Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Партийный контроль, партийные чистки, дисциплина




такович, Н. Мясковский, А. Хачатурян и др.) были подвергнуты гонениям и запретам за увлечение «антинародным формализмом», будто бы заимствованным на загнивающем Западе. В начале 50-х годов XX века М. Шолохов неожиданно узнал по вышедшему в свет очередному тому собрания сочинений Сталина о том, что вождь еще в начале 1930-х годов критиковал его роман «Тихий Дон» за искажение истории казачества и установления советской власти на Дону, и начал задним числом срочно переписывать со­бытийную канву романа, выбрасывать одних исторических лиц и вставлять других, менять оценки их деятельности и т.п.

В одних случаях преобладающей оказывалась установка партии на «пролетарский интернационализм», в других — на развитие национальных традиций (в частности, русской культуры); куль­турное наследие то категорически отвергалось (за незначитель­ным исключением) и критически переосмыслялось, подвергалось весьма существенной идеологической селекции (в духе ленинской статьи, представлявшей Л. Толстого как «зеркало русской рево­люции», или ленинской же характеристики Достоевского как «ар­хискверного» писателя и мыслителя), то ставилось в качестве не­досягаемого и непререкаемого образца, примера для подражания (как, например, музыка Глинки, Чайковского, Мусоргского; жи­вопись Репина, Перова, Крамского, других «передвижников»; кри­тика Белинского, Добролюбова и Чернышевского).

Менялись и политические критерии: принцип «партийности» (вылившийся на определенном этапе — в конце 1920-х годов — в лозунг «большевизации» литературы, с которым выступил лидер РАППа Л. Авербах) заменялся принципом «государственности» (с этой идеей в последние годы жизни выступал сам Сталин); раз­личный облик приобретало понятие «народности» — от подража­ния фольклору и даже его фальсификации (изобретались новые былины — «новины», воспевавшие Ленина, Сталина, Октябрь, коллективизацию и т.п.; сочинялись псевдонародные песни совет­ского времени, исторические легенды, сказки) до противопостав­ления критериям классовости («общенародное» как национальное достояние культуры); идеи творческого многообразия, идейно-эс­тетического плюрализма — в рамках определенной политической идеологии и философской методологии — сменялись курсом на идейно-политическую «монолитность», творческую унификацию под эгидой единого «стиля эпохи» или общего творческого метода придуманного Сталиным «социалистического реализма».

За всеми быстротекущими изменениями и изгибами «генераль­ной линии» партии в области культуры было невозможно не толь­ко угнаться, но подчас и уследить. Политическая конъюнктура ста­новилась чуть ли не основной специальностью деятеля советской культуры, стремившегося «угадать», «подыграть», «приспособить­ся» к новым политическим веяниям и руководящим настроениям; иногда просто выжить в трудной и опасной ситуации. Здесь от­крывались безграничные возможности не только для осужденного Лениным в 1905 г. «литературного карьеризма», но и для много­сложных «аппаратных игр», столь же перспективных, с точки зре­ния приближения к власти, сколь и опасных для ее участников.

Впрочем, в этом отношении ленинские принципы руковод­ства культурой ничем существенным не отличались от сталинс­ких, хрущевских, брежневско-сусловских, андроповских, гор­бачевских; все различие заключалось в границах допустимого и в масштабе принимаемых мер в отношении выслужившихся или провинившихся лиц. Постоянно менявшиеся «правила игры», политические и идеологические принципы, критерии оценок, лозунги дня и т.п. — все это значительно упрощало методы ру­ководства культурой со стороны партгосноменклатуры: всегда открывалась возможность выявлять допущенные ошибки и про­счеты, критиковать заблуждающихся и оступившихся, разобла­чать явных и скрытых «врагов», карать одних, поощрять других и подавать пример «кнута и пряника» третьим.

Этот пресловутый «дух борьбы» постоянно насаждался в куль­турной политике и самой культуре, навязывался самим деятелям культуры, которые были обязаны принимать деятельное участие, а иной раз и выступать с инициативой в критике своих товарищей, в разоблачении «происков» и ошибок, участвовать в полемике по поводу чистоты своих рядов и верности «ленинским принципам» советской культуры. По существу, на протяжении всей советской истории партия осуществляла безостановочную борьбу с «классо­во чуждыми» деятелями культуры, «внутренней эмиграцией» и «скрытой оппозицией», с инакомыслящими и диссидентами.

Начиная с Октября и кончая горбачевской «перестройкой», руководители партии и государства постоянно искали объекты для идеологической борьбы и неизменно находили — как пра­вило, самых неординарных, талантливых, выбивавшихся из «об­щего ряда». Можно сказать, что у идеологов коммунистичес­кой партии на каждом этапе советской истории проявлялось своего рода «абсолютное чутье» в отношении тех, с кем нужно и должно бороться, кто представляет реальную угрозу суще­ствованию режима. М. Горький с его «Несвоевременными мыс­лями», А. Блок, трагически оценивавший революцию как «воз­мездие» интеллигенции, Н. Гумилев, Е. Замятин, И. Бабель, Б. Пильняк, С. Есенин, Н. Клюев, С. Клычков, Н. Заболоцкий, М. Булгаков, А. Платонов, М. Зощенко, Н. Олейников, О. Ман­дельштам, Д. Хармс, А. Ахматова, Б. Пастернак, В. Гроссман, В. Шаламов, Ю. Домбровский, А. Солженицын, И. Бродский, Ю. Даниэль и А. Синявский... — этот далеко не полный список одних только писателей, подвергавшихся травле, остракизму, запрещениям, изгнанию, наконец, заключению в тюрьмы и ла­геря, смертной казни, говорит о том, что идеологическая борь­ба в культуре и с культурой стала неотъемлемой частью куль­турной политики тоталитарного государства. В годы сталинс­кого правления одних только членов Союза писателей погибло от репрессий более 600 человек. А ведь были еще и художники, архитекторы, театральные режиссеры (взять хотя бы одного Вс. Мейерхольда), актеры, музыканты, ученые (вопиющий при­мер — судьба академика Н.И. Вавилова!).

Всесильная политическая партия, единственная в стране, подме­нившая собой целое государство и выступавшая от его лица, ожес­точенно боролась с наиболее талантливыми, творческими деятеля­ми культуры, не сумевшими или не захотевшими растворить свою индивидуальность в «общепартийном», «общепролетарском», об­щегосударственном деле. По мере того как крепла мощь тотали­тарного государства и всесилие руководившей им партии, они стре­мились безраздельно подчинить себе науку, философию, архитек­туру, кино, театр, живопись, музыку, наконец, свободное писа­тельское слово. В сталинском «Кратком курсе истории ВКП(б)», переиздававшемся с незначительными изменениями до конца гор­бачевской эры, история страны, ее политики, ее культурной жизни была полностью фальсифицирована и мифологизирована.

Были объявлены «лженауками» генетика и кибернетика, соци­ология и семиотика, теория относительности и пресловутые «пе­дологические извращения» в педагогике. Сталинскому «надзира­телю над идеологией» Жданову не удалось развязать гонения сре­ди физиков исключительно только потому, что было нужно со­здать советскую атомную бомбу, а дискуссия в области физики была чревата потерями кадров в ядерной физике. Однако общая тональность политической покорности, конформизма была вне­дрена в сознание большей части советской интеллигенции. Среди тех, кто поступил на службу советской власти, были великие художники: Горький и Маяковский, Шолохов и А. Толстой, Фа­деев и Твардовский, Станиславский и Немирович-Данченко, Эй­зенштейн и Довженко, Прокофьев и Шостакович, Голованов и Мравинский. Верой и правдой служили режиму и ученые, инже­неры, педагоги, журналисты, философы — в каждой специализи­рованной области свои представители. И верноподданных интел­лигентов в СССР, надо признаться, было гораздо больше, нежели оппозиционно настроенных или инакомыслящих.

В их творчестве, официально признанном и вознагражденном, были и свои исключения из правил: свои конфликты с властями, подчас острые и драматические, были свои подъемы и срывы, удачи и творческие поражения; была подчас и халтура, и льстивое угодничество перед вождями, и дешевая конъюнктура, но были и свои шедевры, значения которых в истории советской, отечествен­ной и мировой культуры никто не станет отрицать. Однако траге­дией их жизни и творчества было то, что, хотя и творили они, по выражению Шолохова, «по указке сердца», но сердца-то их воль­но или невольно были отданы «родной партии», и они были не свободны от своего общества, политического строя, в котором они жили — вынужденно или добровольно. Независимо от люби­мых жанров и стилей, эстетических и социальных предпочтений, личных и общественных симпатий и антипатий они были «колеси­ками и винтиками» породившей их и поглотившей тоталитарной системы и составляли неотъемлемую часть официальной, разре­шенной советской идеологии и культуры.

Другое дело, что фактически в каждом из них жило какое-то — более или менее значительное — зерно несогласия, протеста против обезличивающей и подавляющей творческую личность системы, против политического произвола и насилия, против ат­мосферы страха и террора, порожденных тоталитарным режи­мом. Это приводило к «двоемыслию» и даже «двоедушию» выда­ющихся деятелей отечественной культуры, живших и творив­ших по «двойному счету»: для государства и по зову собствен­ной совести, на потребу политической конъюнктуре и ради «спа­сения души», реализации своих тайных убеждений и таланта.

Однако и самые убежденные оппозиционеры, самые неприми­римые противники тоталитарного режима и большевистской куль­турной политики не избежали, пусть и в более мягкой форме, тако­го же «двоемыслия», «двоедушия», двойственности в поведении и даже творчестве. Практически нигде не печатавшиеся (на опреде­ленном этапе своей творческой биографии) М. Булгаков, А. Плато­нов, О. Мандельштам, М. Зощенко, А. Ахматова, Б. Пастернак и др. использовали любой шанс, чтобы издаться, реализовать свой твор­ческий потенциал в советской культуре. Не останавливались они перед тем, чтобы написать стихи, рассказы, пьесы о советских вож­дях — Ленине и Сталине (различно это мотивируя и оправдывая в своих собственных глазах и в мнении окружающих), обращались к патриотической и военной теме (не особенно отклоняясь от офици­альных идеологических установок того времени). Все это понятно и объяснимо: художник не может жить без своего адресата, творить без надежды быть прочитанным, услышанным.

В условиях тоталитарной цельности, социально-политической «монолитности» советская культура находила свои специфичес­кие формы проявления культурного плюрализма. Одной из та­ких характерных форм «латентного» плюрализма была пресло­вутая «двойная жизнь», деятелей культуры, изматывавшая и физически, и особенно нравственно. Эти внутренние противо­речия, раздвоение творческой личности в условиях тоталитар­ного государства — между стремлением выжить под гнетом реп­рессивного, тиранического государства и сохранить верность себе, своим нравственным и философским принципам, своей творческой индивидуальности и своему стилю — приводили к тому, что доброе и злое, активное и пассивное, творческое и инертное начала были тесно соединены, даже спаяны в облике великого художника или мыслителя, вступающего в компромисс со своей совестью, страдающего от своей жизненной, подчас житейской слабости и в то же время имеющего силу быть — хотя бы в своем творчестве — самим собой, невзирая на обсто­ятельства превышающие его личные возможности.

Поэтому так распространены были случаи писем и обращений деятелей культуры к «вождям Советского Союза» (выражение А. Солженицына), в которых они обращались с просьбами и уни­женными мольбами, просили совета или давали советы, высказы­вали различные предложения, гипотезы и т.п., — словом, пыта­лись вступить в контакт с властью, добиться взаимопонимания с ней, достичь невозможного единства тоталитаризма с антитота­литарными тенденциями. Письма вождям — от Горького до Со­лженицына — это особый жанр в истории советской культуры; в нем находила свое выражение и последняя надежда и безнадеж­ность, и попытка компромисса и стремление оправдаться, и сме­лый вызов оппонента и невольная капитуляция перед непреодоли­мой силой... Эти письма свидетельствовали о мощи тоталитарной системы и в то же время о ее глубокой неоднородности, о той скрытой борьбе, которая непрерывно велась в недрах советской культуры, подтачивая изнутри ее единство и целостность.

Однако творческое «двоемыслие» имело и другой выход — не поведенческий, а творческий: в силу изначальной многознач­ности любых явлений культуры (прежде всего культуры худо­жественной) произведения, созданные великими мастерами культуры в условиях тоталитарного режима, обладали не един­ственным, официально санкционированным смыслом, но нередко двумя и более значениями в многослойной смысловой структу­ре целого. Это объясняет и идейно-образную неоднозначность классических произведений тоталитарной эпохи. Пьесы «Клоп» и «Баня», поэмы «Хорошо» и «Во весь голос» В. Маяковского, поэмы «1905 год» и «Лейтенант Шмидт» Б. Пастернака, «Хожде­ние по мукам» и «Петр Первый» А. Толстого, «Тихий Дон» и «Поднятая целина» М. Шолохова, «Как закалялась сталь» Н. Островского, «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» И. Ильфа и Е.Петрова, «Я — сын трудового народа» и «Время, вперед» В. Катаева, «Разгром» и «Молодая гвардия» А.Фадеева, «Соть», «Дорога на океан», «Русский лес» Л. Леонова, «Города и годы», «Первые радости» и «Необыкновенное лето» К. Федина — эти и другие вполне советские произведения литературы не ук­ладывались в трафаретные схемы официозной пропаганды и от­личались вариативностью, многозначностью содержания, про­тиворечивым сочетанием правды и лжи, реалистической карти­ны мира и угодливой просоветской апологетики, тонкого, глу­бокого психологизма и вымученного схематизма, масштабных художественно-философских обобщений и примитивной дема­гогии, лобовых политических и этических сентенций и много­слойного подтекста и даже иносказания. То же можно сказать и о многих знаменитых советских кинофильмах, прославивших имена С. Эйзенштейна и А. Довженко, В. Пудовкина и бр. Васи­льевых, Г. Козинцева и Л. Трауберга, М. Ромма и С. Юткевича, Ф. Эрмлера и Г. Александрова, И. Пырьева и Ю. Райзмана, Р. Кармена и С. Герасимова. В этих фильмах неразрывно соеди­нялись ужасающий примитив и художественное мастерство, по­разительная наивность и философская глубина, политическая прямолинейность и трогательная сентиментальность, плакатная агитационность и выстраданный патриотизм. Впрочем, подоб­ные примеры можно почерпнуть и из области изобразительно­го искусства, музыки, театра, архитектуры и т.д.

Но рядом с теми деятелями культуры, что добровольно или вы­нужденно стали «колесиками» и винтиками тоталитарной партий­но-государственной политической машины, жили и работали в тя­желейших условиях, напоминающих условия подполья, другие пи­сатели и художники, мыслители и ученые, которые не сдались и не подчинились системе, несмотря на ее мощь и на все усилия ее уп­равляющего (командного) и исполнительного (карательного) меха­низмов. Вопреки сформулированному Лениным закону: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя», — они жили в советском обществе и были от него, по большому счету, свободны! Внутренняя свобода духа и нравственная ответственность перед словом, культурой, памятью народа позволяли всем этим деятелям культуры бескорыстно работать в стремлении изменить, реформи­ровать, преобразовать господствутощую систему, сделать ее более гуманной, человечной, освободить от переполняющего ее насилия, лжи, трусливого преклонения перед грубой силой, от унижения твор­ческой личности, от культа безличного и аморфного коллективиз­ма, от духовного и нравственного рабства.

Речь шла не только о том, чтобы самим деятелям культуры освободиться от подавляющей их системы, но и читателям, зри­телям, слушателям — всем мыслящим и чувствующим — дать «глоток свободы», через приобщение к свободному духу твор­чества вызвать представление о духовной свободе вообще; речь шла о том, чтобы раскрепостить саму систему, привить ей навы­ки свободы — политической и идеологической, нравственной и религиозной, эстетической и житейской. Конечно, на этом пути отечественных нонконформистов ждали не только победы: бы­вали и унизительные поражения, срывы, жалкие компромиссы, уступки режиму, творческое бесплодие и т.п., но эти явления присущи любому творческому процессу и никак не привязаны к его идейной направленности. К тому же творчество инако­мыслящих в условиях тоталитаризма имело гораздо меньше шансов уцелеть, сохраниться до нашего времени и не погибнуть в разгар идеологических кампаний, чисток, репрессий.

В этом отношении даже такая — по определению монистичес­кая — модель культуры, как тоталитарная, не устраняла потенци­ального культурного плюрализма, но лишь «загоняла» его в куль­турный подтекст, в политическое «подсознание» эпохи. Подспуд­ная противоречивость и многозначность культурных процессов даже в условиях террора и политической диктатуры была практически неустранимой — ни методами «культурной селекции», ни идеоло­гическими предписаниями и запретами, ни целенаправленным вос­питанием деятелей культуры в духе преданности политической си­стеме; она была непреодолимой даже чрезвычайными мерами реп­рессивно-карательных органов, показательными акциями устраше­ния, физическим уничтожением деятелей культуры.

Это означало, что культура, претерпевая в своем историчес­ком развитии самые драматические коллизии и трагические ис­пытания, не может в принципе быть без остатка поглощена поли­тической системой или подчинена ей, даже самой несгибаемой, жестокой и кровожадной; что изначальная многомерность и мно­гозначность культурных феноменов служит надежной защитой от насильственной унификации культуры политическими и реп­рессивными средствами; что культурный плюрализм никогда и ни при каких условиях не может быть сведен к непротиворечи­вому монистическому целому, он лишь меняет свои формы, адап­тируясь к самым сложным социально-политическим, экономи­ческим и военным условиям человеческого бытия.

И чем больше старались современные советским «мастерам культуры» общественно-политические и административные силы разрушить художника в человеке или человека в художнике, чем больше эти силы работали, унижая и уничтожая личность в художниках и мыслителях, стирая из сознания народа, изымая из культурного обихода самые понятия личности, творчества, индивидуальности, нравственности, художественности, собствен­ного достоинства, духа, вечности, тем сильнее было сопротивле­ние художественного, нравственного и духовного начала в че­ловеке, чья личность как художника, мыслителя и гражданина была не окончательно сломлена, тем больше он находил для са­мого себя и своей аудитории убедительных свидетельств неист­ребимости и неодолимости культуры.

Эпоха тоталитаризма, пришедшая в историю XX века с тем, чтобы раз и навсегда доказать приоритет политики над искусст­вом, наукой, философией, вообще культурой, над человеческой личностью и ее неповторимым духовным миром, над «вечны­ми» вопросами и общечеловеческими ответами на них, неожи­данно для себя натолкнулась на противодействие своим замыс­лам и планам всей предшествовавшей культуры (включая лите­ратуру и искусство, философию и науку, религию и культуру повседневности), исторического прошлого, аккумулированного в традициях и человеческой памяти выдающихся творческих индивидуальностей, вставших на защиту вечных ценностей.

Культурно-исторический урок, преподанный тоталитаризмом XX веку, заключался совсем в ином: культуру оказалось невоз­можно политизировать и унифицировать даже средствами бес­прецедентного насилия и террора; культуру невозможно пере­делать в соответствии с идеологическими установками и субъек­тивными убеждениями тех или иных государственных деяте­лей, даже очень сильных и влиятельных; культура не может стать в XX веке монистичной и «одностильной», а творческая инди­видуальность не может быть без остатка интегрирована в без­личное массовое движение, в аморфную толпу. Политические деятели возмечтали использовать литературу и искусство, на­уку и философию как слепые и немые средства своей полити­ки, как неодушевленные инструменты своей деспотической власти над людьми и душами людей; они и относились к этому «орудию», или «оружию», как к временным «лесам» начатого ими грандиозного партийно-государственного строительства, ре­волюционного преобразования всего мира: им казалось, что эти «леса» из худшего материала и что этот отработанный материал может быть выкинут «в печку» (Ленин) и тем самым послужить «растопкой» для поддержания жара классовой борьбы...

Но они слишком плохо знали отечественную культуру и не­дооценили содержащийся в ней духовно-нравственный потен­циал. Они мало размышляли над историей и смыслом класси­ческой русской культуры, представлявшей нечто гораздо боль­шее, нежели все, что о ней говорилось с точки зрения политики, социологии, сиюминутной «злобы дня». Вообще они не понима­ли культуры и ее специфики, логики ее самосохранения и исто­рического развития. Поэтому вожди тоталитарного государства и не могли прогнозировать ни противоречий и раскола советс­кой культуры, ни тенденций ее эволюции, ни будущего неотвра­тимого краха и распада самого тоталитарного государства — главной социокультурной ценности тоталитаризма.

Лекция 23. «Оттепель» [1]

Традиционно «оттепелью» называется кратковременный пе­риод в истории советской культуры 50—60-х годов XX века, связанный с робкими и непоследовательными попытками дес­талинизации духовной атмосферы и образа жизни, исходив­шими прежде всего от представителей творческой интеллиген­ции («шестидесятников»), настроенной умеренно оппозицион­но, — при столь же неуверенном и непоследовательном попус­тительстве властей (Н. Хрущев и др.), с одной стороны, стре­мившихся отрешиться от зловещего сталинского наследия, а с другой — боявшихся потерять вместе со сталинизмом и идео­логическую основу своего существования — коммунизм. На­чавшись с физической смерти харизматического лидера Со­ветского Союза, «оттепель» в советской культуре стала нача­лом необратимого процесса политической и социально-эконо­мической, идеологической и художественно-эстетической эро­зии тоталитаризма, продолжившегося, несмотря на волнооб­разные процессы «потепления» — «похолодания», вплоть до конца XX века.

Впрочем, первотолчком советской «оттепели» послужила не столько смерть «отца народов» и тем более не пресловутый XX съезд КПСС, на котором тогдашний Первый секретарь ЦК КПСС Н.С. Хрущев, преодолевая сопротивление своих коллег по ЦК, выступил с антисталинским докладом, сколько окончание Вели­кой Отечественной войны, вызвавшее множество несбывшихся ожиданий и надежд, особенно в среде творческой интеллиген­ции (падение «железного занавеса» и дальнейшее сближение с Западом, политическая и идеологическая либерализация, рос­пуск колхозов и развитие рыночных отношений, расширение границ научного и художественного поиска, философского и религиозного свободомыслия и т.п.).

Послевоенное предчувствие «оттепели» стало осторожно заявлять о себе после смерти вождя. Эта осторожность была во многом вызвана именно крахом послевоенных иллюзий в отношении советской власти и ее способности к сущностно­му изменению. Запуганная репрессиями Большого террора советская интеллигенция и не претендовала на коренное из­менение политического строя или культуры и идеологии в СССР: предел стремлений послевоенной творческой элиты — расширение сферы дозволенного и сужение запрещенно­го, реабилитация частного человека и прав личности на сво­боду в творчестве, индивидуальном поведении, быту. Однако и этим, весьма умеренным не требованиям, а скорее ожида­ниям советской интеллигенции было трудно сбыться. Потре­бовалось почти полвека, прежде чем эти робкие и наивные надежды на духовную, культурную и политическую свободу в СССР в какой-то мере все же оправдались.

Истинным и единственным источником демократических перемен, наступивших в СССР после смерти Сталина, была пос­левоенная культура повседневности. Здесь и военные трофеи, и американская помощь по лендлизу, и впечатления простых рус­ских солдат от Европы, освобожденной Советской Армией, и первые проблемы холодной войны, и развернувшаяся борьба против «низкопоклонства перед Западом» и «безродного космо­политизма», и с трудом преодолеваемая хозяйственная разруха, и помпезное славословие Вождя, и разочарование в официоз­ных идеологемах, далеко разошедшихся с жизнью.

Именно культура повседневности конца 40-х — начала 50-х годов во всех ее неразрешимых противоречиях начала отсчет последних лет тоталитаризма и сделала первые шаги к его пре­одолению. Именно культура повседневности послевоенного об­разца положила конец монолитному Большому стилю сталинс­кой эпохи, а вовсе не «наследники Сталина», инициировавшие XX съезд и произнесшие запоздалые ритуальные проклятья в адрес «культа личности». На самом деле политики волей-нево­лей были вынуждены считаться с новыми культурными интере­сами и реалиями молодого поколения, уступая давлению исто­рических обстоятельств и приспосабливаясь к новой культур­ной парадигме переходного времени. XX съезд партии был на самом деле следствием культурных и ментальных изменений в стране, а не причиной социокультурных перемен, как хотели представить партийные идеологи и пропагандисты конца 50-х — начала 60-х годов.

Крах тоталитарной культуры шел одновременно с несколь­ких сторон. Во-первых, произошло крушение «светской рели­гии», для которой имя и дух Сталина были основой и вершиной.

Простое перенесение атрибутов политического культа, еще недавно сопровождавшее любое упоминание или появление вождя, на кого-то из потенциальных преемников, а тем более на безликое «коллективное руководство» было уже невозмож­но. Исчерпав свое «религиоподобное» строение, советское об­щество стало политически секуляризованным, и отношения между рядовыми членами общества и руководителями госу­дарства перестали строиться на бездумной вере, слепом дове­рии, раз и навсегда заведенном всеобщем церемониале, «сак­ральном ритуализме».

Во-вторых, вместе с концом советской религии (во всяком случае ее большей части — в лице сталинизма; оставалось еще обожествление мумифицированного Ленина) наступила смерть политического культа вождя: прославление ни Н. Хрущева, ни Л. Брежнева, ни тем более кого-либо из последующих генсеков ЦК КПСС уже не могло обрести буквальные, фантасмагоричес­кие формы сталинского культа.

Наконец, в-третьих, завершение эпохи «культа личности» ознаменовалось и собственно антропологическим смыслом дес­талинизации советской культуры. Дело в том, что Сталин-чело­век, огражденный от «простых советских людей» кремлевской стеной, политикой перманентного террора, одиозной и прими­тивной пропагандой, собственной подозрительностью, был ни­кому не известен (в том числе и своему ближайшему окруже­нию). Не получил отражения человеческий облик Сталина и в культуре его времени: и в литературе, и в театре, и в кино его образ отличался редкостной плакатностью, монументальностью, идеологичностью, т.е. абсолютной безжизненностью; ссылки на Сталина в философских и научных трудах носили демагогичес­кий и дежурный характер, что обрекало эти произведения, как и официозную пропаганду, на немедленное и прочное забве­ние, вытеснение из культуры.

По существу, это произошло сразу же после смерти хариз­матического лидера. Впрочем, и сам сталинский стиль, являв­шийся моделью, образцом, идеалом всего монолитного культур­ного стиля этой эпохи, оказался совершенно невоспроизводи­мым без Сталина: вместо торжественности, зловещей серьезно­сти, помпезного величия он теперь мог произвести комический эффект, показаться жалким, ущербным; он скорее мог скомп­рометировать, нежели возвысить. Конец стиля тоталитарной эпохи, удачно названного Б. Гройсом «стиль Сталин», осозна­вался современниками вполне определенно; что же касается стиля, идущего ему на смену, то ясности здесь не было, как не ощущалось и какого-либо стилевого единства в чертах нового. Единственное, что становится сразу заметно: запретные темы и запретные средства начинают претендовать на воплощение как содержания, так и формы нового, послесталинского культурно­го стиля (точнее веера стилей, потому что после исчезновения Сталина из культурного обихода советских людей один-един­ственный стиль советской культуры стал практически невозмо­жен, поскольку не оказалось того универсального «знаменате­ля», к которому можно было сводить все составляющие единого тоталитарного стиля).

Заметим, что важнейший компонент реальности, активно и органично противостоявший сталинскому культурному проек­ту, — это повседневность, и это противостояние было тем более эффективно, чем эта повседневность стояла дальше от полити­ческих, нравственных, эстетических и иных идеалов, чем более была дисгармонична и монотонна, прозаична и безыдейна, чем более контрастировала с искусством в его прежнем, традицион­ном для тоталитаризма понимании. Мир повседневности, пред­ставая как система определенных практик, выражающих основ­ные наши предпочтения и вкусы в отношении предметов, цен­ностей и людей, принципиально противился их строгой кодифи­кации и нормированию в виде жесткой системы заданных пра­вил, т.е. исключал именно то, чем отличается тоталитаризм как культурная система. Тоталитарный стиль культуры существует как бы «поверх» повседневности, вопреки ей, через ее преодо­ление — в идее, массовом энтузиазме, вере в невозможное.

Только спустя полвека после завершения сталинской эпохи оказываются очевидными закономерности становления новой парадигмы советской культуры, получившей название «оттепель» (по заглавию повести И. Эренбурга, вышедшей в свет весной 1954 г. и сразу оказавшейся в центре ожесточенной идейной полемики). Символ был не случайным: писатель действительно имел в виду «перелом» от зимы к весне, трудный, противоречи­вый, чреватый, может быть, и заморозками, но исторически неизбежный, необратимый, как и положено при смене времен года. Под исторической «зимой» подразумевалась, конечно, ста­линская эпоха; март — время смерти вождя, хмурая распути­ца. Весна в России начинается с апреля; под «весной» понима­лась пришедшая на смену политической зиме новая эра в раз­витии советского общества (а не перерыв, передышка в пре­жней эпохе). Важно было и то, что писателю, несомненно тон­кому и чуткому наблюдателю и аналитику исторических эпох, виделось наступление новой эпохи в незаметных приметах: про­бивающаяся трава, стрекот птиц, крики ребятишек, ломающих лед на лужах, влюбленная молодежь... Эренбург приводит и дру­гие, сильные, безошибочные аргументы необратимых измене­ний: «Люди молчали или шептались, и вдруг они заговорили — не озираясь испуганно по сторонам, не глядя на телефон, как на опасного врага, заговорили просто, по-человечески, с той доб­ротой и совестливостью, которые всегда лежали в характере нашего народа».

Однако у «оттепели» как культурной эпохи были и другие движущие механизмы, исподволь осуществлявшие «перелом» от сталинской «зимы» к хрущевской холодной «весне». Дей­ствие этих механизмов также связано с культурой повседнев­ности, однако источники начавшихся в ней глубоких и необра­тимых изменений определялись не имманентными, не нацио­нально-историческими, а внешними, всемирно-историческими факторами — окончанием второй мировой войны и ее социо­культурными последствиями. Начавшийся по объективным при­чинам — прежде всего военного характера — еще в разгар войны культурный диалог между Советским Союзом и Запа­дом не закончился в связи с объявлением «холодной войны». Военные трофеи, вошедшие в быт и образ жизни советских людей и поневоле дополнившие русскую советскую официаль­ную культуру атрибутами европейской культуры и западного образа жизни, стали одной из главных внешних причин рож­дения «оттепели».

Неодушевленные вещи западного производства, благодаря превратностям истории XX века поменявшие своего владель­ца, оказались не только индикатором изменений материально­го достатка советских людей в лучшую сторону, но и той тон­кой смысловой ниточкой, которая, если еще и не соединяла тогда СССР с Западом, то по крайней мере вызывала стойкий интерес к той красивой, неведомой и «запретной» жизни, что существовала по ту сторону «железного занавеса». Вместе с изменением образа Запада в сознании советских людей в по­вседневный быт, в образ жизни пришли новые культурные реалии.

Среди военных трофеев, завезенных в Советский Союз, были и предметы культуры. В первую очередь здесь необхо­димо отметить трофейные кинофильмы. «Трофейные киноге­рои» сразу же завоевали авторитет среди послевоенных под­ростков, разумеется, вовсе не только благодаря своему «заг­раничному» происхождению, но еще и в силу невиданной ими ранее социальной неангажированности своих новых кумиров. Из ценностного восприятия жизни и искусства в 1950—1960-х гг. медленно, но верно уходят черно-белые тона, однозначные оценки, жестко-нормативные интерпретации событий и ха­рактеров, поступков и переживаний. В массовом советском сознании стремительно укореняется и развивается поначалу малозаметная деидеологизация культуры. Это проявляется и в выборе кино- и литературных героев нашего времени, и в драматизации сюжетов, и в разнообразной литературной те­матике, и в углубленном нравственно-философском осмысле­нии действительности.

Основное идейно-эстетическое кредо западного кинематог­рафа — беззащитность личности в современном обществе по­требления; уязвимость человека перед обстоятельствами, пре­вышающими его возможности; тотальное одиночество индиви­да в технократическом мире, где НТР бессильна разрешить на­копившиеся проблемы, а каждая личность самобытна, уникаль­на и неповторима, — находит живое понимание в СССР, на протяжении всей истории изолированного от подобной пробле­матики примитивной коммунистической пропагандой. В самом деле, зарубежные кинофильмы дали потрясающий эффект в стране, которая несколько десятилетий была отгорожена от всего мира пресловутым «железным занавесом» и пребывала в состо­янии идеологической «неискушенности». Ведь походы в кино­театры по-прежнему оставались главной формой досуга. Запад­ные кинозвезды сразу же стали в советской стране «своими» (как некогда Л. Орлова и В. Серова, Л. Утесов и М. Жаров) и столь же органично и естественно, как отечественные артисты театра и кино, вошли в повседневную жизнь и быт советских людей, словно и не жили за сотни тысяч километров от Моск­вы, во «враждебном капиталистическом мире» (что было тогда равносильно жизни на другой планете).

Само стремление вписать не то Брижит Бардо в советскую действительность, не то простых советских людей в контекст западной кинореальности очень показательно: в неполитичес­ком сознании кинозрителей герои французских, итальянских, американских фильмов не отделены от своих российских со­временников не только что «железным занавесом», но даже и какой-либо психологической, житейской границей. Западное кино становилось частью советской культуры повседневности, незаметно вытесняя из сознания и поведения привычные атри­буты и нормы недавнего тоталитарного прошлого, подспудно изменяя сам «репертуар» мыслительной деятельности советс­ких людей.

Была еще одна область искусства, которую можно смело на­звать и областью жизни, не уступающая кино по степени воздей­ствия на умы и поведение молодежи и имеющая такое же, «тро­фейное» происхождение. Речь идет о классическом американс­ком джазе, проникшем в СССР через трофейные радиоприемни­ки и ставшем для многих из поколения «шестидесятников» чем-то вроде религии. В 50-е годы XX века в джазе воплотился тот дух нарочитого вызова, брошенного косности и серости, тот бурный и болезненный переворот в оценке идейных ценностей, то горь­кое и саркастическое (хотя нередко и бессознательное) осмея­ние утраченных идеалов, которые были особенно типичны для настроения «шестидесятников». Джаз — это мелодический стиль, который раскрепощает в силу своей музыкальной специфики, а это было именно то, к чему неосознанно стремилось послевоен­ное поколение советской молодежи.

Люди старшего поколения помнили горьковские очерки об Америке, где основоположник соцреализма клеймил американ­ский джаз как «музыку толстых», наводняющую Город «жел­того дьявола», т.е. мир капитала. В таком же «классовом» духе интерпретировали джаз и послевоенные идеологи борьбы с «безродным космополитизмом и низкопоклонством перед За­падом». «Свыше» было объявлено, что джаз — это нездоровое увлечение идейно неустойчивой молодежи; ему был приклеен ярлык «американского идеологического оружия», с которым надлежит бороться самым решительным образом. «Сегодня ты играешь джаз, а завтра Родину продашь!» — так звучал один из самых популярных лозунгов всех комсомольских меропри­ятий 40—50-х годов. Почти сразу джаз перешел из музыкаль­ной в идеологическую и политическую плоскость: джазовых музыкантов не пускали на сценические и танцплощадки, им приходилось устраивать подпольные вечера, которые нередко заканчивались драками с представителями комсомольского актива и дружинниками, вмешательством милиции. Можно сказать, что джазмены были первыми советскими диссидента­ми от культуры.

Однако оголтелая антизападная и особенно антиамериканс­кая пропаганда, достигшая своего апогея в конце 40-х — начале 50-х годов в связи с развязанной, по указанию Сталина, кампа­нией против космополитизма, в среде послевоенной молодежи вызвала в основном обратный эффект (по принципу «запрет­ный плод сладок»). Квинтэссенцией стихийного противодействия пропагандистскому насилию становится «стиляжничество» — особая молодежная субкультура, ориентированная на Запад. Подобное массовое увлечение, имевшее только эстетическое и не несшее никакого идеологического содержания, было первым прецедентом такого рода в истории советского государства, и власти не имели никакого опыта борьбы с внешне безобидной демонстрацией стиля (в одежде, поведении, жаргоне, вкусах и т.п.). «Стиляги» имели свой стиль одежды, сленг, увлечения и формы досуга, свои музыкальные предпочтения (джаз), свои формы бытового поведения.

«Стиляжничество» было во многом еще не осознанным, сти­хийным протестом против тоталитарной системы, ее идеологии и культуры, строящихся на жестких предписаниях и запретах, однако это, безусловно, был протест, основанный на последова­тельном отрицании ценностей и норм, идеалов и традиций ста­линского Союза. Поначалу оно имело только внешние формы проявления, нередко чисто эстетического свойства. Однако в такой насквозь политизированной стране, каким был СССР, подобная демонстративная аполитичность была равносильна революции, происходившей в молодых, скрыто оппозиционных, умах. Официальная система при всем желании не могла усмот­реть в покрое одежды и прическах, толщине подошвы обуви и лексических формах молодежного общения прямого выраже­ния чуждой политической идеологии, спланированной дивер­сии или подрывной деятельности западных спецслужб. Это была повседневность, а в связи с формами повседневного поведения, не укладывавшегося в советские стандарты, в Советском Союзе


 


 
 

обычно говорили о «мещанстве», пережитках старой морали, отсталых вкусах, и ни о чем более серьезном (например, о со­ветской «контркультуре»).

С рождением «стиляжничества» произошли неожиданные сдвиги в области теории. Долгое время (с конца 1920-х гг.) понятие «стиль» в советской культуре ассоциировалось с чем-то однородным, тяжеловесным и статично-монументальным, предполагавшим мнение и оценку только одного-единственно-го Заказчика и Зрителя, Читателя и Ценителя, если и не изве­стные заранее, то предполагаемые, гипотетически предвосхи­щаемые художниками и учеными, философами и журналис­тами («стиль эпохи»). В 50-е годы были реабилитированы как само это понятие — «стиль» (получившее новые содержатель­ные параметры), так и возможность применять к нему мно­жественное число. Именно в это время впервые заговорили не только о «жанровом», но и о «стилевом многообразии» со­ветской литературы и искусства (в противоположность «еди­ному потоку»), о множестве национальных форм единого со­циалистического содержания в советской культуре, о разно­образии творческих индивидуальностей и т.п.

Разумеется, было бы большой натяжкой называть тогдашнее советское общество в культурном отношении плюралистичным или эклектичным — все эти тенденции в советской культуре тогда только зарождались и затем стали стремительно нарастать вместе с развитием «оттепели», однако «стиляжничество» са­мим фактом своего существования расшатывало единую стиле­вую систему тоталитарного общества, дополняло ее инородны­ми стилевыми явлениями, давая все новые поводы для инако­мыслия и его теоретической рефлексии. В то же время явление «стиляжничества» представляло серьезную угрозу не только монолитности социалистической культуры, но и безопасности политической системы, не случайно борьба со «стиляжниче­ством» была упорной и последовательной. Одна из главных осо­бенностей «стиляжничества» как феномена культуры заключа­лась в его стихийности, неорганизованности, неоднородности; у него не было единой системы норм, четких стандартов, строгой эстетической концепции, идеологической или политической про­граммы, единой философской доктрины; оно существовало в бесчисленных региональных и исторических вариантах, пред­ставляя собой своего рода «философствование бытом». Однако

 

Схема 40. Размывание определенности советской культуры в связи с ростом идейного плюрализма все перечисленные особенности этого явления делали «сти­ляжничество» практически неуязвимым для официальных по­литических санкций: «стиляг» прорабатывали, воспитывали, убеждали, т.е. действовали в отношении них нравственно-этическими, но не политическими средствами, что было уже большой нравственной победой этого молодежного движения над системой, в которую оно органически не вписывалось.

Важной характеристикой культуры «оттепели» стало поваль­ное увлечение поэзией — еще одна не до конца осознанная со­временниками попытка пережить и осмыслить изнутри новую культурную ситуацию в стране. Поэзия — тот источник само­выражения, который позволял вести откровенные и задушев­ные беседы, раскрепощал эмоциональный и интеллектуальный мир личности, разрушал сложившиеся и закосневшие нормы мировоззрения, речевого и бытового поведения, идеологичес­кие клише и способствовал рождению новых форм досуга (по­этические вечера, поэтический театр, стихийные дискуссии и обсуждения поэзии ее любителями, распространение самодея­тельной песни и «бардовского» движения и т.п.). Вместе с этим появлялись и новые типы индивидуального и массового творче­ства, новые оппозиционные идеи, заявляющие о себе в скры­той, неявной форме: поэтическое преувеличение, художествен­ное и историческое иносказания.

Поэтические вечера в Политехническом музее — пик «по­этической лихорадки», островок свободы рядом с Домом на Лу­бянке, фронда на фоне прежних идеологических догм непрео­доленного сталинизма. Здесь достигался максимальный эффект сопричастности читателя-слушателя и поэта-чтеца — тот дух культурного и идейного единства, который стал характерной особенностью поколения «шестидесятников» и который можно обозначить термином «сотворчество». Демократический подъем, жанровый и стилевой плюрализм, подспудная переоценка сис­темы ценностей советского общества — все это было косвен­ным следствием поэтического бума в период «оттепели».

Поэтические вечера создали новых кумиров — поэтов, ко­торым суждено было выйти за рамки исключительно поэзии, и их поклонников, которые оказывались во многом за пределами поэтического «любительства». Граница между искусством и по­литикой была очень зыбкой. Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Б. Ахмадулина создали наряду с традицией «эстрадной поэзии» определенный тип литературного поведения как своеобразный эстетический результат своей жизнедеятельности. Публичное исполнение внешне непритязательных, камерных песен Б. Окуд­жавой, А. Галичем, В. Высоцким, Ю. Визбором и др., тиражиро­ванное самодельными магнитофонными записями, прививало массе слушателей имплицитно содержавшуюся в них «филосо­фию повседневности», явно противостоявшую идеологическо­му официозу.

Понятие «стиль» (поэтический, песенный) постепенно вытес­няет в сознании читателей и слушателей понятие «системы» (иде­ологической). К тому же в этот тип творческого поведения вхо­дил свой негласный, но жесткий «кодекс чести», свой довери­тельный способ общения в виде неформальных «салонов» или «кухонь», особая «богемная» манера жизни и поведения, инди­видуальный выбор одежды как части поэтического имиджа и социальной роли, которую осознанно играли эти мастера.

«Оттепель» — это своего рода «золотой век» культуры пери­ода советской империи. В это время появилось не только мно­жество новых имен талантливых художников (Б. Окуджава, Е. Евтушенко, А. Вознесенский и Б. Ахмадулина, В. Аксенов, В. Войнович, А. Солженицын, М. Хуциев и Э. Рязанов и др.), но и много разнообразных форм досуга, не имевших аналогов в прошлом: поэтические вечера, телевикторины (типа Вечера Ве­селых Вопросов или КВН), «кухонные разговоры», походы с пес­нями у костра и т.п. Эти культурные формы быстро перераста­ли рамки досуга и становились формами повседневного поведе­ния, миросозерцания и мировоззрения, претворялись в процес­сах специализированной культурной деятельности, порождая новые жанры и стили культуры, темы и проблемы, новые типа­жи персонажей и новые сюжетные ситуации в литературных и художественных произведениях.

В этом ряду возникло и специфическое мировоззренческое явление, пограничное между философией — достоянием мыс­лителей-профессионалов — и обыденным сознанием простых советских людей. Не переставая быть составной частью вполне заурядной советской повседневности, предметом пресловутых «кухонных разговоров» и «трепа» в курилках, подобное мен­тальное содержание уже выходило за рамки бытовых интере­сов и простейших человеческих потребностей, это было уже философствование о смысле жизни и путях исторического раз­вития страны, о правах и свободах каждого, о многообразии культур и идеологий, о возможности «другой жизни» и «запрет­ных плодах», сладость которых возрастает по мере размышле­ний о них. Так постепенно — в среде интеллигенции, молодежи, грамотных рабочих, техников и др. — складывалось инакомыс­лие, выступавшее вразрез с официальной идеологией и канона­ми марксизма-ленинизма, причем складывалось не как «тай­ный умысел» одиночек, высоких интеллектуалов и чудаков, а как массовая тенденция, развивающаяся спонтанно, неконтро­лируемо и неуправляемо, т.е. как неформальное идейное тече­ние в советской культуре.

Именно в период «оттепели» появилось первое в истории советской страны либеральное течение интеллигенции — «ше­стидесятничество», которое выделялось среди общего стихий­ного инакомыслия степенью своей осознанности и культурной укорененности. Те нормы поведения, ценности, привычки, ко­торые родились в недрах шестидесятничества, его основные нравственно-идеологические принципы — личная Независи­мость, творческая Свобода, Любовь и Дружба как внеидеоло-гические категории, Интернационал, понимаемый как откры­тость всем достижениям мировой культуры и цивилизации, а не политическая прокоммунистическая организация «пролета­риев всех стран», оказали сильное воздействие (и идейное, и формообразующее) на последующие поколения советских лю­дей (включая деятелей советской культуры) и образ жизни в целом, ибо «шестидесятники» полностью реабилитировали, наполнив гуманистическим — нравственным, эстетическим, по­литическим и философским — смыслом частную жизнь, по­вседневность, быт.

Культура «оттепели» и порожденное ею идейное течение «шестидесятничества» создали определенную идеологическую систему, которая так и не была по-настоящему апробирована в обществе, но рассыпалась в виде отдельных постулатов, нашед­ших применение в самых различных декларациях и социокуль­турных мероприятиях — от «материалов» XX или XXVII съезда КПСС (в пунктах о «мирном сосуществовании» или «общечело­веческих ценностях») до организации фестивалей джазовой музыки и киноретроспектив западных мастеров. Разрозненные идеи и начинания культурной элиты претворились в повседнев­ную культурную и бытовую жизнь миллионов людей и сами питались ею, тем самым став необратимым явлением культуры, что обусловило поступательные исторические изменения в со­ветском образе жизни и общественном сознании.

Распахнувшиеся во время Великой Отечественной войны, пусть и ненадолго, «окно в Европу», а вместе с ним и «окно в Америку» показали советской послевоенной молодежи «свет с Запада». И вот уже по всей Стране Советов волной прокатился рок-н-ролл, по всем редакциям и общагам распространились фотографии «старика Хэма» и битлов. Появились, как из-под земли, исповедальная проза в молодежной литературе и моло­дой киногерой. Загремели повсеместно «эстрадная поэзия» и «бардовская песня», открылись новые молодые театры — «Та­ганка» и «Современник». «Голубой огонек» приковал к телеви­зорам советский народ, и засмеялся на всю страну бессмерт­ный КВН. Завязались в «хрущобах», сменивших коммуналки, бесконечные «кухонные разговоры» о политике и философии, поэзии и религии, о правах человека и ГУЛАГе. Появился худо­жественный андеграунд; зародился самиздат, бесконтрольно размножающийся с помощью простейшей пишущей машинки; развернули свою деятельность диссиденты-правозащитники... И всем стало ясно, что к сталинизму, как бы этого ни хотелось «наследникам вождя», уже никогда не вернуться ни отечествен­ной культуре, ни советскому обществу — ни в буквальном, ни в переносном смысле.

Если перефразировать известный афоризм Ф. Ницше о «рож­дении трагедии из духа музыки», «оттепель» в советской куль­туре 50—60-х годов родилась «из духа повседневности» после­военного времени. Каждый непредубежденный наблюдатель текущей истории советской культуры, ее агонии и неизбежного краха сегодня видит, что «оттепельные» процессы в культуре вытекали из очевидной логики саморазвития этой культуры, вынесшей приговор реальности, которая изжила себя. Сегодня уже недостаточно просто взглянуть на культуру повседневнос­ти эпохи «оттепели» как на колыбель российской демократии, гласности и всяческой перестройки. В процессах культуры по­вседневности переходного времени выявляются подспудные механизмы преодоления тоталитаризма, раскрываются имманен­тные закономерности любой переходной эпохи в истории куль­туры, подготавливающей социально-политические и иные из­менения эпохального масштаба.

«Оттепель» была первой ступенькой в деле раскрепощения советского общества, которая сделала невозможными для боль­шинства населения СССР явления, еще совсем недавно при­вычные: романтизацию насилия, доносительство на близких людей «во имя идеи», единогласие по всем вопросам государ­ственной и личной жизни, единообразие вкусов и т.п. Напро­тив, явления, казавшиеся в эпоху сталинского тоталитаризма совершенно невозможными, — право человека на частную жизнь, стремление обрести индивидуальность, разнообразие мнений и эстетических оценок, проявление интереса к жизни и культуре за рубежом и пр. — стали абсолютно естественными и органичными для многих «простых» людей, получив непрелож­ное истолкование и обоснование в «философии повседневнос­ти», ставшей одной из важнейших составляющих эпохи «отте­пели».

Послевоенная культура повседневности выявила с предель­ной наглядностью, что далеко не все в частной жизни, индиви­дуальной и массовой психологии, быту, обычаях, восприятии искусства и т.д. может быть подчинено партийно-государствен­ному влиянию, контролю и управлению сверху административ­ными и политическими методами. Именно в обыденном созна­нии в различных формах советской неофициальной повседнев­ной культуры мы видим истоки крушения тоталитарной систе­мы с ее ведущими нормами и культурными ценностями, тради­циями и образцами, зарождение новой неофициальной «фило­софии повседневности».

Культурно-историческое значение «оттепели» и порожден­ного ею «шестидесятничества» состоит в том, что они сделали этот процесс демонстративным и необратимым, а советского человека вернули из политико-идеологических сфер спекуля­тивной культуры на «землю» естественных интересов и потреб­ностей, обратив его внутренний взор на антропологическую сущность человека как такового — вне идеологии, политики, социального страха и безликого подчинения централизованной власти, на простые общечеловеческие ценности, будничные и вместе с тем естественные, а потому убедительные сами по себе. В Советском Союзе начался подспудный процесс куль­турного преодоления тоталитаризма.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2016-12-04; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 386 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Надо любить жизнь больше, чем смысл жизни. © Федор Достоевский
==> читать все изречения...

2298 - | 1984 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.014 с.