Лекции.Орг

Поиск:


Устал с поисками информации? Мы тебе поможем!

Глава 21. То был воскресный полдень




 

То был воскресный полдень. Когда гостиничных окон не касалась мгла, их занавешивал туман; дождь смывал туман, потом проходил, уступая место мгле; послеобеденный кофе плавно перетекал в чай с перспективой превратиться в ранний ужин, а потом переместиться в паб, находящийся в погребке, и так до Второго пришествия, и слышно было лишь позвякивание фарфоровых чашек о фарфоровые зубы, шелест шелков и поскрипывание обуви. Тихо взвизгнула шарнирная дверь, что вела в маленький кабинет‑библиотеку, и оттуда вышел, хватаясь за воздух, чтобы не упасть, пожилой человек; остановился, окинул всех пристальным взглядом и промолвил спокойным удручающим голосом:

— Пытаетесь кое‑как пережить воскресенье?

Потом повернулся и ушел обратно. Дверь со скрипучим шепотом затворилась сама.

Воскресенье в Дублине.

Эти слова уже сами по себе исполнены беды.

Воскресенье в Дублине.

Оброните эту фразу, и она никогда не долетит до дна, а будет падать сквозь пустоту свинцового полдня, пока не пробьет пять часов.

Воскресенье в Дублине. Как бы его пережить.

Бьют погребальные колокола. Заткните уши. Услышьте шипение шуршащего венка из черных перьев, вывешенного на вашей затихшей двери. Прислушайтесь к этим опустевшим улицам под окнами гостиничного номера, которые так и ждут, чтобы заглотить вас, если вы осмелитесь высунуться на улицу до пяти. Ощутите мглу, скользящую влажным фланелевым языком под оконными карнизами, облизывающую крыши гостиниц и оседающую каплями тоски.

«Воскресенье, — думал я. — Дублин». Пабы наглухо закрыты до вечера. Билеты в кино распроданы на две‑три недели вперед. Делать нечего, разве что пойти поглазеть на львов, от которых разит мочой, в зверинце Феникс‑парка, на стервятников, которых словно окунули в клей и вываляли в ящике тряпичника. Прогуляться вдоль реки Лиффи, увидеть ее туманного оттенка воды. Побродить но аллеям, посмотреть на небеса цвета реки Лиффи.

«Нет, — думал я, — это безумие, марш обратно в постель, разбудите меня на закате, покормите ранним ужином, запихайте обратно в постель, и всем спокойной ночи»!

Но я — герой — сунулся на улицу и в полдень, охваченный легкой паникой, принялся созерцать день краешком глаза. Вот он, лежит распростертый, покинутый коридор часов, окрашенный как верх моего языка в пасмурное утро. В такие дни, должно быть, даже Господа гложет скучища в северных странах. Как тут не вспомнить Сицилию, где любое воскресенье — пышное празднество, искрометное парадное шествие весенних курочек и людей, самодовольно и гордо вышагивающих по теплым, как оладьи, аллеям с распущенными петушиными гребешками, размахивающих руками, ногами, прячущих глаза от горячего солнца, а из вечно распахнутых окон на них ниспадает или обрушивается дармовая музыка.

Но Дублин! Дублин! «Издохший город!» — думал я, поглядывая из окон гостиничного вестибюля на политый дождем закопченный остов. Вот тебе две монетки на глаза!

Потом я открыл дверь и шагнул в объятия преступного воскресенья, которое только меня дожидалось.

Я затворил другую дверь в пабе «Четыре провинции». Постоял в тишине паба в день отдохновения. Бесшумно прокрался, чтобы шепотом попросить лучшего напитка, и долго потягивал его, исцеляя душу. Поблизости пожилой человек был занят похожими поисками закономерностей в своей жизни на дне стакана. Должно быть, прошло минут десять, старик медленно поднял голову и вперился в засиженное мухами зеркало, сквозь меня, в глубь себя.

— Что я сделал сегодня, — скорбно произнес он, — хотя бы для одной души смертного человека? Ничего! Вот почему я чувствую себя страшно разбитым.

Я ждал.

— Чем старше я становлюсь, — сказал он, — тем меньше делаю для людей. Чем меньше я делаю, тем больше чувствую себя невольником, прикованным к стойке бара. Круши и хватай — это я!

— Гм… — сказал я.

— Нет! — вскрикнул старик. — Это огромная ответственность, когда мир одаривает тебя. Например, закатами. Все в пурпуре и золоте, как испанские дыни. Это ли не дар?

— Да.

— А кого благодарить за закаты? Только не вмешивайте сюда Господа Бога! С Ним разговаривают очень тихо. Я хочу спросить, кого сграбастать и похлопать по плечу и сказать: спасибо за сегодняшний сладкий утренний свет, премного благодарен за необычайной красоты придорожные цветочки и за травы, что стелятся по ветру. Это тоже дары. Кто оспорит?

— Не я.

— Вам приходилось просыпаться за полночь и впервые ощущать наступление лета за окном после долгих холодов? Вы растолкаете жену, поблагодарите ее? Вряд ли. Вы просто лежите, как колода, бормочете что‑то под нос, наедине с новой погодой! Вы улавливаете ход мысли?

— Вполне, — ответил я.

— Тогда нет ли на вас чудовищной вины? Вы не кряхтите под ее тяжестью? Все прекрасное, что дала вам жизнь, и все даром? Разве они не прячутся в вашей темной плоти, озаряя душу, — теплое лето, прозрачная осень, а может, просто привкус свежего пива, — все это дары, — и чувствуешь себя идиотом, если будешь благодарить каждого встречного смертного за свое богатство. Что случается с такими, как мы, спрашиваю я, которые всю жизнь копят свою благодарность и нисколечко не растрачивают, скряги! Разве не наступит день, когда нас разломит вдоль и обнажатся иссохшие корни?

— Я никогда не задумывался…

— А вы подумайте! — воскликнул он. — Вы американец, — не так ли? — к тому же молодой. Вы получаете те же дары от природы! Но, не выражая кому‑то, где‑то, как‑то своей покорной благодарности, вы нагуливаете жирок и тяжелее дышите. Действуйте, пока не превратились в живого мертвеца!

С этими словами он перешел к заключительной части своих мечтаний, со следами «Гиннесса», оставившего на верхней губе тонкие усики.

Я вышел из паба, навстречу воскресной непогоде.

Я стоял, глядя на улицы и тучи из серого камня, на снующих озябших людей, выпускающих продрогшими губами серые траурные шлейфы.

Такие дни, думал я, заставляют нас делать то, чего мы никогда в жизни не делали, — путают все наши карты, раздражают. Помоги Господь тому, кто не отдал свои долги в такой день.



Как флюгер на слабом ветру, я тупо повернулся. Я стоял не шелохнувшись. Я слушал.

Мне почудилось, что ветер крепчает и дует с запада, неся с собой щипки и звоны, — бренчание арфы.

— Хорошо, — прошептал я.

Все свинцовые морские воды с ревом хлынули в дыру в моем ботинке, словно кто‑то вытащил пробку. Я почувствовал, как улетучивается моя печаль.

И повернул за угол.

А там сидела маленькая женщина, раза в два меньше своей арфы, ее руки были протянуты к струнам, дрожащим, как ребенок под мелким прозрачным дождем.

Нити арфы вздрогнули. Звуки растворились, словно рябь на потревоженной воде, набегающей на берег. Из арфы выскочил «Мальчик Дэни». Следом — «Зеленое платье», застегнутое на все пуговицы. Потом — «Я Шон Лайм из Лимерика» и «Шумные поминки». Звуки арфы ощущаешь как шампанское, налитое в большой фужер, — щиплет веки, ласково брызжет на лоб.

На моих щеках расцвели испанские апельсины. Дыхание играло в ноздрях, как на флейте. Ступни тайно задвигались, затанцевали в неподвижных ботинках.

Арфа запела «Янки Дудль».

И я снова опечалился.

Ведь она не видит свою арфу, думал я. Не слышит музыку!

Действительно, ее руки, сами по себе, подпрыгивали и плескались в воздухе, щипали струны — два древних паука, занятых своей быстро сплетенной паутиной, порванной ветром и обновленной. Она позволяла пальцам играть самим по себе, а ее лицо поворачивалось то туда, то сюда, словно жила в соседнем доме и ей нужно было только время от времени выглядывать, чтобы руки не натворили бед.

— А‑а, — вздохнула во мне моя душа.

«Вот он, твой шанс!» — почти вскричал я. Боже, ну конечно!

Но я промолчал и дождался, пока она сорвет последние грозди и пригоршни из «Янки Дудль».

С сердцем, колотившимся в горле, я сказал:

— Вы великолепно играете.

Мое тело лишилось тридцати фунтов веса.

Женщина кивнула и заиграла «Летний берег», пальцы ткали мантильи из одного только дыхания.

— В самом деле, вы играете замечательно, — сказал я.

Еще двадцать фунтов долой.

— Когда играешь сорок лет, — сказала она, — то не замечаешь.

— Вы так прекрасно играете, что могли бы выступать в театре.

— Да ну вас!

Тут словно два воробья клюнули в плавно крутящийся челнок.

— С какой стати я должна думать про оркестры?

— Это работа в помещении, — сказал я.

— Мой отец, — сказала она, пока ее руки то удалялись от нее, то возвращались, — сделал эту арфу, он хорошо играл и меня обучил. Он говорил — Боже упаси тебя от игры под крышей!

Пожилая женщина прищурилась, вспоминая.

— Играй за театром, перед театром, везде, говорил он, но не играй внутри, где музыка угасает. С таким же успехом можно играть на арфе в гробу!

— Разве инструмент не портится от дождя?

— Это под крышей арфы страдают от жары и паров, говорил отец. Держи ее на воздухе, пусть дышит, набирается из воздуха тончайших оттенков и тембров. К тому же, говорил он, когда покупают билеты, каждый думает, что может орать на тебя, если ты ему не угодил. Избегай этого, говорил отец, в один год тебя назовут талантливой, в другой — бездарной. Иди туда, где они будут проходить мимо; если им понравится твоя песня — ура! А те, кому не понравится, уйдут из твоей жизни. Вот так, доченька, тебе будут встречаться только те, кто приходит по зову сердца. Зачем запираться в компании всяких злыдней, когда можно жить на свежем ветерке улиц вместе с послушными ангелами. Но я слишком увлеклась. Так что?

Она в первый раз пристально посмотрела на меня, словно вышла, щурясь, из темной комнаты.

— Кто вы? — спросила она. — Вы развязали мне язык! Что у вас на уме?

— Ничего хорошего не было, пока минуту назад я не завернул за этот угол, — сказал я. — Я готов был свалить колонну Нельсона, устроить скандал в очереди за билетами в кино, готов был то рыдать, то богохульствовать…

— Не могу вас таким представить. — Ее пальцы соткали еще один ярд песни. — Кто же заставил вас передумать?

— Вы, — сказал я.

С таким же успехом я мог пальнуть ей в лицо из пушки.

— Я? — сказала она.

— Вы подобрали день с мостовой, встряхнули его и пустили бежать дальше со свистом.

— Я это сделала?

В первый раз я услышал, как из мелодии выпало несколько нот.

— Или, если хотите, ваши руки, которые заняты своим делом без вашего ведома.

— Надо же одежду стирать, вот и стираешь.

Я почувствовал, как мое тело наливается свинцом.

— Не делайте этого! — сказал я. — Почему мы, прохожие, должны восхищаться этим, а не вами?

Она закинула голову; ее руки задвигались медленнее.

— А почему вас интересуют такие, как я?

Я стоял перед ней и мог бы рассказать, что поведал мне старик в убаюкивающей тиши паба «Четыре провинции». Мог ли я сказать про гору прекрасного, которая росла всю жизнь и заполнила мою душу, и про самого себя с детским совком, раздающим это прекрасное всему миру по крупинкам? Должен ли я перечислять все, что задолжал людям на сценах и голубых экранах, которые заставили меня плакать, смеяться или просто вдохнули в меня жизнь, но никто в затемненном кинотеатре не обернулся и не осмелился крикнуть: «Если тебе нужна помощь — я твой друг!»? Припомнить ли для нее того человека в автобусе десять лет назад, который так легко и непринужденно смеялся на заднем сиденье, что его смех заставил каждого из нас растаять и весело захохотать, катиться кубарем из дверей, но ни у кого не хватило смелости прерваться, коснуться его плеча и сказать: «Вы доставили нам огромное удовольствие. Господь вас благослови!»? Мог ли я ей сказать, что она лишь частица большого счета, задолженность по которому давно просрочена? Нет. Ничего из этого я сказать ей не мог.

— Представьте.

— Пожалуйста, — сказала она.

— Предположим, вы — американский писатель, разыскивающий материал далеко от дома, жены, детей и друзей, в мрачном отеле, в гнусный серый день с битым стеклом, жеваным табаком и закопчепным снегом в душе. Представьте, вы гуляете по холодным улицам и тут встречаете маленькую женщину с золотистой арфой и все, что она исполняет из других времен года — осени, весны, лета, приходящих и уходящих для всех. И лед тает, туман рассеивается, ветер пышет июнем, и чувствуешь себя на десять лет моложе. Представьте, пожалуйста.

Она оборвала мелодию.

Ее поразила внезапная тишина.

— Глупый вы, — сказала она.

— Представьте себя на моем месте, — сказал я. — Возвращаюсь в отель. И по пути мне захотелось что‑нибудь услышать, что угодно. Игру. И когда вы играете — уйти за угол и слушать.

Она положила пальцы на струны и замерла, зашевелив губами. Я ждал. Наконец она вздохнула, застонала. И вдруг закричала:

— Убирайся!

— Что?..

— Из‑за тебя я разучилась играть! Смотри! Ты все испортил!

— Я только хотел сказать спасибо…

— Моей заднице! — закричала она. — Что за дубина, что за дурень! Занимайся своим делом! Своей работой! Оставь меня в покое! Ах, мои бедные пальчики, загублены, загублены!

Она пристально смотрела на них, затем бросила на меня яростный взгляд.

— Катись отсюда! — заорала она.

Я в отчаянии убежал за угол.

Вот, думал я, добился своего! Благодарностью убил. Это про меня. Дурак, держал бы язык за зубами.

Я прислонился спиной к стене здания, сползая вниз. Должно быть, протикала минута.

«Пожалуйста, милая, — думал я, — ну же. Играй. Не для меня. Для себя. Забудь, что я сказал! Умоляю».

Я услышал несколько слабых, нерешительных шепотков арфы.

Опять пауза.

Потом, когда ветер задул снова, он принес звуки очень медленной мелодии.

Это была старинная песня, и я знал ее слова. Я пел их про себя.

 

Шагай легкой поступью под музыку,

Не повреди нежных травинок,

Жизнь проносится бурей,

Как песок в часах,

Легко плыви в тени,

Грейся лениво на солнышке,

Благодари за жажду и утоление,

За обеды, вино и женщин,

Думай о том, что жизнь скоро пройдет,

Ходи осторожно по клеверу,

Чтоб не поранить ни одного любовника.

Так уйди из жизни,

Поприветствуй и отблагодари

И засыпай, когда все сделано.

За этот сон дорого заплачено.

 

До чего же мудра эта женщина, думал я:

 

Шагай легкой поступью под музыку.

 

А я чуть не растоптал ее своими похвалами.

 

Чтоб не поранить ни одного любовника.

 

А она вся в синяках от моей доброй бездумности.

Но теперь песней, научившей меня большему, чем я мог высказать, она успокаивала себя.

Я ждал, пока она уверенно играла третий куплет, и только потом снова прошел мимо нее, приподняв шляпу.

Но ее глаза были закрыты, и она слушала то, что делали ее пальцы, перебирая струны, как нежные пальчики молодой девушки, которая впервые познала дождь и подставляет свои ладони под его прозрачные струи.

Она продолжала, нисколько не беспокоясь, потом слишком беспокоясь, а потом ровно столько, сколько нужно.

Ее губы были чуть поджаты.

«На волосок от гибели», — подумал я. Еще бы чуть‑чуть.

Я оставил их, двух подруг, встретившихся на улице, — ее и арфу. И побежал в отель, чтобы поблагодарить ее единственным известным мне способом — делать свою работу, причем на отлично.

Но по дороге заглянул в паб «Четыре провинции».

Под музыку по‑прежнему шагали легкой поступью, и по клеверу ходили осторожно, и ни одного любовника не поранили, когда я распахнул дверь в поисках того человека, чью руку мне хотелось бы пожать больше всего.

 






Дата добавления: 2015-09-20; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 290 | Нарушение авторских прав | Изречения для студентов


Читайте также:

Поиск на сайте:

Рекомендуемый контект:





© 2015-2021 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.016 с.