда-то на свой коммунистический конгресс, а она приехала. Вот. Ну, что делать? Ночевала два дня в парке, у памятника какому-то Клаусу Вернеру – не знаешь, кстати, кто это такой? Потом её какая-то старушка незнакомая подобрала, приютила. А коммунисту этому потом здорово попало по партийной линии за то, что он не встретил, как положено, гостя из СССР… у них, у коммунистов же, всегда было строго, особенно в Германии. Хотя он вообще не был виноват в этой истории. Это потом уже, когда он маму в туалете нечаянно запер, а сам ушёл на целые сутки, - вот тогда да, тогда он был виноват, конечно. Да! Я же про поезд. Мы ж заранее вышли, представляешь? Чтобы спокойненько так, без спешки, дойти и сесть. А мама по дороге меня всё спрашивала, что мы забыли. Билеты, говорит, ты где оставила? Я говорю – нигде не оставила, вот они, в сумке. Она говорит: а деньги где оставила? Я говорю – да вот они, не волнуйся ты, бога ради. Наконец, она вспомнила-таки, что оставила на подоконнике сумку с тремя килограммами солёной рыбы… Вот на кой чёрт, я тебя спрашиваю, этим родственникам в Уральске, которых вообще уже давным-давно нет в этом Уральске, три килограмма солёной рыбы? Я лично не понимаю, хоть убей. Но маму же не переубедишь. Пришлось нам возвращаться за рыбой, а потом, на привычных скоростях, лететь на вокзал. Я знаю вообще, в чём дело. Это же всё черти… они же так просто не могут, им же непременно надо с ветерком прокатиться, чтобы в ушах свистело. В общем, бежим мы вдоль платформы, в каждой руке – по четыре сумки, на каждом плече – по четыре чёрта хихикает, а поезд дли-инный, морозный такой… и возле каждого вагона стоит по казахскому проводнику. И все проводники одинаковые – высокие такие, в шапках здоровенных, лица, как у каменных истуканов в степи… И, конечно же, у мамы в билете указан тринадцатый вагон, какой же ещё? Добегаем до двенадцатого, а вслед за ним – ты не поверишь – такое начинается! Вслед за ним идёт восьмой, за ним – пятый, за ним – одиннадцатый… и на каждом вагоне – свой пункт назначения. Где Самара, где Саратов, а большинство, знаешь, вообще с такими длинными казахскими названиями, где в каждом слове по четыре буквы «ы». И только в самом конце оказался тринадцатый вагон, и вот на нём-то и было написано «Уральск». Слава Богу, хоть именно тот вагон, в котором едет мама, идёт именно в Уральск. Только мне интересно – как же все остальные вагоны разъедутся по разным направлениям, если поезд-то один, и полотно железнодорожное – одно? Надо будет у мамы спросить, когда приедет.

 

 

Предновогоднее

 

Маленькая продавщица в киоске, протягивая мне здоровенного лохматого кабана с оскаленной пастью и выпученными глазами, радостно спросила:

— Правда, вылитый, да?

— Да, - согласилась я, потрясённая точностью формулировки. – Просто копия. Одно лицо.

— С кем – одно лицо? – подозрительно спросил мужик, покупавший в соседнем киоске сигареты.

— С ним, с кем же ещё, - ответила я, заворачивая кабана в газету.

— А-а-а, - успокоенно покивал мужик. – Да. Это точно.

 

 

2006/12/29

 

До восьмого числа уезжаю в деревню.

 

Счастливого Нового года всем! Не разбегайтесь тут без меня - я всеми вами очень дорожу!

 

Вавилонская библиотека

 

Библиотекарь в поисках копья

Я очень обрадовалась, когда увидела название фильма – «Библиотекарь в поисках копья». Вот, подумала я, наконец-то нашёлся кто-то, кто ухватил самую суть нашей профессии. Именно – в поисках копья. Я знаю некоторых библиотекарей, которые уже нашли для себя подходящее. Более того – я знаю, что в разных городах при университетах культуры есть курсы, обучающие библиотекарей грамотному владению этим видом оружия. Чтобы разить точно, аккуратно, без промаха, с известным изяществом и с одного удар





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2016-12-05; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 292 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Даже страх смягчается привычкой. © Неизвестно
==> читать все изречения...

980 - | 844 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.009 с.